Читать книгу Распад - Леонид Подольский - Страница 11
Распад. Часть первая
ГЛАВА 9
Оглавление– Кто же это мог быть? – снова спросила себя Евгения Mapковна, как спрашивала уже сотни раз за эти пробежавшие, промелькнувшие годы. Но ответа никогда не находилось. Это ненавидящее, ненавидимое лицо с сатанинским всевидящим взором – она бы, казалось, сразу его узнала – безнадёжно терялось среди лиц врагов и недоброжелателей, а их было множество: одних профессор Маевская когда-то критиковала, другим – не давала дорогу, третьих – не поддержала в свою бытность заместителем директора, у четвертых – отнимала оборудование, или ставки, а с кем-то сталкивалась по мелочам. Но ведь существовали ещё и просто завистники…
Нет, не мог написать анонимку ни могущественный Чудновский – он был слишком большой человек, чтобы пасть так низко. Чудновский её, конечно, ненавидел, но ведь ни разу не использовал своё положение. Пока…
Не мог и выживший из ума Шухов – тот давно гнил в скорлупе своей отрешённости, погружённый в воспоминания о прошлом. Неумолимое время убило в нём все страсти, иссушило телесную оболочку, погасило пристальный, подозрительный взгляд. Проходя мимо Евгении Марковны, он не видел её, в маразме Шухов иногда призраком бродил по коридорам, не мог найти свой кабинет, бормотал что-то бессвязно.
Ройтбак, конечно, имел все основания ненавидеть профессора Маевскую. Никто ещё так не мешал ему, как она, не лишал его аппаратуры и ставок, потому что ненависть их была взаимной. Евгения Марковна не могла забыть его ядовитых замечаний и шуток. Впрочем, тут и ещё – к Ройтбаку ушел один из её сотрудников. К тому же Евгения Марковна завидовала, потому что Ройтбак был настоящим учёным. Не хотелось ей в этом сознаваться, и она долго обманывала себя, но всё-таки приходилось признать – не только ей завидовали, и она завидовала тоже.
Было время, Вилен Яковлевич жаловался на неё в Академию, выступал с критикой и протестами. Он и не скрывал свою нелюбовь, презрительно отзывался о ней и о её теории, но всё делал в открытую. Да и не мог он написать эту фразу насчёт Вены…
Женя Кравченко – тот отпадал сразу.
Пожалуй, больше всех знал про Евгению Марковну Юрий Борисович. Ему было известно и про Женю Кравченко, и про Лену Анисимову, и про очень многое ещё. В сущности, обо всем. Моисеев очень многое мог бы написать, пожалуй, не хуже, чем аноним, но для него это было бы самоубийством. Он совсем не заинтересован в крушении Евгении Марковны. И никто другой из отдела… Игорь Белогородский? Этот, пожалуй, мог бы, но в то время он ещё надеялся… Не было ему никакой корысти. Скорее, у её сотрудников могли быть друзья, которые тоже немало знали…
И вдруг, в этот мерзкий, сырой и холодный апрельский вечер, в тот самый миг, когда часы на кухне пробили полночь («Вот сейчас войдут и перережут горло», – неожиданный испуг переходил в озноб) – молния вспыхнула и погасла, выхватив из прошлого маленький, тут же рассыпавшийся кусочек жизни, и это ненавистное, спокойное, самодовольное лицо.
– Неужели? Нет, не может быть, – тихо вскрикнула Евгения Марковна.
Наваждение исчезло, но тотчас появилось снова. Юра Аринкин с ангельской улыбкой на лице и голубыми незамутнёнными глазами – это был, несомненно, он, и никто другой! Как же она раньше не сообразила? Даже никогда не подумала о нём…
…Несколько лет назад на партбюро Евгения Марковна выступила против приема Юры в партию. Она, конечно, была совершенно права. Юра был первостатейный халтурщик, наглец и бездельник. Даже кандидатский минимум пришёл сдавать ни разу не раскрыв учебник. Надеялся на общее своё развитие, на красноречие, умение не смущаться, но главное, конечно, на снисходительность экзаменаторов и имя своего отца. Однако на сей раз он просчитался. Евгения Марковна возмутилась и выгнала его с экзамена. Не надо было этого делать, но ведь и у нее есть характер и самолюбие, и не могла она уронить своё достоинство перед всеми. В тот же вечер Евгении Марковне позвонил Аринкин-старший. Едва скрывая возмущение, профессор Аринкин попросил назначить пересдачу. Увы, на этот раз Евгения Марковна характер не проявила. Она уже и так раскаивалась. Врагов у неё хватало и без Аринкина, а Николай Юрьевич был членом учёного совета Института и членом ВАКа. К тому же, когда-то он выступал оппонентом на её защите.
