Читать книгу Промысел осьминога - Лева Воробейчик - Страница 10
7
ОглавлениеВ беседах с Ирой всегда так хорошо задумывается, вот и теперь, обсуждая классиков, я думаю: каждый ли друг репортера – китаец, а не каждый ли китаец друг репортера; с уверенностью можно лишь сказать, что глухая и слепая девочка,
[стыкуем шаттл вместе: слепоглухая или глухослепая, слова-нитки на языке и чаша весов, к какой бы словоформе склонится, какая будет звучать лучше, если мной пожелается это вставить в текст Романа]
,глухослепая девочка – это я, она, ты, Вы, они, мы, граждане, обыватели, мещане, хомо сапиенсы и хомо русикусы (по аналогии с аргентинскими истерикусами), млекопитающие, люди, наконец-таки люди. Ира утверждает, будто бы все вместе мы – эта маленькая дикая девочка, все вместе мы вынуждены брести в молчаливых потемках, ожидая руки или же руки-щупальца сиделки или сиделки – учителя, а я на это возражаю в душе или соглашаюсь, мол, закономерно ли, что имя той славной женщины-Мария; Ира опять о своем, говорит, что каждый из рода вынужден бродить, не зная слов, не слыша слов, есть из чужих тарелок, пока однажды рука нашей М. не схватит нас и не шлепнет, вызвав горькие слезы, а я бы сказал, что вот это все и есть, ничего больше, пшик, хлопок – а люди с хорошим воображением зовут это жизнью, ибо…
[двухлетнюю слепоглухую девочку научили видеть мир, понимать мир; она даже смогла писать книги и быть настоящим человеком в полном смысле; как, как, как; методы сиделки – жизненные методы, как она учила ее?]
Ира поражается и спрашивает: били ли девочку или давали ей сладкое, как объясняли ей, что значит звук или как выглядит женская талия, что такое вообще женская талия, как в слове «талия» сосуществуют соседи – гласные и согласные, как ей говорили, что буква «а» – первая, но в этом слове идет второй по счету, что вообще бывает такая категория как счет, что вообще существует, – а я, думается мне, слепоглух и каждый второй, нет, первый – тоже. Это ведь жизнь, если обобщить: мечемся от края к краю и от крайности к крайности, не понимая, что все это – мир невидимый и беззвучный, как и все для слепоглухих, но появляется лишь она,
– М-А-Р-И-Я-
и мир становится миром, и пишутся книги, и открываются континенты и ты сам можешь уже стать уровня Марии, чтобы спасать других, а не ждать спасения, человечишка, ставший чем-то похожим на зрячего, острослышащего, великолепного… [если опустить первую и последнюю буквы, останется лишь А, Р, И – что, несомненно, ИРА наоборот; поразительно, поразительно]
Если бы это было текстом, то, отделяя часть от части были бы поставлены три холодные звездочки, вечный символ, знак, образ межевания мыслей, разноплановости мыслей – хотя и хватит любимой точки с запятой; скажи же, золотце, спрашиваю я невзначай у Иры, почему твой немецкий порой звучит понятнее моего русского, почему твои трагедии кажутся веселее моих комедий?!
