Читать книгу Учебник рисования - Максим Кантор - Страница 17

Часть вторая
Глава 14

Оглавление

I

Леонид рассказал анекдот. Из леса выбегает человек, обмотанный пулеметными лентами, спрашивает: немцы в городе? – Дяденька, – отвечают ему, – война давно кончилась. – Зачем же я поезда под откос пускаю?

– Ты, – сказал Леонид, – не знаешь, с кем борешься. Это не оппозиция, а бессмысленная партизанщина.

Павел всегда возражал Леониду, возразил и на этот раз.

– Партизаны, – сказал он, – главные вояки. Куда до них авангарду. Про гражданскую войну в Испании читал? Про войну двенадцатого года? Когда совсем плохо, поднимается народ.

– Где же они, партизаны? – Леонид огляделся и партизан не обнаружил. – Пора бы! Враг у ворот! Отечество в опасности! – и Леонид захохотал, тряся черной бородой. – Грабят! – закричал он. – Караул! Страну разворовали реформаторы! – и, подавив смех в бороде, сказал: – Не слышат. Россия сдалась без выстрела, и дубина народной войны не поднялась. В ломбард дубину сдали.

– Потерпи, – ответил Павел, – партизаны еще придут.

– Если придут, – сказал ему Леонид, – сдадим в милицию. Нам хулиганов не надо.

– Авангардисты, которые испражняются в музее, – нужны, а партизанов с дубинами – в милицию?

– А зачем они нужны? Брежнева похоронили, Андропова нет – с кем бороться? Кто тебя в угол загнал? Что тебе не нравится?

– Не нравится то, что происходит, – Павел сказал то, что говорили многие: уволенные с работы учителя; пенсионеры, которым платили убогую пенсию; инженеры, работающие таксистами, – словом, так называемый народ. Постепенно народ жаловаться перестал: что толку? Привыкли даже к прогрессу.

– Мне все не нравится.

– В жизни или в искусстве?

– Нигде.

– И свободные выборы Молдавии, и бомбежка Югославии? – Леонид смеялся, колыша бороду.

– Нет.

– И супермаркет «Садко-Аркады», и Кельна дымные громады?

– Нет.

– И фундаменталисты в Ираке, и слухи о премьере Бараке?

– Нет.

– И выставки минималистов, и заседания глобалистов?

– И это тоже не нравится.

Такие разговоры стали игрой: Леонид постоянно придумывал новые вопросы: «И презумпция невиновности, и стремительный рост уголовности?», а Павел на все отвечал: нет, не нравится. Так, за короткое время они перебрали почти все события, все газетные заголовки. Хотя оба смеялись, но Павлу грустно делалось от придуманной игры: вспомнив все соблазны мира, не нашли они ничего достойного. Лиза называла его состояние депрессией, а Елена Михайловна подозревала, что сын осуждает ее брак с Леонидом Голенищевым. Однако причина была в ином, а в чем – Павел объяснить не мог. Мир устроен неверно – но разве мир был когда-то устроен хорошо? Леонид, смеясь, придумывал новые двустишия, и Павел даже стал ждать, вдруг найдется нечто, что не раздражает.

– И философ Деррида, и тягостный деготь труда?

– Нет.

– Искусство второго авангарда, и любовные письма графа де Варда?

– Нет.

– И гражданская война в Испании, и буря, что поднял в воды стакане я?

– Нет.

– Это наследственное, – сказал Леонид серьезно. – У прежнего поколения интеллигентов было принято ругать все подряд. Тут важно не заиграться. Твой отец остановиться не мог.

– Это неправда.

– Привыкнув отказываться от плохого, человек не в состоянии согласиться на хорошее. Когда не нравятся сразу и нефтяные концессии, и ревтрибунала выездные сессии – это опасный симптом.

– А если правда – не нравятся?

– Глупо. Нефтяные концессии тебя кормят.

– Разве меня? Они Дупеля кормят.