На следующий день Юра снова явился к ней в кабинет, так и не раскрыв учебник. Да и ни к чему. Экзаменатором теперь выступал он, заранее зная, что Евгения Марковна не выдержит свой экзамен. И она не выдержала – не стала спрашивать, и поставила ему четверку.
Год спустя профессор Маевская выступала Юриным оппонентом, не очень углубляясь в его диссертацию (Юра предусмотрительно всучил ей текст рецензии), она легко обнаружила совершенно явную халтуру, и обширные заимствования в обзоре литературы. Не сдержавшись, прямо сказала об этом Юре. Разговор был вполне доверительный, тет-а-тет, и Юра не стал отпираться:
– Евгения Марковна, какое это имеет значение? Вы ведь знаете, что в нашей стране диссертации делаются для диссертаций. Так какая разница, чуть лучше, чуть хуже? Вот, когда получу самостоятельность, тогда и проявлю себя.
Видно, Юра считал Евгению Марковну своей сообщницей. Да так, собственно, оно и было, они ведь были связаны с профессором Аринкиным круговой порукой – взаимным оппонированием и рецензированием. К тому же, Аринкин-старший заботился о выходящих от Маевской диссертациях в ВАКе и потому Евгения Марковна не стала возражать Юре, хоть это и было нарушением неписаной научной этики: обсуждая диссертации, всегда критиковать именно и только частности, в то время, когда главный вопрос «а зачем это вообще нужно?» был молчаливо объявлен вне закона. Впрочем, она и сама не очень-то считалась с этой охранительной профессорской этикой, хотя обычно и соблюдала табу. Тут – другое её покоробило. С высокомерным самомнением, уничтожая других (надо признать, однако, что Юрин руководитель Семёнов и в самом деле немногого стоил), Юра сам ничего не умел и не хотел как следует делать, то есть, что бы он ни воображал, и не говорил о себе, но принадлежал-то он к весьма многочисленной в родимом Отечестве породе бездельников, привыкших уютно жить, прячась за объективными обстоятельствами. Они, эти бездельники, до противного ленивы и неумелы, но не работают якобы не из-за лени, а из принципа, потому что для них не созданы условия. Но втайне они даже рады, что нет никаких условий и что все устроено не так, как надо – это служит отличным самооправданием. И ради этого самооправдания они громче всех кричат, требуют, становятся в позу, предлагают различные прожекты, потихоньку поругивают начальство, а оно, как правило, и в самом деле бестолково и бездарно, или шепотом, исключительно шепотом, валят всё на систему и похваливают западную предприимчивость, словом, фрондируют в узком или семейном кругу. Но стоит только кому-то попытаться что-то по-настоящему изменить и перестроить, они первыми начинают сопротивляться, и сразу же отыщут тысячи убедительнейших аргументов, почему это невозможно. А невозможно (по их, естественно, мнению) это, во-первых, потому, что не от них исходит, они-то свое проворчали и промолчали, им и обидно; а, во-вторых, им и так уютно и, в сущности, их и так все устраивает, только дали бы потихоньку ворчать и не работать.
В массе своей это вполне приспособленные бездельники, знающие, где и что можно сказать, как создать видимость работы, и даже умеющие при случае показать своё общественное лицо, а потому очень нередко они идут в общественные деятели, и только если уж характер совсем скверный или обстоятельства особенные, оказываются сутягами или конфликтными правдоискателями. Потому что, если застой и придавленность – вырождаются все: и люди системы, и критики.
