Читать книгу Двойная идентичность - Лейла Эдуардовна Киселева - Страница 4
IV
ОглавлениеТёплый весенний ветер гулял под рубашкой быстро идущего, задыхающегося от обиды и негодования, влюблённого и ненавидящего, закипающего и дымящегося от злости добрейшего человека. Он был добрейший, вспыльчивость его была не постояннее самой гулящей девки, он отходил идя, и чем быстрее он шёл, тем быстрее отходил, остывал, отрезвлялся. Оставалось лишь неприятное похмелье в виде скребущих душу воспоминаний, вызывающих неприятную изжогу и тошноту. А незавершённость действия ещё больше угнетала его. Он ведь не успел высказаться, поделиться, направить своё счастье на кого-то, чтобы оно преломившимся лучом с ещё большей силой осветило его самого. «К кому пойти, кому рассказать, с кем поделиться?» – вопрошал Эрнест у самого себя. И тут он вспомнил о давнем знакомом, который ещё два месяца назад был частью его холостяцкой и творческой жизни. Да, шахматная доска Эрнеста была заполненной, не было ни одного пустого звена. Они появлялись только тогда, когда сама жизнь убирала ту или иную фигуру из игры. Но на её место тут же вставала новая. Такой новой фигурой и был Платон Зарубин. Это был самый непривередливый человек творческой профессии, которого когда-либо встречал Козлов. В его работе ему никто никогда не мешал. Он мог писать картины в любой обстановке, когда угодно и при ком угодно. Зарубин считал потребность в уединении выдумкой зазнавшихся творцов, оправдывающих свою бездарность внешними факторами. Поэтому к Зарубину можно было заходить в любое время суток, да, абсолютно в любое. Ещё никогда Эрнест не заставал его спящим или только что проснувшимся. Зарубин всегда был бодр и весел, с карандашом за ухом, кистью в зубах одной рукой он распахивал дверь, другую же вытирал о вечно живописный фартук. Дышать в его квартире было невозможно, краски, растворители, почему-то запертые окна. Платон искренне удивлялся, когда пришедшие друзья раскланивались уже минут через двадцать, кашляя и потирая глаза. Иногда он грешил на самого себя, ему казалось, что это он плохой собеседник, не умеющий либо говорить, либо слушать. Но в этом он был не прав, Зарубин как никто другой мог мало говорить и много слушать, советы же он давал только тогда, когда о них просили. Зная всё это, Эрнест свернул в первый попавшийся переулок, чтобы уже дворами пройти к своему «падре». Эрнест любил эти улочки, ведущие к дому Зарубина. Завернув за угол, он попадал не просто на другую сторону, он возвращался в прошлое, состоящее из трёхэтажных барачных домов, сгнивших ступеней покосившихся крылец. Именно возле таких строений собираются совсем ещё юные художники, учащиеся специализированных школ, где даже самого посредственного и бездарного ребёнка заставят поверить в свою уникальность. Эти стайки птенцов, вопросительно смотрящих на своего учителя, так и не найдя ответа в его хитром и всезнающем взгляде, обращают свой вопрос к натуре, и старательно, усилием неимоверной детской воли, превращают свой недоумевающий взгляд в думающий и сосредоточенный. Только бесчувственный или вконец осовремененный человек мог не заметить живописность этих мест. Для других же людей, подобных Эрнесту и Зарубину, подобных многим разбирающим и собирающим мольберты, мажущим, пишущим, прищуривающимся, приседающим, отходящим и вновь приближающимся к своим творениям, эти места были оазисом в каменной пустыне. Они спасались, они дышали в этих забытых прогрессом улицах. И Эрнест дышал полной, открытой, широкой грудью, предвосхищая, ожидая, столь нужную ему встречу с забытым и таким необходимым другом. Пройдя еще две живописные постройки, он наконец подошел к дому Зарубина. Этот обветшалый дом с каждым месяцем становился всё старее, никто уже не чинил покосившиеся двери, не менял гниющие рамы, половина жильцов уже давно не жила здесь, кто-то переехал, кто-то умер. А так как такое богатство