А пока она молчит, я смотрю на нее и пониманию, что вот же она, правда – в отречении от себя, в вялой попытке свести все к детерминизму, к сенсуализму моей конкретности, в поиске и в тебе, Иронька, тебе (?), тебе (!); рассказываешь, слушаю и даже слышу – ничтожнейшим образом отгоняя стыд, ломая спресованные в иглы деревья и обещая невозможное, претворяя императивы в разряд необязательных просьб и наоборот,
[прямо как лошадь, бегающая по выдуманному кругу, возведенному в квадрат] —
,пока сердце трепещет сохнущей и бьющей о лёд рыбой, пока туман застилает меня, делает и сильнее, и задумчивее одновременно. Скажи, о золотце, продолжаю, почему твой немецкий – не чей-то другой немецкий, почему он не чета моему детскому русскому, почему на нем невозможно выразить поиск стандартным словом «Suche», забывая артикль,
– [«Забывая артикль», вот, замечательное название повести или романа, надо бы обязательно записать] —
,вспоминая и специально его не подписывая, а так, просто словом, чтобы жгло твои веки и делало тебя немного несчастнее, сегодня четверг? Значит обязательным пунктом вечера будут игры в пунктуацию, пусть-то русскую или немецкую, не приносящую ничего, кроме как удовольствия и иностранной улыбки пожелтевших зубов. Поиграем вновь, о золотце, будем называть друг друга причастиями и нежными словами категории состояния, будь-то: «скучно, весело, сделалось темно, стало душно, пока не поздно» – все, что без контекста будет звучать дико или же наоборот законченно, ясно; если ты скажешь, что продолжать эти словосочетания не нужно – что же, никогда не поверю; докажи, докажи,
[поймай мой ментальный посыл, золотце, я посылаю тебе мыслью приказ: ВСТАНЬ И ПОДОЙДИ БЛИЖЕ, услышишь ли, примешь ли?] —
,поцелуем заставь меня поверить в то, что стало душно – без меня, сделалось темно – без меня, скучно – без меня, весело – со мной, и так далее, et cetera, etc., e.t.c… Ну же, Ириш, просто упадем в мои детерминистические объятия, утонем среди знания (или чувства), нахлебаемся (ли) водой друг друга, называя друг друга чужими именами, не забывая акцентировать внимание на слове из двух букв, ставя вопросы без вопросительных знаков; выйдет что-то вроде: утонем вместе, че.
..среди погасших свечей и их мрачного света, разделенных на пару; – [ставлю маленькую свечу своему тщеславию] – и, конечно, глажу ее по лицу, дрожащими пальцами глажу, и опять говорю, а слова теряют смысл и растворяются в косноязычии, почему? Потому что маленькая слепоглухая – это, знаешь, я, маленькая слепоглухая – она, нет, ты; звукопись подводит, приходится выбирать между тем, как называть – «она» или же «ты», разницы как будто-бы и нет, хотя стойте, стойте,
– [прошу Вас, Антон Александрович, остановитесь, так стоит сказать тебе, пока одежда еще на нас и игры в немецко-русское не зашли слишком далеко] —
,разница колоссальна, потому что обращаясь через слово «она» все сводится к прозе (ну, подразумевается Мария, и все эти образы и осьминоги и танцы), а когда звучит «ты», все становится поэзией, размен купюры на монеты: купюра – жизнь, монеты – мысль и литература; почему, чуть не разъяряюсь я, почему слепоглухота проникает во все, к чему бы я не прикоснулся, почему в твоем лице проявляется лицо сиделки или сиделки-учительницы, о золотце, чем ты заслужила это ужасное местоимение – «она»; Ириш, научи меня быть спокойным, глотать тише и никогда не сомневаться в превосходстве содержания над формой, в превосходстве улыбки над молчанием, в превосходстве критики над осуждением, в превосходстве… [на первом месте всегда стоит нечто великое, на втором – нечто обыденное; ты всегда на первом, кто же тогда всегда на втором?!] …над… [рационально объяснить бы тебя, вывести бы аксиому, формулу, теорему Ферма до года моего рождения, не выйдет, не смогу, нет; ты – набор эмоций и чувств, причем чувств и эмоций МОИХ, а не чьих-то; рационально объяснить твое схоластическое значение через подстановку библейских клятв или обманов на найденной среди классической литературы Библии между Манном и Флобером, получится ли (?), сможется ли (?); игры в превосходства значений, все же].