– А Дупель, в свою очередь, кормит тебя. Налоги, меценатство, – у открытого общества много способов заставить буржуя тебя кормить. Актуальные художники живут за счет нефтяной промышленности. Я, бюрократ нового типа, хочу тебя уверить – правительство не вредит населению. А помочь стараемся. Знаешь ли ты, в чем заключается подлинная свобода? Полагаешь, в том, чтобы идти налево, когда все идут направо? Нет – свобода в том, чтобы пойти туда, где действительно хорошо.

– Новое определение свободы, – сказал Павел. – Разумное следование выгоде.

– Не выгоде, прогрессу. Быть диссидентом можно по отношению к ограниченному режиму. Быть диссидентом по отношению к истории – глупость. Даже в те времена, когда было что ругать в нашем любезном Отечестве, мне казалось, что диссиденты немного чокнутые.

– Сумасшедшие?

– Не клинические сумасшедшие, а так, бытовые психи. Их сажали в психушки, и хоть это и было несправедливо – но психическое расстройство там наблюдалось. Хотелось подойти к такому бедолаге, взять за руку и ласково сказать: успокойся, милый. Ну, выведут они войска из Афганистана, выведут. И Мандельштама напечатают. И гражданская война в Испании закончилась. Выходи из леса, весна пришла.

– А что говорил в ответ диссидент?

– Диссиденты бывают двух видов, – сказал Леонид, – первые выдвигают требования и ждут их исполнения. Вторые – боятся, что требования удовлетворят. Тогда легкое расстройство перейдет в буйное помешательство. Когда войска из Афганистана вывели – они не заметили перемен.

Павел сказал:

– Но войска из Афганистана не вывели.

– Горбачев их вывел, а ты и не заметил?

– Видишь ли, – сказал Павел, – если я за свободу страны – мне все равно, кто именно ее оккупировал. Вышли русские – вошли американцы. Но положение в Афганистане оттого не поменялось. Так за что я тревожился? За свой нравственный покой – или за Афганистан?

– Ты все перепутал, – сказал Леонид. – Мы боролись, и твой отец, и я – за то, чтобы Россия вошла в цивилизованное западное пространство. Вступай в общую структуру и работай. Нужны в Афганистане войска или нет – требуется обсудить и решить. Диссиденты так не умеют. Твой отец чудом не сошел с ума. Не удивлюсь, если старик Рихтер кончит свои дни в дурдоме.

Он говорит, заботясь, думал Павел, это видно. Он друг, он муж моей матери. Мать любит его – и разве я сам не был в него влюблен? Он теперь член нашей семьи и говорит ответственно. Или мы – члены его семьи? В семье Рихтеров уважение к Соломону Моисеевичу и его капризам было принято как безусловное правило. Критика не дозволялась.

– Мой дед, – сказал Павел, – самый здравомыслящий из людей.

– Так сумасшедшие и говорят про себя. Они – нормальные, а мир – свихнулся. Рано или поздно надо спросить себя: может быть, мир прав, а я – нет?

