Читать книгу Распад - Леонид Подольский - Страница 9
Распад. Часть первая
ГЛАВА 7
ОглавлениеЕвгений Васильевич Чудновский ныне в Институте не работал, хотя и оставался членом учёного совета. Почти пять лет он возглавлял Очень Важное Управление. Евгений Васильевич был человек практического ума, энергичный, пробивной, решительный, толковый организатор – когда-то он пришел в Институт ординатором к Постникову, но очень быстро вырос сначала до заведующего отделом, а потом и до заместителя директора по науке. В свое время это назначение попортило Евгении Марковне немало крови, потому что ко времени назначения Чудновского замом профессор Маевская находилась с ним в тайных контрах. К тому же, то был период её высочайшего взлета, ещё за несколько лет до статьи голландцев, когда она считалась ведущим патофизиологом-аритмологом, корифеем, законодателем и судьёй, и она сама втайне (впрочем, даже и не втайне, ведь говорила с Постниковым, и Николая Григорьевича просила похлопотать) мечтала о должности зама по науке. И, хоть и несбыточным казалось, втайне (вот это действительно, втайне, и об этом никогда, никому) подумывала о директорстве, ведь всякое могло произойти, а тут – всего лишь одна ступенька. Впрочем, хоть и ступенька, но размером в целый лестничный пролёт! Но это так, к слову. А тогда, пожалуй, даже и не от Постникова зависело, он и сам не очень-то хотел Чудновского. На Чудновского ему указали т а м. И потом Чудновский, пользуясь этой поддержкой (непонятно было, как он её добыл, но ведь добыл, в том сомневаться не приходилось), даже не очень считаясь с Постниковым, с кипучей энергией, что как острый нож директору, предложил реорганизацию Института. Этот его план опять-таки одобрен был в верхах, было принято решение о создании нескольких новых лабораторий, но дело, правда, так и не сдвинулось с места, потому что Постников, на словах соглашаясь с Чудновским, сколько мог, старался затормозить. Он ведь знал, что новые лаборатории будут против него, за Чудновского. И при первой же возможности поспешил избавиться от самого Евгения Васильевича, правда, так же деликатно и красиво, как всегда умел это делать, – рекомендовал своего слишком деятельного и нетерпеливого зама на оказавшееся вакантным место начальника этого самого Очень Важного Управления. После ухода Чудновского Евгений Александрович вздохнул было с облегчением, наслаждаясь собственным тонким ходом, как любуется хитроумный шахматный игрок, загнавший противника в ловушку. Однако победы не последовало. Чудновский продолжал незримо присутствовать в Институте, десятки крепких ниточек тянулись от него к членам учёного совета, он обо всём знал, всё умел предвидеть, и ни одно по-настоящему важное решение не принималось без его ведома и тайного одобрения.
В противовес Чудновскому Евгений Александрович замыслил было новую комбинацию: решился сделать своим заместителем профессора Маевскую. Это была его старая политика хитроумных противовесов, вариант английской «разделяй и властвуй», за многие годы отработанная Постниковым до блеска. Но, на сей раз, тонкий план директора не осуществился. Чудновский и здесь победил, воспрепятствовав утверждению Евгении Марковны. Почти три года она пробыла исполняющей обязанности. Сколько за это время потратила сил и нервов, сколько обивала порогов, пустила в ход все свои старые связи и, в первую очередь, Николая Григорьевича. Николай, впрочем, на сей раз вёл себя исключительно осторожно, но и Григорий Ильич, волшебник в своем роде, который умел всё, немало для неё постарался, даже пожертвовал кое-чем из антиквариата – и всё напрасно. Её так и не утвердили. Как утверждала потом сама Евгения Марковна – из-за пятого пункта и происков Чудновского, хотя, конечно, понимала, что тут всё было много серьёзней, слишком уж разные переплелись силы, да и главная ставка уже была видна – Институт, после Постникова, конечно. И силы эти, в конце концов, сошлись на устраивавшем всех безынициативном, аморфном канцеляристе Лаврентьеве. Хотя Лаврентьев оказался не так уж глуп. Чувствуя свою слабину, он сделал ставку на Чудновского.