Вот этот, фрондирующий исподтишка вариант общественного деятеля и был Юра. Успешно защитив диссертацию, он с прежней самоуверенностью поругивал систему и готовился дальше делать карьеру. Но ему не повезло. Аринкин старший внезапно умер, и Юра застрял в мэнээсах. Работать ему не хотелось, ежедневный рутинный труд нагонял тоску, и он, спокойно пописывая статейки, перелицовывая один и тот же материал, отличался лишь изредка на философских семинарах и, как и следовало предполагать, со временем подался в профсоюзные вожаки – пролез в местком, и не просто пролез, но ведал распределением путевок.
Вот тут-то с ним снова столкнулась Евгения Марковна. В лаборатории Семёнова был объявлен конкурс на должность старшего научного сотрудника. Кандидатов оказалось двое – Юра и Пётр Николаевич Нефёдов, из другого института, а председателем конкурсной комиссии как раз профессор Маевская. Достоинства кандидатов явно были не равны. Нефёдов – серьезный ученый, отличный методист и обладатель почти готовой докторской, так что другой на месте Юры отказался бы от борьбы и благородно отошёл в сторону. Но – не Юра. Юра, наоборот, бросил на чашу весов старые отцовские связи, месткомовские заслуги и демагогию местного патриотизма, так что на предварительном заседании конкурсной комиссии голоса разделились поровну. Голос Евгении Марковны становился решающим, и она, хоть многие её и осуждали (впрочем, осуждали бы в любом случае) на сей раз проявила принципиальность. Её не переубедили ни звонки бывших учеников профессора Аринкина, ныне ставших профессорами и завлабами, ни напоминания, что Николай Юрьевич выступал когда-то её оппонентом, ни даже уговоры нынешнего Юриного руководителя Семёнова – испугался он, что ли, сильного Нефёдова в своей лаборатории? Скорее все эти звонки и напоминания возымели обратный эффект: Евгения Марковна терпеть не могла, когда на неё пытались оказать давление. Однако, и это ещё не всё. Накануне решающего заседания Юра самолично решился прийти к ней домой с цветами и с хрустальной вазой, однако Евгения Марковна даже не стала его слушать. Цветы, правда, взяла, но разговаривала сухо и жестко.
– Я в вас не верю. Мне кажется, вы неудачно выбрали профессию. В философии или истории вы бы добились большего. Там ведь, главным образом, важны слова.
Юра дёрнулся, словно от пощечины, голова ушла в плечи, и во всей его фигуре появилось что-то жалкое.
– Если бы был жив отец, вы бы так со мной не разговаривали, – в голосе Юры ей послышалась тайная угроза.
О, да, да, за ней был долг, и она могла бы это сделать для него, но только нарушив другой долг, более важный. Тут нужно было сразу поставить Юру на место. Он не имел права требовать. Евгения Марковна холодно выпроводила его в коридор. Юре пора было уходить, но он всё топтался, будто что-то ещё хотел, но не решался сказать. И вдруг, решившись, с какой-то затаённой угрозой – только в этот момент смелость изменила ему, и он пробормотал почти невнятно, со странненькой ехидненькой улыбочкой: «Помышление сердца человеческого – зло от юности его» и исчез. Что он этим хотел сказать? Может, намекал на Бессеменова, на свою осведомленность? Но откуда он мог знать? Только одно было ясно, что ушёл он врагом, и что в словах его таилась угроза. И уже оттого, что он посмел угрожать, пусть даже каким-то очень странным и непонятным образом, Евгения Марковна испытывала против него раздражение. Оттого и выступила на партбюро. Впрочем, каковы бы ни были её мотивы, она была права. Не место таким, как он, в партии.
Но вот, что странно. Стоило Евгении Марковне выступить против Юры, как вся злость вытекла из нее, будто вода из дырявого сосуда. И в ней не осталось ничего, так что даже не вспомнила о нём ни разу после анонимки… Впрочем, вспоминала, но Юра позаботился об алиби. Как раз в это время он ездил в турпоездку за границу.
– Да, да, это он, – шепчет Евгения Марковна. И тут же зябкий холодок проникает в неё, а волосы начинают шевелиться. Ибо одно ей до сих пор непонятно. Ведь он не только факты, он и мысли её описал. Откуда же он мог знать? Неужели потому, что они похожи? Неужели и она такая?
– Как же он меня ненавидит, – цедит сквозь зубы Евгения Марковна. – И за что, за что? Ведь я же сказала правду. Вот за правду и ненавидит. Но, главное – он один? Или кто-то за ним стоит?..