наследникам было не нужно, то на место почивших никто не приходил. Зарубин же не спешил уезжать из этого дома. Он был и ночлегом, и рабочим местом художника. Из соседней к нему квартиры он сделал мастерскую и что-то вроде склада для своих бесчисленных и столь нужных вещей. Зарубин честно, около года ждал, когда объявятся наследники умершего хозяина, но так и не дождавшись, решил обосноваться и в ней. Теперь у него была трехкомнатная квартира, в которой он жил, творил и принимал гостей. Этот день для Зарубина начался на редкость удачно, в жестяной банке оказалась ровно одна порция кофе, а в портсигаре целых две сигареты. «О, вот это жизнь!» – радовался Зарубин. Ведь в доме уже не осталось одежды, в подкладках которой он не искал бы завалявшуюся мелочь. Зарубин, как и многие художники, жил от заказа до заказа, что ещё хуже, чем от зарплаты до зарплаты, сроки в данном случае не определены. Получая деньги, он обещал себе купить новые ботинки, но почти всё тратил на художественную утварь, на оставшуюся же мелочь он покупал кофе, сигареты, крупы и с десяток яиц. Несмотря на кажущуюся бедность, он был на редкость счастливым человеком, он никогда ничего не ждал, он жил именно сейчас, не то что одним днём, одним часом, одной секундой. Не раз, проходя мимо дорогих домов и машин, он с удивлением замечал, что чем дороже автомобиль, тем недовольнее лицо, сидящее за ним. «И зачем все эти блага, если всё равно все несчастны? Крысиные бега, не более того», – рассуждал он. Этим утром ему не нужно было идти в магазин, для счастья у него было всё: кофе, сигареты и почти завершённый заказ. Не успев черкануть спичкой, Зарубин услышал стук шагов на лестничной площадке и уже пошёл открывать дверь, потому что кроме него в этом подъезде не жил никто.
– Не может быть, Козлов! Даже не знаю, чем заслужил такое счастье! Сегодня не день, а просто череда везений! – прокричал Зарубин.
– Здравствуй-здравствуй! Надеюсь, не помешал? – обрадовался Эрнест.
– Тьфу ты, я дело выше людей не ставлю, очень рад, очень!
Зарубин закрыл дверь на чугунный шпингалет и принялся, как он говорил, «стряхивать спесь» с только пришедшего друга. Обеими руками он хлопал Эрнеста по плечам, потрясывая и обнимая его. Зарубин был человеком крепкого телосложения и немалой силы, поэтому после такой встряски люди на какое-то время забывали, зачем пришли, а потом судорожно приводили мысли, одежду и растрёпанную прическу в порядок. Поправляя упавшие на лоб волосы, Эрнест осторожно осматривал халупу своего друга. Сказать, что в квартире царил беспорядок, не сказать ничего. Несмотря на то что для своей мастерской Зарубин выделил отдельную комнату, остальные не стали свободнее. Каждый день он давал себе обещание, что завтра утром, во что бы то ни стало, но вставало ему это слишком дорого, он нервничал, метался по квартире, перекладывал вещи из одной комнаты в другую, но выходило так, что беспорядок никуда не уходил, а просто менял свою композицию. Он не умел управлять бытом не потому, что был неряшливым, нет, он просто не жил в быту, и быт не жил в нём, они были разведены по обоюдному, без права на примирение. Единственной причиной, по которой он хотел навести хоть какой-то порядок, было его уважение к приходящим людям. Зарубин очень любил людей, для него человек был совершенен, и в доброте, и в злобе своей, никто на этой Земле не может быть добрее и злее человека, только человек доходит до максимума своего, который либо возвышал его над природой, либо стирал намертво. Многие знакомые Зарубина, в погоне за этим максимумом, гасли быстрее, чем обретали его. Искусственная стимуляция мозга и психической чувствительности давала лишь временный результат. Созданное было необычным, дерзким, но, не имея глубинного посыла, так и не находило своего почитателя. Он схоронил не одного непризнанного гения, и поэтому совершенно спокойно относился к отсутствию гениальности в самом