Однако за последующие три года, с тех пор как Евгения Марковна получила отставку и должна была распроститься со своей мечтой, сложное уравнение упростилось: на доске оставалась лишь одна крупная фигура, и фигурой этой был Чудновский.
Столкновение с Чудновским произошло у Евгении Марковны года через два или три после её прихода в Институт. В ту пору Евгений Васильевич не был еще ни академиком, ни профессором, ни заведующим отделом или лабораторией – обыкновенным, не лучше, хотя и не хуже многих, старшим научным сотрудником, и никто не предсказывал ему головокружительную карьеру. Правда, Чудновский стал к тому времени секретарём парткома, но только потому, что другие отказались: в Институте секретари менялись относительно часто и особой роли не играли, так что Евгения Марковна в душе относилась к Чудновскому несколько свысока. Он казался ей выскочкой, и не без основания, а выскочек она недолюбливала. И вот, на научной сессии института (не могла же она предвидеть, кем в скором времени станет Чудновский), Евгения Марковна по-хулигански (да, да, именно по-хулигански, тут Постников был совершенно прав, и она даже не стала с ним спорить), раскритиковала в пух и прах его доклад. Доклад этот и в самом деле был не ахти какой, в нём не было ни четкой логики, ни методической цельности, а выводы, совершенно очевидно, притянуты за уши. Все это, конечно, так, но зачем же ей потребовалось огульно отвергать всю работу, тем более, что это была его докторская. К тому же не обошлось без колкостей и в адрес самого Чудновского.
О, боже, какой у него был тогда взгляд! Стоит только вспомнить – мороз дерёт по коже. Лицо – сплошная маска ярости, глаза сверкали по-волчьи, казалось, он готов был её задушить. Чудновский даже дышал тяжело и прерывисто, а руки ладони (она это очень хорошо помнит, Чудновский сидел в первом ряду, рядом с трибуной) непроизвольно сжимались в кулаки. Потом, когда она закончила свою пламенную речь, он тяжело поднялся, и нерешительно, боком, взошел на трибуну. В то время Чудновский ещё не умел (как потом, когда станет директором Института и начальником Очень Важного Управления) стоять на трибуне, словно Господь Бог, или, по меньшей мере, как Его представитель в Институте, засунув левую руку в карман, величественно и сурово сдвинув брови. И никто ещё тогда не вслушивался в его слова, напрягая слух, подавшись вперёд от внимания и усердия, будто сам божий глас исторгают его уста. И сам Чудновский не был в то время так уверен в себе, и не знал, что не может ошибаться, и что его устами говорит сама истина, и поэтому растерялся, лепетал что-то не очень убедительное, и, сам это почувствовав, пообещал внести в свою работу многочисленные исправления. Из-за этого афронта Евгению Васильевичу пришлось потом всё основательно переделывать, и защиту докторской отложить чуть ли не на два года.
Сам Чудновский об этом случае вслух никогда не вспоминал, но в Институте о нём говорили долго. С возвышением же Евгения Васильевича разговоры эти возобновились снова, обрастая немыслимыми подробностями. В самом фантастическом виде они достигали ушей Евгении Марковны, и, кто знает, быть может и Чудновского тоже, подливая масло в огонь его давней нелюбви.
Когда Чудновский стал замом по науке, Евгения Марковна начала подумывать о примирении, но он держался корректно и отчуждённо, и Евгении Марковне так и не удалось перешагнуть через воздвигнутую им стену. Потом Чудновский ушёл из Института, и гора свалилась у неё с плеч. Они так и расстались врагами, по крайней мере, Евгения Марковна ненавидела и боялась Чудновского, хотя за прошедшие после её выступления семь или восемь лет, они ни разу не сказали друг другу ни одного невежливого слова.
