Читать книгу Промысел осьминога - Лева Воробейчик - Страница 17
9
ОглавлениеСнег и бесконечная грусть, смотря на нее; Антон, почему в душе тебе хочется плакать, а не смеяться, почему за улыбкой кошки царапают твое лицо и высунувшиеся из-под одежды кусочки души, почему тающий снег – всегда и обязательно так грустно, так печально, Антон? Вспоминаешь чашку и думаешь о своих героях: о Луциане и безымянном Мальчике с его выдуманным осьминогом, думаешь о тех детях, которые уже встретились и о тех, которые еще не встретились, думаешь о литературных героях и героях настоящей жизни, почему она – не литературный герой, почему она – не герой настоящей жизни, почему Мария, а не Ирина, ради чего вообще тебе нужна Мария, Антон?!
Закрой глаза, предайся размышлениям, выведи жизнь в нечто автоматическое: закрой глаза и наслаждайся, а открой лишь тогда, Антон, когда она будет спать рядом и, наверное, думать, что и ты спишь, Антон, пригладь ее короткие волосы и отбрось все незначительное, все, что не подходит под категорию размышлений, будь-то: темная комната, ночь, завывание ветра, воспоминание и предчувствие беды и будущих игр, предчувствие ночной близости или ночного отдаления…
Антон, мой Антон, снег падает за окном, чтобы растаять: он ненастоящ, он неискреннен, любой снег является выдумкой, нет, весь снег, который не тает на ее щеках – глупая выдумка, игра в видение снега и игра в принятие лжеснега, так же и с детьми, так же и с изгнаниями и со всем остальным; что же остается, когда твоя рука, Антон, обвивает ее шею, а она сопит рядом, предвосхищая завтрашний день, зная, что дальше обязательно будет что-то еще, что остается, когда рядом с ней ты забываешь, что значит говорить, что остается, когда вам попросту не нужна речь, а лишь одна слюна на двоих, один голос на двоих, один смех (твой или ее, Антон), поделенный и равноценно распределенный на вас двоих, что остается, когда мир начинается ею и заканчивается ею, а не должен, предчувствуешь же; что остается, когда делаешь вид, что спишь и боишься разбудить нарастающим желанием, Антон, о, мой Антон, что остается…
***
Антон шел по улице и подмечал все то, что оставалось неподмеченным прежде: углы панельных домов, корки льда и снега, покрывающих грязные улицы, мусор, узором раскиданный по парку, нумерология вывесок и музыка из проезжающих мимо машин; на углу пересечения двое курили, один из них размахивал руками и громко матерился, второй пил пластмассовое пиво (пластмасса – качество стакана, перетекающая и на все остальное вплоть до человека); старые люди шли мимо еле-еле, громко шаркая ногами, детская площадка была заброшена морозным утром, люди толпились в ожидании трамвая, сдвинув воротники чуть ли не вплотную к шапкам, светило солнце, начинался новый день, новый отсчет, а Антон шел мимо, чувствуя себя счастливым, несчастным, всесторонне развитым и замерзшим; начинался новый отсчет, когда ей нужно было на работу, а Антону не надо было никуда и вот снова он изгнан, хотя чашек не билось, но и с работы ради него не отпрашивалось – эгоизм ли, гуманизм ли, чувство собственника ли?
Хотелось курить и (что самое важное), у Антона было курить, но он не курил, потому что было холодно, а все углы продувались насквозь, казалось, будто бы день говорил: «брось ты это дело, братан» – и советам дня необходимо было следовать; однако хотелось курить до ужаса и открывать новые грани самого себя и людей вокруг, хотелось встретить что-то необычное, вроде вчерашних детей с самосвалом, но такого не встретишь утром, как не ищи, дети в школах, если опять не объявили карантин, хотя точно не объявляли – Ира бы обязательно сказала, не зря же учит; курить хорошо под протекающее мимо тебя событие, происшествие; в остальных же случаях – ужасно, невообразимо холодно.