себе. Платон понимал, что гениальность – это понятие субъективное, оно основывается скорее на понятиях гениальности, чем на реальном положении вещей. Пытаться прослыть гением значит пытаться кому-то что-то доказать, ввести самого себя в определённые критиками или знатоками рамки гениальности. Играть по правилам было не в его стиле, к тому же эта игра могла и самого игрока завести в тупик. Просто в один момент кто-то поменяет правила, а ты останешься ни с чем, потому что своего лица у тебя нет, а то, которое ты так долго создавал, уже не в моде. Должно быть что-то своё, думал он, но не настолько эгоистичное, чтобы никто другой не мог понять его. Искусство – это отражение личного, в котором каждый может найти себя. Как бы делясь сокровенным, суметь угадать сокровенное других людей. Именно угадать, а не скопировать умеючи. Все художественные магазины и выставки, на которых был Платон, просто ломились от штампованных работ знающих умельцев. Они знали, что нужно обывателю, и продавали то, что обыватель хотел увидеть. Яркость, шик и, главное, понятность. Произведение, написанное от тебя самого, несущее в себе свежесть и неизбитость, рискует быть непонятым, а значит, провальным. Мало кто шёл на такой риск, зачастую этими трюкачами были люди одинокие, не семейные, кто был в ответе только за самого себя. Работы Зарубина подразделялись на две категории: для души и для денег. Он брал абсолютно любые заказы. Начиная от обнажённых натур чьих-то любовниц, списываемых им с фотографий, заканчивая иконами. Многие ошибочно полагают, что все написанные иконы создаются чуть ли не в монастырях и почти рукою самого священнослужителя, что все они благословлены и заранее священны. Но реальность зачастую хуже всякой байки. Он и другие художники писали иконы просто так, ради заработка, списывая их с принесённого напечатанного образца. Они могли приступить к их написанию, выкурив несколько сигарет или выпив крепкого напитка. На их рабочем столе иконы с изображением святых лежали рядом с пепельницей, утренней жёлтой газетёнкой, эротическими журналами или бутылкой наполовину опустошённого коньяка. Для художника это был просто заказ, который нужно было сдать в срок. И, несмотря на то что сейчас на неё падал пепел, заботливо сдуваемый выдохом неверующего гения, уже совсем скоро, где-нибудь в красном углу, на неё будут падать взоры, полные надежд и благоговения.
Переводя свой взгляд с обшарпанного потолка на покатый пол, на обои, которые больше походили на драпировку, Эрнест наконец-то остановил его на своем друге, улыбавшемся полными света и радости глазами.
– Знаю-знаю, непривычно для тебя, ты, наверное, и не представляешь, как можно жить в таких условиях, – как бы извиняясь сказал Платон.
– Да нет, почему же, – попытался успокоить его Эрнест, – у тебя очень живописная квартира.
Больше всего на свете Козлов не любил социального разделения людей, морально-нравственную классификацию людей он проводил, а вот материальную – об этом и думать не мог.
– Да, что есть, то есть, порой даже фон подбирать не нужно, все и так очень живенько. Ну, присаживайся.
Зарубин убрал с потёртого кресла стопку книг с репродукциями и усадил в него Эрнеста.
– Я так рад, что застал тебя, ты лучший слушатель, которого я знаю.
– Так-так, заинтриговал, – Платон подвинул к себе табурет и сел напротив Эрнеста, – ну, давай рассказывай, о чём поёт душа поэта?
– Поёт, это ты в точку.
– Женщина? Точно женщина! И как я сразу не догадался! Эти создания просто опиум в человеческом обличии. Испробовав однажды, попадаешь в физическую зависимость на всю свою жизнь. Сначала ты насыщаешься одной, потом организм требует более сильного наркотика, ты находишь вторую, третью, но если наступит переизбыток, если счёт пойдет на десятки, то удовольствие уже не будет таким ярким, любовь станет обыденностью, которая уже не приносит большого наслаждения, но без которой уже нельзя – ломка.