На траурном митинге Чудновский выступал вторым, сразу после президента Академии медицинских наук, и это было признаком вполне определённым и дурным. Но мало этого, его выступление оказалось к тому же очень обидным для Евгении Марковны. В траурной речи Чудновский говорил не только о Постникове, но и о главном его детище – Институте, цитадели науки и кузнице замечательных кадров, перечислил всех ближайших сподвижников покойного, стоявших у руля институтской науки, не забыл никого, даже Шухова, одну только Евгению Марковну не упомянул. Шёпот тотчас пробежал по траурным рядам – шептали, несомненно, о её опале. Только рядом с Евгенией Марковной всё было тихо, никто не сказал ни слова – это была зона отчуждения, вакуум, в котором ей впредь предстояло задыхаться, жить и страдать, и из которого уже не суждено было вырваться. Но профессор Маевская ещё не хотела в это верить, ещё надеялась на чудо, хотя и знала, что в жизни чудес не бывает, и потому отыскала взглядом Николая Григорьевича Головина. Он стоял рядом с президентом и Чудновским, почти у самого гроба, чуть склонив голову, и немигающим взглядом смотрел в пространство, в вечность, отстранённый от мелочной суетности бытия.
Едва все положенные речи были произнесены, и Лаврентьев объявил митинг закрытым, перед самым выносом гроба произошла заминка в дверях, – люди торопились выйти, чтобы занять места в автобусах. Николаю же Григорьевичу возраст и мысли о вечном не позволяли двигаться слишком быстро, и потому Евгении Марковне удалось перехватить его у двери. Они отошли чуть в сторону, пропуская бурлящий людской поток.
– Коля, уже решено? – одними губами спросила Евгения Марковна.
Николай Григорьевич понял её с полуслова и торопливо кивнул головой.
– Постарайся наладить с ним отношения, – на одно мгновение сочувствие мелькнуло в его взгляде, но тут же он отвернулся, и слишком торопливо попрощался. В этой его поспешности заключалось что-то нехорошее, даже трусливое, как и в том, что Николай не предложил ей место в автомобиле.
Толпа схлынула. Евгения Марковна осталась в институтском вестибюле одна.
– Постарайся наладить с ним отношения, – машинально повторила она слова Николая Григорьевича, и вдруг все неприятности сегодняшнего дня снова нахлынули на неё. Ей захотелось разрыдаться, как не рыдала целых тридцать пять лет – с того дня в общежитии в Уфе, когда она сидела в холодной, нетопленной, тесно заставленной кроватями комнате одна и читала – в сотый, а может быть, в тысячный раз, последнее письмо отца. Папа написал его в первые дни войны. Письмо было торопливое, сумбурное. Отец ничего ещё не знал, и написал на всякий случай, что они будут эвакуироваться и обещал через пару дней написать снова, уточнив пункт эвакуации. Это письмо, Хотя кругом рвались бомбы, взлетали на воздух поезда, горели города и умирали люди, это письмо дошло до неё и вот, Женя держала его в руках, перечитывала в который уже раз эти несколько последних отцовских строчек, и вдруг поняла, почувствовала душой, потому что знала и раньше, что это – последнее письмо, что больше писем ни от папы, ни от мамы не будет, никогда не будет – и она зарыдала, спазмы сдавили её до тошноты, до истерики, она никак не могла остановиться. Только время от времени, когда рыдание ослабевало, Женя целовала это последнее письмо и снова содрогалась от рыданий. Видно, тогда она так выплакалась, что потом никогда уже не было у неё таких слёз, к тому же и очерствела со временем. Но в тот день, когда хоронили Постникова, и она, в полном одиночестве, осталась в огромном институтском вестибюле – мгновенно отрезанный ломоть, мгновенно выброшенная, исторгнутая из сцепленного людского роя (a может, и раньше сила сцепления была так же ничтожно мала, но она в гордыне своей не замечала?), а с улицы через раскрытые двери доносился неясный, суетливый шум толпы, гул заводимых моторов, и вслед за ним, перекрывая этот шум, загремел похоронный марш, не только Постникова, но и её отрезая от живых, спазм сжал ей горло, и слёзы, две маленькие одинокие слезинки, покатились по её щекам.