II

Вчера Павлу так же говорила Лиза. «Разве я не даю тебе всю любовь, какая у меня есть, – спрашивала Лиза, – разве что-то оставляю себе? Чего же тебе не хватает?» Она не говорила «ты делаешь меня несчастной», но смотрела горестными глазами, пробуждая в Павле вину. «Прости, – говорила Лиза, но подразумевалось, что прощения скорее должен просить Павел, – тебе не интересно со мной. Я не могу дать того, что тебе нужно». «Что ты, любимая, – отвечал Павел раздраженно, – лучше тебя никого и быть не может». – «Отчего же ты все время сердитый? Почему тебе мои подруги не нравятся?» И Лиза, уверенная в том, что жизнь должна быть устроена по справедливости, недоумевала: отчего в обмен на все ее существо, повященное любви к Павлу, она не получает всего существа Павла. Поскольку Лиза любила и, бесспорно, хотела хорошего, ей было оскорбительно видеть, что из ее любви хорошего не происходит. Она боялась сказать об этом Павлу, но причины находила в его семье: так и старик Рихтер, несмотря на неуклонную заботу Татьяны Ивановны, вечно пребывал раздраженным. Так уж повелось у претенциозных Рихтеров: им требуются внимание, забота, любовь – они охотно забирают все у любящего человека. А взамен не отдадут ничего – они не умеют любить простых людей. Особенно раздражался Павел из-за подруг жены, как ему представлялось, пустых и бессмысленных. Он не понимал, как можно говорить о погоде, детях, каникулах, то есть, в его представлении, – ни о чем. «О чем же можно говорить с твоей Мариной?» – спрашивал он и сжимал губы в тонкую линию, совсем как его бабка, Татьяна Ивановна. «О нашей школе, – растерянно отвечала Лиза, – о нашем детстве. Маринка пирожные испекла. Ее мама хорошо готовила, а теперь совсем не может, у нее артрит, руки болят». – «Так вы о пирожных беседовали?» Лиза краснела, в глазах ее стояли слезы. Павел знал, что не прав: и Марина – милая, и мама Марины, та, что раньше хорошо готовила, – достойная женщина с горькой судьбой: провела детство в приюте, потом работала в Сибири, сплавляла лес. Это была тихая, кроткая семья, и они радовались хорошим простым вещам: чаю с пирожными, успехам детей. И однако Павел не мог побороть в себе раздражение на тех, кто просто радовался жизни. Словно процесс жизни сам по себе был недостаточным. «Не могут же все заниматься искусством, – говорила Лиза, и глаза ее наливались слезами, – вы с Соломоном Моисеевичем занимаетесь искусством, но все люди не могут заниматься искусством. Но они все равно хорошие. Их единственная вина в том, что вы их не любите». И слезы катились по ее щекам.

III

В отличие от Лизы, Леонид знал, что именно искусство Павла раздражает больше всего.

– Обычно люди утешаются творчеством. Но тебя не развлекает ничего. Ни египетских пирамид конусы, ни Йозефа Бойса гениальные перформансы.

– Бойс, по-моему, еще хуже, чем пирамиды. Тоска берет от этих перформансов. Шаман с бубном.

– Тебе не весело?

– Нисколько.

– А там много остроумного.

– Дрянь одна.

– Устал я с тобой беседовать.

Леонид никогда не вел длинных бесед. Он смотрел пристально миндалевидными глазами на собеседника и оказывал воздействие взглядом. Все и так понятно, говорил этот взгляд, сказано уже достаточно. Сила Леонида Голенищева проявлялась в том, что всегда находился кто-то, кто вместо него излагал его идеи, – словно Леонид заряжал этого человека энергией и делал проводником мыслей. Обычно Леонид наблюдал со стороны, как его мысли излагают, и кивал. Так он привык поступать в отношении министра Ситного, культуролога Розы Кранц, своей новой жены Елены Михайловны. Рано или поздно все они обучились говорить, как надо.

Мать Павла, Елена Михайловна, зажгла сигарету, прищурилась и стала объяснять сыну, как устроен мир.

– Пора разобраться. Ты в обиде на свою мать, на своих коллег или на весь мир? – покойный отец Павла всегда говорил, что Елена Михайловна чрезвычайно умна, но сам спорил с ней – и в спорах побеждал; Елена Михайловна оскорблялась. В вашей семье, говорила она отцу, свободное мнение не приветствуется, – и замолкала. В полной мере ее ум проявился, когда она стала женой Голенищева. Она теперь говорила уверенно и спокойно, и не было отца, чтобы с ней поспорить. Голенищев смотрел на жену со стороны и снисходительно кивал. – Погляди, что произошло, – говорила сыну Елена Михайловна, щурясь сквозь дым, стряхивая пепел на блюдце, – ты оскорбился на мое замужество оттого, что Леонид в твоем представлении – символ авангарда, который ты не любишь. И ты посчитал меня предательницей идеалов, так? – она выпустила дым из ноздрей. – Есть иные стороны жизни, которые ты учесть не захотел. Любовь, например. А я своего нового мужа люблю. Не учел и то, что авангард выражает сегодняшний мир. Твое расстройство – вещь крайне серьезная.