Сюжет сводится к категории факта: переборов себя, Антон курит. Садится в другой трамвай, не в под номером тринадцать (ах, нумерология в жизни Антона!), а в единичку. Людно. Антон читает Казандзакиса – нет, не читает, а начинает читать, что несомненно важнее, и тут же греческое солнце освещает запотевшие стекла.
Человек говорит по телефону:
– …буду через десять минут, да, ну подожди, чего ты!
А Антон смотрит на него три секунды и думает о тщетности обещания: десять минут могут не наступить, если трамвай (например) сойдет с путей и этот закутанный в черную кожу человек не выживет, умрет в давке старых ног старых людей, и на встречу через десять минут
– [увы и ах!] —
никто не придет. Антон улыбается, а человек кладет трубку и ловит на себе его взгляд. Хмурит брови и задает извечный, почти шекспировский вопрос, возвращающий Антона к прозе, а не поэзии, никак не к ней:
– Хуль смотришь?
Нет, решает Антон, – Казандакис все же интересней, а вопрос человека торопящегося лучше обдумать, когда никого не будет рядом. Глубокие мысли лучше всего обсасывать тогда, когда движениями своих щек ты никого не можешь оскорбить, даже если и не особенно-то и пытаешься. Категория другого факта: Антон едет тринадцать с половиной минут, чтобы выйти на одной из площадей, несущей в себе значимость советского пространства, Антон выходит из подземки, спотыкаясь на пятой сверху ступени и чуть не падая, Антону подмигивает некрасивая женщина, проходящая мимо него, пока он курит, дрожа – влюбилась или же она принадлежит к секте невротиков? Антон идет еще четыре минуты до своего университета, чтобы узнать, что его почти что отчислили за непосещаемость. Заходит, видит толпу людей, бегущих куда-то и улыбается, наблюдая за ними. В его голове размышления. Улыбнувшись еще шире и усмехнувшись чему-то, выходит. Проверяет пачку, дважды пересчитывает четырнадцать желтых сигарет, кивает сам себе и уходит мерзнуть к реке, где будет промерзать до костей и смотреть на встающее солнце, проклинать белый свет за такой холод, но,
– ах, как же там прекрасно, —
никуда не станет уходить он, пока лицо не перестанет шевелиться. Путь, поиск, эстетическое восприятие холода и морозной реки, грекам такое и не снилось, че, им остается лишь покрывать белой краской Парфенон и мечтать о русских морозных реках, ах, где же Ира, когда она так отчаянно нужна?!
***
За короткий месяц волны не выходят за берега, люди не выходят за рамки, остаются людьми, а я, пьяная и в маске, зову его по имени,
– Луциан-
,смотрю, оборачиваясь, на лицо моего Антона и с высоты четвертого этажа вниз, на шоколадную глядь ночной воды, канал плещется, в нем плавает использованная защита от детей (не погремушка), белым призраком плывет, рассекая шоколадную гладь, в небе немного стреляет фейерверк, двое в синих масках на углу смотрят на меня, чувствуют, как я мешаю их связи только тем, что ищу в них отклик моего
– Луциана-
,ищу его под их масками и немного под своей, но мои пьяные пальцы не ощупывают поверхность, а лапками паучка-сенокосца впиваются в подоконник, а трезвые антоновские держат меня за плечо (пять левых или правых, не могу сообразить), другие пять где-то под моим платьем, что-то ищут свое, как и мой
– Луциан-
ищет свой дурацкий танец; наверное, ища его, он ищет меня и не признается себе в этом, хотя прекрасно знает, где меня нет, а где я есть и жду его, о мой маленький и бесконечно глупый, глупый,
– Луциан-
глупец.
– Что ты высматриваешь там? – шепчет Антон, закалывая мои плечи своей щетиной, жарко дыша и оставаясь все таким же, как и годы назад, все с тем же латиноамериканским дыханием, которым однажды дыхнул на меня и покорил. Он прекрасно все понимает. – Все веселье тут…
– Он где-то там.