Музыка медленно отдалялась. Шум на улице затихал. Те, кому не хватило места в автобусах, возвращались назад. И Евгения Марковна, чтобы никого не видеть, ни с кем не говорить, побыстрее вернулась в кабинет, закрыла за собой дверь, и снова, как утром, рухнула в кресло. К горлу всё ещё подступала тошнота, в висках стучало. Она с отвращением посмотрела в окно, на убогий институтский двор: унылое царство асфальта и камня, глухой забор, мрачное, почерневшее от времени здание вивария, бензиновая лужа перед самым окном, жалкие, полузасохшие деревца. Обыкновенный тюремный двор, а может, ещё хуже. Чувство тошноты усилилось.
Нехорошо получилось, что она не поехала на кладбище. Но никто не предложил ей место в автомобиле, а ехать в битком набитом автобусе Евгении Марковне было не к лицу. Да и ни к чему. И вообще всё, что бы она ни сделала сейчас, было ни к чему. Произошла катастрофа. Это был конец – растянутый на годы, но конец. Благополучие закончилось. Начинался распад. Вопреки всем законам диалектики, вопреки роли личности в истории. Стоило лишь умереть одному человеку. Сердце оказалось вещее, сердце знало, предчувствовало ещё в поезде. Это потом она забудет, и снова станет цепляться за жизнь, и снова захочет верить, или, вернее, забыться, не чувствовать ощущать катастрофу… – и даже Она забудется, и даже получит отсрочку, но в тот момент она поняла – конец…
– Постарайся наладить отношения с Чудновским, – повторила про себя Евгения Марковна. Слова эти были пусты и одновременно многозначительны, и имели только один смысл: он, Николай, отстранялся от их старой дружбы. Словно он уже оплатил свой долг. Вечный долг. Негодяй…
– Ну, это мы еще посмотрим. На сей раз так просто у него не получится. Убийца… Он думает, что я ему простила…
Застарелая ненависть колыхнулась в ней снова… Но тогда, да, тогда она ещё не умела (ведь не было ещё всех этих лет беспрерывных, мелких и больших, настоящих и выдуманных унижений, когда душа как кровоточащая рана, и сама, как загнанный на охоте зверь), да, не умела, как сейчас, ненавидеть… и Чудновского… и Колю… всех… и оттого очень скоро успокоилась, и в самом деле стала думать, что надо бы попробовать наладить отношения. Для начала хотя бы позвонить Чудновскому и выразить пожелание, чтобы в этот трудный для Института час он взял бразды правления в свои руки. Пообещать ему свою полную поддержку. В сущности, это никак не повлияет на его назначение. И всё ещё, может, образуется…
Но это была химера. И она осознавала, что химера, потому что никогда не сможет позвонить… Да Чудновский и не станет слушать. Он слишком большой человек теперь. Несоизмеримо большой. Карлик, превратившийся в великана…
Так и сидела она, то погружаясь в мечты, то в ненависть, то забываясь в фантазиях, то снова возвращаясь в реальность. Сколько времени прошло, час, два, три? – когда в дверь неожиданно постучали. Это был Юрий Борисович Моисеев, старший научный сотрудник и доверенное лицо Евгении Марковны.
Он вошел, как всегда, бочком, словно робея перед ней.
– Я только с похорон, Евгения Марковна. Жутко все устроили. Нетактично. И речи, и давка ужасная. Я хотел вам сказать, мы все были возмущены выступлением Чудновского.
– Что говорят?
– Вчера Лаврентьев с Семеновым (секретарь партбюро) ездили к Чудновскому. Целый час просидели в приемной. И еще Шухов увязался с ними.
– Просили на престол?
– Чудновский, говорят, ничего определённого не сказал.
– Набивает себе цену. А что у нас?
– Да так, ничего особенного. Белогородский, кажется, ищет место старшего на стороне. На днях его видели в институте у Чернова. Потапов опять запорол несколько кроликов. Я специально смотрел, как он работает. Новый метод у него не идет.
Евгения Марковна досадливо поморщилась. Ей сейчас было не до Потапова.
– Спасибо, Юрий Борисович. У меня что-то болит голова.
– Да, я понимаю. Только с дороги, а здесь такое, – он вздохнул, осторожно открыл дверь, и бочком, как стоял, выскользнул в коридор.