– В больницу сдадите?

– Можно подождать. Но лечение необходимо. Говорю как мать: не будь неблагодарным. Мать простит всегда, но простит ли общество? Общество для тебя работает – и требует компенсации. Ты не любишь смешиваться с толпой, горд, как все Рихтеры. Но демократия и авангард – не толпа.

– Я думал, демократия – это и есть власть толпы. Погляди на этих охламонов в правительстве и в искусстве. Такие у меня в детстве мелочь отбирали. Помнишь, у нас во дворе ходили дебильные подростки, окружали – и выворачивали карманы. Только теперь они мелочью не обходятся.

– Представители народа, но не толпа. Леонид Голенищев – это, по-твоему, толпа? – при этих словах Леонид кивнул жене, усмехнулся в бороду. – Кто-то обязан подумать о других, не только о себе. Не нравится тебе президент – предложи лучшего. Не нравится искусство – спорь, делай свое. Именно это Леонид тебе и говорит. Вот, допустим, Тушинский – чем не кандидат? Голосуй за него, участвуй в жизни. Не нравятся беспредметные холсты, не угодили инсталляциями – прости их, не суди строго, суть не в них. Речь не об искусстве и не о политике – об этике. Взрослый человек, – Елена Михайловна докурила сигарету, раздавила окурок в блюдце, – взрослый человек обязан понять, что мир – един и складывается из равномерных усилий многих. Если ты не сумасшедший, должен понимать, как устроен мир.

– И как же мир устроен? – спросил Павел.

– Существует общественный договор. Люди научились разделять заботы. Тем, кто слабее, – дали работу полегче, те, кто сильнее, – взяли на себя больше забот. Есть искусство – чтобы будить эмоции, и дипломатия – чтобы регулировать эмоции. Есть продавцы колбасы и покупатели колбасы. Есть деньги, чтобы оплачивать труд дипломата, колбасника и художника. Важно, чтобы труд каждого участвовал в общем рынке. Сделано так для того, чтобы каждому, и тебе тоже, жилось лучше.

– Придумали еще оружие. И полицию. И тюрьму.

– Существуют тюрьмы, и понятно зачем. Если некто подался в партизаны и гуляет с топором в лесу, – то что с ним делать? И если бродит по Европе призрак коммунизма, столь любимый твоим дедом, то призрак этот надо поймать и найти ему место, чтобы людей не пугал, – и Елена Михайловна сощурилась презрительно, вспоминая старого родственника.

– Будто в отсутствие психа с топором все легко договорятся. Будто в отсутствие призрака коммунизма страны не воевали.

– Приходит время, когда разумная организация исключает случайности. У нас есть прекрасный друг, Борис Кузин, тебе стоит его послушать. Когда-то цивилизованная часть мира была ничтожно мала по сравнению с огромными пространствами варварства. Но усилия прогресса не пропадают даром. Шаг за шагом цивилизация отвоевала у варварства мир: заменила тиранию – обменом.

Недаром Елену Михайловну побаивался сам старик Рихтер. Она умела так внятно и точно излагать мысли (в данном случае положения теории Кузина), что возражать было трудно. Рихтер прибегал к аргументам пророческим: вздымал клюку, вещал о Страшном суде над капиталом. Очевидно, что в рамках логики такие приемы недейственны. Елена Михайловна спокойно рассказала, как общество, чередуя борения с покоем, неустанно движется к совершенству. Сбои на этом пути случаются, «цивилизационные срывы», как называл это Борис Кузин, но в целом вектор развития неизменен. И разве плоды просвещения не очевидны? Разве внедрение знаний и комфорта не говорит само за себя? Разве пенициллин не лучшее лекарство, чем кровопускание?

– Надо ли это понимать так, – спросил Павел, – что когда художник Дутов ляпает кляксы на холст, он поддерживает разумную организацию общества?