– Он всегда где-то там, а не здесь, и что с того? – Он оскорбляется, как оскорбляется тысячу раз до этого, но виду не подает, разве что пальцы чуть сжимаются, делая и больно и приятно одновременно, но тут же возвращаясь в привычный свой уровень нажима. – Все как обычно.
– Твои пальцы немного левее обычного, – с грустью говорю я, почти ничего не соображая. – и немного грубее.
Парочка на углу забывает обо мне, их глаза наверняка полузакрыты – синие маски сливаются в поцелуе. Вздыхаю, наклоняю голову и ежовья щетина проводит по моей спине, тоже что-то ища.
– Я закрываю глаза и вижу его стоящим у Канала, – начинаю я тихо-тихо. – грустного, как обычно, курящего и стряхивающего пепел в воду. Он смотрит на черный канал, на луну, надеясь увидеть солнце, чувствует запах озона и одновременно не чувствует, думает почему-то про греков и невольно сравнивает их выжженные души со своей затопленной, ну, знаешь, христианство и грог, караваи и…
– Да понятно. – прерывает меня Антон. – Почему в этот раз греки?
– Он никогда не думает об одном и том же, а про греков не думал никогда.
Фейерверк заканчивается, а я смотрю на луну. Капли дождя все еще мокрым остатком покрывают мое лицо; бедный мой, старый мой,
– Луциан-
,которому остается мокнуть и совсем этого не замечать, а бродить в своем карманном аде, рожденным тем, что представляет из себя наша выдуманная Венеция, ведь со стороны Дзетти слышны крики, а с Руцци – веселый пьяный смех, на этаже ниже – охают от удовольствия, а синие маски на углу поправляют друг другу эти самые маски, чтобы не дай Бог не увидеть лица друг друга, Антон все крепче держит свои правые пять на моем плече, чтобы не упала, а другими пятью все настойчивее что-то ищет под платьем, как
– ОН-
,ищет свою глупую сицилиану…
– Греки отвратительны, королева, – трезво шепчет Антон и я улыбаюсь, потому что королевой он называет меня так редко, так неожиданно; диадема на дне Канала, я – на дне Канала. – гораздо лучше обсуждать итальянцев.
– Это ужасно типично и глупо, – отвечаю так же тихо я, полуоборачиваясь. – и он не говорит о них никогда и почти никогда не думает, греки – отличный выбор, почему бы грекам не быть в его мыслях?
– Пусть будут греки, если велишь, ма…
– И он со своими придуманными греками смотрит на Канал, – продолжаю. – видит, что он черного цвета и заброшен следами нашей итальянской любви, что в каналах плавает все, от дождевых капель, до элементов костюмов, будь-то: куски ткани, ретуз, сломанные шпаги, высокая обувь, техника, даже почти обнаженные утопленники, в эту ночь решившие соблазнить сам Канал, Антон, в этом Канале плавает почти все, а он смотрит и ничего к черту не видит…
– Почему почти все, королева, чего в этом Канале нет? – спрашивает он, зная ответ.
– Синих масок, конечно.
– И его сицилианы?
– И его сицилианы, и еще ужасных спрятанных пластинок.
Не хочу говорить ничего Антону, но говорю, мы продолжаем обсуждать то, что может случится, может окружать другого в эту прекрасную ночь, что повторяется год от года, Антон говорит о греках, прекрасно понимая, что суть вовсе не в них, суть не в венецианцах, итальянцах, аргентинцах, китайцах или в загадочных русских; этнос не является по моему мнению чем-то значимым, а он наоборот возводит это в определенную степень, вот он подслушивает мои мысли и говорит:
– Греки хороши для придумывания, а такой, как он, живо может себе их вообразить, придумать имя образу и наделить его черной бородой или кучерявой бородкой с широкими бровями, тогда как нам этот навык недоступен.