Слепоглушие, абстрактивная критика твоего образа и выжженный на черепной коробке образ, нет, выжженные линии твоего лица; помнишь книги, Иронька, что я тебе принес? Библиотечная полиция, преследующая пятерых виновных французов, однажды постучится в твою дверь – скажут «бонжур» и «са ва», и вежливо поинтересуются, нет ли запрещенной или украденной литературы; беги тогда, дурочка-золотце, ведь подаренные пьесы могли оказаться элементом контрабанды, ты беги, пожалуйста (закричу: эдэ муа силь ву пле), и буду держать дверь, пока ты с этими треклятыми пьесами, проклиная меня, сбегаешь, ах, золотце, мне уже очень жаль, что эти пьесы – потенциальный разлучатель и прерыватель наших встреч; беги, пожалуйста, я задержу их – и взгляда последнего не брошу, потому что…
[ты умоляешь меня: читай, все что есть, я повожу плечами и читаю, че, как раз сегодня написал немного истории дальневосточного мальчика]
… – потому что осьминог, мальчик, та еще сука – ждешь ее, ждешь, а она вся, – дядя присвистнул и продолжил. – и ни хуя. То есть в море ты или в океан вышел, а вот чтобы поймать… а, наука! – Плюнув за борт, заключает он. – Понял?
– Не совсем. – признаюсь я.
– Конечно, ты же своего дядьку не слушаешь, не крутой он совсем, моряк обычный и рыболов, куда ему до ваших этих, как их… педерастов столичных, дядя не такой. Зато скажи мне, эти ваши за море знают?
– А мне откуда знать? – раздраженно переспрашиваю, но опасаясь очередного подзатыльника, поспешно добавляю. – Дядь, ну то есть, ты же знаешь, поэтому ты…
– Да-да, конечно, – бурчит дядя, перекручивая в руках тугую проволоку. – А, что с тебя… Гля-ка: вот знаешь она зачем?
– Нет. Зачем?
– Другие закидывают ловушку, сидят, курят, спускают ее ниже и выше, это, – дядя крутил рукой, описывал ей окружности. – выжидают, во. Неправильный способ. У меня метод другой, особый, мальчик, я закидываю не в места их этой, как ее, ну, где они обитают, а в места, где их скорее всего и нет, и жду гораздо дольше, курю больше и все такое. В моих руках эта проволока вообще иначе, короче, работает. Другой смысл у нее, во, другое назначеньице!
– А зачем? – спрашиваю.
– Потому что осьминог, сука такая, это драгоценность, алмазик восьмирукий, а я ювелиром всегда был по разным частям – ну и тут я он тоже, конечно. – присвистнул дядя. – Так, выходит, осьминожий промысел моего метода должен быть чем-то большим, чем промыслом обычного осьминога. Смысла в этом должно быть больше, понимаешь?
– Не совсем.
– Да ты и не поймешь никогда, куда тебе, молодой, – отмахивается дядя и засматривается на водную гладь. – Ветер поднимается. Знаешь чего?
– Чего?
– Так себе все же место. Мы не будем ловить осьминога здесь, мы пойдем дальше, на глубину.
– Но я замерзаю, дядь…
– И хер с тобой, – зло говорит он и улыбается страшной улыбкой. – ты же хочешь стать мужчиной? Уйти далеко и поймать своего осьминога?
– Да, – неуверенно говорю и ловлю себя на мысли, что желание рождено из другого желания: не облажаться.
– Значит туда, – машет рукой подальше от Парамушура. – в океан.
Мне страшно, судорожно глотаю; ветер и вправду крепчает, брызги ледяными иглами разбивают мое лицо, когда дядя добавляет.
– Главное – поймать не простого осьминога, тебе нужно поймать того самого осьминога.
– Того самого?
– Да, блядь, того самого.
– А как я узнаю, что он – тот самый? – предчувствуя ответ, спрашиваю у бывалого моряка, потирающего переносицу.
Но ответа не следует. Дядя, задумчиво глядя в сторону черных туч, лишь слегка улыбнулся и пробормотал что-то свое. Наверное, что-то вроде: «не ошибешься» – потому как другого шепотка быть и не могло, как бы фантазия не накидывала вариантов.