– Откуда такое презрительное отношение к людям? Откуда в вас, Рихтерах, это чувство превосходства? – мать подняла брови, закурила еще одну сигарету. (Вот и Лиза так говорила: «Будь снисходительнее. И не жалуйся, что люди тебя не любят, если ты сам их не уважаешь».) Елена Михайловна продолжала: – Хорош Дутов или нет, новатор или кривляка, но Дутов нужен обществу. Его творчество встроено в рыночную систему. Рынок – не просто торговля. Это метод защиты от казарменного распределения. Подумай сам, – в таких случаях Борис Кузин говорил «зададимся вопросом», – как устроены отношения людей? Генерал покупает картины Дутова, Дутов покупает на эти деньги колбасу, производитель колбасы вкладывает деньги в банк, банкир выделяет средства генералу, чтобы защищать общество – и каждый из них поддерживает развитие другого. Их свободу регулирует рынок. Согласись, это лучше, чем когда один диктатор распоряжается сразу – искусством, финансами, колбасой и вооружением.

Леонид Голенищев кивнул своей новой супруге. Он сам даже не особенно трудился, снабжая жену нужными мыслями. Все получилось само собой: приходят умные люди, говорят верные вещи. И – сама жизнь убеждает. А то, что Елена способна так ясно выражать суть, – целиком ее собственная заслуга.

– Допустим, – сказал Павел, – так рынок и устроен. Но скажи, прав ли я: свободное развитие художника, колбасника, генерала и банкира возможно лишь до той поры, пока банкир считает художника лучшим в своем деле, художник убежден, что колбасник не подмешивает в фарш крысятину, колбасник верит, что банкир – не вор, а генерал полагает, что данное общество стоит защищать. Если бы генерал решил, что есть общество предпочтительнее данного, то он из соглашения бы вышел, не так ли? И если бы художник знал, что где-то бывает лучшая колбаса, он бы не поддержал колбасника. Получается, что эта организация держится на убеждении, что в сделке участвует лучшее из возможного.

– Конкуренция – основа рынка. Верно: генерал, колбасник и банкир выбирают лучшего художника, а колбасник, банкир и художник – лучшего генерала.

– Но они не специалисты – и выбрать не могут. Как мне решить, какой генерал лучше? Что знают колбасники и банкиры об искусстве? В конце концов, генералы выбирают генерала, колбасники выбирают колбасника, но при чем тут общий рынок? Как им решить, какое искусство лучше подходит данному обществу, качественно развлекает, нарядно украшает? В государстве тираническом это решает тиран, а в открытом обществе решается само собой – правильно ли я тебя понимаю? Просто генерал, колбасник и банкир приходят к общему мнению, какое именно искусство им подходит. Верно?

– Грубая социология, – сказала Елена Михайловна. Подобно многим другим интеллигентным людям она научилась употреблять это определение для обозначения излишне резких суждений. Она не знала, существует ли социология «мягкая», однако термин «грубая социология» оказался уместен. – Ты должен добавить к этому, что открытое общество и свободная конкуренция пробуждают в художниках лучшие стороны – и искусство такого общества будет выражать свободу. Искусство, выражающее свободу, – лучшее из искусств.

– А банкиры и колбасники должны быть уверены, что у них – лучшее из возможного.

– Так и есть.

– Для того чтобы такая договоренность работала, надо, чтобы всем было выгодно конкурировать. Потому что участие в конкурсе и на рынке – еще не гарантия качества. Надо, чтобы не существовало другого художника – где-нибудь в Африке, – который был бы лучше, чем член нашего общества. Возможно, ему не хочется жить с нами, но его картины лучше. Нужно, чтобы художник не знал, что где-то делают лучшую колбасу, чем у того колбасника, который покупает его картины. Но если все граждане разочаруются друг в друге? Например, банкир станет считать, что искусство плохое и перестанет собирать его, колбасник из недоверия к банкиру будет хранить деньги в чулке, а художник заведет огород и примется сажать картошку, наплевав на колбасу. Что тогда?