– Как ты всё закрутил, – рассмеялся Эрнест, – ты мне только про физику, а я тебе про идеальное сочетание душевной тяги и физической.
– Да ладно? Не каждому так везёт, поздравляю! Я надеюсь, взаимно?
– Да! Да, всё взаимно.
– Ну и кто она?
– Она? Она ангел во плоти.
– Ну это я уже понял, где вы познакомились?
– В книжном, она не могла найти одну книгу, древнегреческого автора, которая как раз была у меня. Библиотека у нас богатая, ты же знаешь.
– Да, у вас ещё от прадеда, ты говорил. Любой коллекционер позавидует.
– Да, я теперь и сам себе завидую, ты только представь, если бы не случай, как странно, ведь целая жизнь может зависеть от случая. Если бы я не зашёл в тот магазин…
– Скорее от везения.
– Что ты имеешь в виду?
– Я говорю, что жизнь зависит от везения либо от невезения. Случаев много, но только те, которые влекут за собой радость или горе, заставляют нас вспомнить о них. Ведь ты мог зайти в тот магазин и не встретить её там. Встретил, значит, повезло.
– А ты прав, невероятно повезло! Да что мы всё обо мне, над чем ты работаешь сейчас?
– Ты же знаешь, у меня либо на заказ, либо для себя.
– Заказы меня не интересуют, покажи что-нибудь своё, из последнего.
– Хорошо, пойдём.
Зарубин указал на серую дверь, ведущую в смежную комнату.
– Мне кажется, или раньше здесь этой двери не было?
– Я уж думал, ты не заметишь, да, теперь у меня есть потайная комната, позаимствовал у покойничка.
– Надеюсь, он был не против?
– Да кто ж его знает. Кошмары, вроде, не мучают, – Платон рассмеялся низким грудным смехом.
Зайдя в новую комнату, Козлов отметил, что состояние у неё было куда лучше предыдущей, метраж был неплохой, скорее всего, в прошлой жизни она играла роль зала, что было вполне удачно для нескромной мастерской скромного художника. Все стены комнаты покойного были увешаны картинами, маленькие, большие, средние, они были так удачно развешаны по размеру, будто паззл, собранный с трудом и удовольствием. Другие части паззла, не нашедшие себе места, как наказанные дети, стояли лицом к углу. По достаточно уютной обстановке Эрнест понял, что от старого хозяина здесь осталось почти всё: низкие шкафчики, большой стол, кресло-качалка и четыре стула. Единственное, что сюда добавил Платон, был мольберт.
– Боже мой, здесь же работ на целую выставку, Платон!
– Да что ты, какие выставки, я же пишу для себя, для души, понимаешь?
– Нет, не понимаю, разве твоя душа не просит признания?
– Признания? Чьего? Если Бог признал меня быть достойным этого дара, так зачем мне большее признание? Что ты так смотришь? Да, я не совсем без пафоса, немного, но есть.
– Дело не в пафосе, а в твоём отношении к искусству, такого эгоистичного художника я встречаю впервые.
– Кто эгоистичен, я? Да я о самом себе вообще не думаю, хожу в рванье, ем для того, чтобы жить, а не наоборот…
– Ладно, не прибедняйся.
– Я не прибедняюсь, я хочу понять, в чём эгоизм.
– В отношении к искусству, в отношении к созданному тобой, у тебя ведь дар, талант, а не просто прихоть зазнавшегося мальчишки. Ты знаешь, скольким людям было суждено родиться бездарными? Тысячам, миллионам людей. Они посредственны и безлики.
– И что ты так разволновался, хорошо живут твои миллионы, уж сытнее многих.
– Правильно! Правильно, у них же есть постоянная работа, и неплохая, денежная. Но у них призвания нет, понимаешь? Кому-то работа, кому-то призвание. Оно как крест, и тяжело с ним, и бросить невозможно. Но признание твоё, хоть тебе дано, к одному тебе относиться не должно, это достояние общественности.
– Что достояние общественности? – искренне удивился Платон. – Мои картины достояние общественности? С какой это радости?