– Поверь, – Елена Михайловна посмотрела на Павла, щурясь, – всегда лучше договориться, – и Леонид Голенищев кивнул. – Ты спрашиваешь: зависит ли рынок от информации? Да, зависит. На то свободная пресса – наши добрые друзья: Баринов, Чириков, Плещеев. Появится хороший художник в Африке, его непременно перевезут в цивилизованное общество, они его не упустят! Отыщут хорошую колбасу в деревне, наладят ее доставку в город.

– Все организовано?

– Да, теперь все организовано. И это сделано специально для тебя.

– Видимо, это справедливое общество, и организовано ради общего блага.

– Лучше ничего не существует.

– Но как получилось, что в основе этого справедливого общества – лежит творчество Дутова, а он – дурак? Как получилось, что условием общей организации являются опусы Джаспера Джонса, который не умеет рисовать? Объясните мне, как? Я согласен, что договоренность всех – есть условие общей свободы. Но однажды все увидят, что один из граждан сфальшивил – и вытащат из фундамента общества искусство. Если один кирпич кривой – здание не устоит. Этот кирпич рано или поздно треснет – тогда все здание рухнет, – Павел хотел сказать про любовь, но не сказал. – Я утверждаю, что если занятие, которое выдают за искусство, окажется не таковым – тогда будут обесценены все прочие занятия. Тогда и колбаса – не колбаса, и деньги – не деньги.

– Проверить это просто. Колбаса – та, что мы на завтрак ели, – это колбаса или нет?

– Колбаса.

– Значит, искусство – это искусство. И для того чтобы у банкира и колбасника была гарантия в том, что искусство неподдельно, существуют галерея и газета – то есть информация.

– Галерея – это вроде ревизора в банке и санитарной проверки в колбасном ряду?

– Галерист, журналист и политик – такие же члены общества, как колбасник, художник, генерал и банкир. Их работа состоит в том, чтобы регулировать деятельность производителей. Товар, искусство, деньги, война – покупаются и продаются. И нужны люди, следящие за сделкой. Вот твой друг, – Елена Михайловна указала на Голенищева, который наблюдал на беседой миндалевидными глазами, – твоему другу общество поручило присмотреть, чтобы все было честно.

Леонид Голенищев кивнул.

– А вдруг он – мошенник? – не мог остановиться Павел. – Если политик договорился с банкиром, чтобы обжулить колбасника?

– Ничего не получится – в организацию работы рынка вложено больше денег, чем те, которые может украсть один банкир и один политик. Жулика разоблачат.

– Значит, миром правит обмен?

– Это предпочтительнее, чем кровь.

– А если художник из Африки, когда его перевезут в метрополию, посмотрит – и скажет: чепуха это, поеду обратно. Что тогда?

– Выпадет из истории – только и всего.

– Значит, от воли одного человека в сложившейся договоренности – ничего не зависит? Но тогда почему такая договоренность называется свободой?

– Потому что свобода и анархия, – сказал Леонид Голенищев, вступая в беседу, – вещи разные. А ты стал анархистом и близок к помешательству.

– Нет, я не сумасшедший, – сказал Павел, – но в газетах много врут, рисовать художники не умеют, генералы воюют не там, где надо, а банкиры воруют. Знаешь, мне кажется, что колбаса в плохой компании.

– Ведь ты отведешь его в галерею? – обратилась Елена Михайловна к супругу, – пора научиться зарабатывать деньги, – сказала она Павлу. – Давно замечено, что ответственность делает взрослее. У тебя есть семья.

– Что ж, отведу его в галерею, – сказал на это Голенищев и поцеловал Елену Михайловну за ухом. Завитки его бороды и завитки волос Елены Михайловны на миг образовали причудливый куст, и Павел смотрел, как колышется этот куст.

Леонид Голенищев отправился в спальню – сменить лиловый халат на костюм, а Елена Михайловна еще некоторое время изучала Павла внимательным взглядом, держа у губ сигарету и неторопливо затягиваясь.

– Ты не станешь меня огорчать? Леонид действительно твой друг. А отца уже нет.

IV

Они подходили к галерее.

– Значит, авангард и прогресс – понятия родственные? – спросил Павел.

– Авангард ведет к прогрессу. Не лесные партизаны.

Прошли еще немного, и Леонид указал пальцем.

– Вот здесь.

– Какой грязный дом.

– Подожди, еще мрамором стены выложат.

– Если они такие прогрессивные, для чего в грязи живут?

– Терпение, – сказал Леонид, – на все сразу денег нет.

– Пусть у банкиров возьмут.

– Берут. Не хватает.

– Пусть им колбасники добавят.

– Работаем, – сказал Леонид, – работаем в этом направлении.

– Галерея Поставец – почему так называется?

– Называется по имени владельца.

– Дурацкая фамилия.

– Самая передовая галерея в Москве.

Павел, глядя на обшарпанный подъезд, изумился. Ему мнилось, что сейчас вступят они в храм с мраморными ступенями и светлыми окнами, он припомнил громкие имена галерей, какие знал по книгам, – Галерея Брера в Милане, Национальная галерея в Лондоне. Галерея Поставца разительно отличалась от них. Из темного подъезда шагнули спутники к железной двери, крашенной в серую краску. В то время по всей Москве – в квартирах и подъездах – установили железные двери. В одночасье город стал напоминать военную базу: тяжелые стальные двери трудно поворачивались на петлях, граждане выглядывали из-за них, точно танкисты. Отчего именно открытое общество обзавелось железными дверьми, а предыдущее, казарменное, обходилось без них, понять было сложно. Гостей долго изучали сквозь дверной глазок, после чего замок щелкнул, отодвинули щеколду, брякнула цепочка, и Павел с Леонидом прошли внутрь.

– Пришлось обзавестись железной дверью, – сказал человек, сидящий за столом, и быстро потер руки и зачем-то облизнулся. Розовый кончик языка прошелся по губам. – Думаю вторую дверь поставить – бронированную. Ступай, Тарас, – это уже было сказано охраннику, открывшему дверь, – сделай гостям кофе. Вот охраной обзавелся. Как без охраны?

Галерист в представлении и не нуждался. Славик Поставец, некогда прилежный секретарь Германа Федоровича Басманова, белокурый юноша, исчезнувший было со столичной сцены, но бойко возродившийся на ней, был известен решительно всей интеллигентной Москве. Сколько художников, сидя в приемной Германа Федоровича и дожидаясь, пока Басманов сыщет минуту в своем непростом графике, чтобы их принять, развлекали себя беседой с тонким и статным юношей. Советская власть рассыпалась в прах, исчез кабинет, куда слетались художники, точно мотыльки к лампе, исчез вместе с кабинетом и Слава. Думали, пропал насовсем, ан нет – объявился и открыл галерею современного искусства.

О Поставце говорили всякое: и внешность у него легковесная, и половая ориентация сомнительная, и будто бы в молодости он плясал в фольклорном ансамбле «Березка», и секретарская работа его, мол, развратила. Что можно ожидать от вертлявого подростка? Однако публике был предъявлен уже иной Поставец – умудренный муж, хитрый дипломат. Поставец поправился, набрал мяса и прибавил к имевшемуся подбородку еще один. Легковесность из облика исчезла, разве что льняные кудри да тонкие руки напоминали о вертком секретаре советского чиновника. И двигался Поставец иначе: раньше ходил прыгающей походкой, теперь перекатывался по выставочному залу, неся впереди животик. От прежних времен сохранилась у Поставца привычка постоянно улыбаться – однако, расползаясь по упитанному лицу, улыбка не казалась застенчивой, как раньше. Теперь эта улыбка пугала, к тому же Поставец завел манеру постоянно облизываться. Катится вперед невысокий крепыш, смотрит маленькими глазками из щек и облизывается – какая уж тут легковесность. И что самое удивительное – не прошло и года, как общество убедилось: современное искусство-то цветет! Раз – и инсталляцию Стремовского купил Балабос за бешеные деньги. Два – и холсты Дутова взлетели в цене. Три – и Министерство обороны заказало оформление парада. Посмотрело общество на плотного человека, не похожего на былого Поставца, поглядело, как он взялся за дело, – и согласилось, что лучше кандидатуры не сыскать. Человек, проведший молодость в секретарях у заместителя министра культуры, как никто другой знал подноготную прекрасного, закулисные пространства искусства. А какой он там ориентации, плясал в ансамбле или нет – разница невелика.