– А с такой, что радость эта не только твоя, а общая! Ты пойми, твой дар это не твой дар, он приходит не от тебя, а через тебя, ты как проводник, обязанный донести свой талант людям. Искусство, оно ведь не ради сотрясания воздуха, не ради денег или признания, оно ради очищения людей. Выходя из театра, концерта или художественной выставки, человек становится чище, вся пыль и грязь человеческих отношений смывается с него, как под сильным напором воды, понимаешь? Человек словно рождается заново, не телесно только, а душевно, а ты лишаешь людей этой возможности.
– Ты преувеличиваешь, никто сейчас не страдает от отсутствия выставок, художников нынче как собак нерезаных, почти каждый, кто умеет выдавить тюбик краски на палитру, считает себя таковым. Ты посмотри на этих малышей, жадно пишущих. Ты вот ими восхищаешься, небось?
– Восхищаюсь.
– А я нет, мне их жаль! Почти каждый из них считает себя талантом, и почти за каждым из них стоят родители, которые хотят видеть в своём ребёнке талант. Для них слово «художник» или «артист» имеет какое-то магическое значение, но это страшные профессии. Да-да, а ты как думал. Половина из этих детей ещё в начале своего пути поймут, что они бездарность! Кто-то из них прорвётся, зацепится за вершину творческого Олимпа и сорвётся, соскользнёт, оступится, разобьётся насмерть! И только один из них, вдумайся, один добьётся своего, достигнет вершины, насытится славой и через какое-то время всё равно потеряет её. И пусть он не сорвался с вершины случайно, он сбросится с неё добровольно! Запомни, мой друг, самый счастливый человек это человек самый обычный, самой простой и приземлённой профессии, какой-нибудь слесарь или плотник. Вот подобрал он ключ нужного размера и счастлив, закрутил так, что не течёт, и счастлив, дали на водку, и счастлив. Их счастье земное, легкодостижимое! А профессия художника или артиста это роковая профессия, в ней ты либо пан, либо пропал, или всё, или ничего.
– Тебя послушать так никому и кисти в руки не брать, если он не Микеланджело!
– Ну почему же, если для человека искусство это всего лишь хобби, то почему бы и нет! Человек же, который этим делом занимается серьёзно, всегда мечтает стать великим творцом.
– Значит, и ты мечтаешь?
– Ну если только после смерти! – он засмеялся заливисто и громко.
– Даже если после, выставляться нужно сейчас, кто после тебя этим заниматься будет?
– Как кто? А ты?
– Я? Даже не рассчитывай! Хорошо ты устроился, сам помрёт, а мне расхлёбывай.
– А ты думал, зачем я с тобой дружу? Ты человек деятельный, пробивной, ты же не дашь умереть таланту и без того умершего друга?
– Ну и шуточки у тебя!
– Посмотри на себя, ты красный как рак.
– И всё из-за тебя! Я ведь болею за тебя, понимаешь? Всей душой…
– У меня очень душно, тебе, наверное, нехорошо?
– Да, и правда, я лучше пойду, а тебе всё же настоятельно советую задуматься о выставке, всё возможно, пока мы живы, нужно только успеть заявить о себе, чтобы мир знал, что ты существуешь, безликое существование сродни его отсутствию. Для нас существует только то, что мы видим. Мы любуемся цветами, которые радуют наш глаз, но если какой-нибудь цветок вырастет в горном ущелье или из подполов заброшенного дома, будь он хоть в тысячу раз красивее уличных цветов, это не будет иметь никакого значения, потому что для нас его нет, он просто не существует. Платон, покажи свои работы директору галереи, я искренне верю в тебя.
– Хорошо, я подумаю над этим.
По-детски благодарная улыбка осветила лицо Платона, в глазах блеснула надежда, а в голове прозвучало: «Почему бы и нет?» «Действительно, почему бы и нет, – думал он, ходя по квартире после того, как проводил друга. – Ведь не для того же я пишу, чтобы в один прекрасный момент этот дом сравняли с землей вместе с картинами».
Он ещё долго ходил из стороны в сторону, что-то бормоча, шепча и изредка восклицая.