Некоторые трудности возникли в связи с фамилией. Интеллигентная Москва привыкла именовать его попросту Славиком, а теперь приходилось переучиваться и выговаривать непростую фамилию. Звучала фамилия странно, мешало и то, что на политической сцене страны в те годы появился скандально известный чиновник, то ли министр, то ли даже вице-премьер – с крайне похожей по звучанию ругательной фамилией Сосковец. Неподготовленные граждане открывали бывало газету – а поперек страницы так и написано буквально: Сосковец. И что тут будешь делать? Перекрестишься, да газету и закроешь. Появлялись в те годы игривые заголовки – «Встреча Сосковца с Манделой», например. И ахали изумленные граждане: «Куда катимся? На первой странице газеты – этакое писать!» Но успокаивали паникеров люди сведущие: «Это не то, что вы подумали, а сотрудничество демократических структур! Это фамилия у министра такая своеобычная». Потом министр якобы исчез: то ли сбежал с миллионами в Чили, то ли затворился на даче от шума недоброго света, то ли посадили его за воровство – толком никто и не знал, разное люди говорят. Вроде бы писали что-то такое, куда-то там деньги из госбюджета ушли, но что конкретно писали, кто ж такое упомнит? Когда же на небосклоне столичной жизни зажглась звезда Славы Поставца, люди принялись показывать на галериста пальцем: мол, не иначе как родственник того деятеля – оттого и связи. Говорили, что-де через галерею отмываются ворованные деньги – и прочую чушь в этом же роде. Никто, между прочим, даже и не знал, действительно ли тот Сосковец украл казну, но русские люди, склонные предполагать худшее, считали, что да – определенно, спер. А теперь куда-то вкладывает уворованное – уж не в галерею ли? Вся эта нелепая путаница мешала Славе. Ни родственником, ни даже однофамильцем честнейшему, неправедно оболганному министру Слава, разумеется, не приходился, и в помощи тоже не нуждался. Тихий и воспитанный Слава приходил в неистовство от упоминаний скабрезной фамилии Сосковец, краснел, дергал щеками и стучал ладонью по столу: «Не Сосковец я! Поставец! Не Сосковец, а Поставец, понимаете!» Руки его, ухоженные и гладкие, сжимались в кулаки, и казалось даже, что жестикулируют они сами по себе – будто бы в аккуратные манжеты его рубашки вставили чужие нервные руки, они-то и стучат по столу. «Запомните! Поставец! Попрошу не путать!»

Галерея его год от года делалась известнее, и жители столицы наконец позабыли опального премьера и его скабрезную фамилию. «Куда везти?» – спрашивал таксист хмельного журналиста. «Двигай к Поставцу». И понимал таксист: стало быть, культурное мероприятие в столице. «Кто представляет вас на столичной сцене?» – спрашивали художника, и звучал надменный ответ: «Как это – кто? Поставец, разумеется». – «Ах, ну конечно же».

– Ты понимаешь, куда попал?

– Здесь выставки устраивают?

– Здесь устраивают жизнь. Галерея – это трибуна, с которой художник общается с миром. Ты миру сказать что-нибудь хочешь?

Павел озирался в поисках картин; стены были чистые. В углу стоял телевизор, по экрану беззвучно неслись события дня – звук был отключен. Посреди комнаты стоял темный аквариум, в нем, плавно качаясь, липли к стеклам переливчатые вуалехвосты. Кое-где на стенах были аккуратно нарисованы углем квадраты и прямоугольники. Павел пригляделся к рисункам пристальнее.

– Вижу, вас заинтересовали эти вещи, – сказал галерист и потер руки. Жест непроизвольный, профессиональный, так колбасник одергивает фартук, а генерал крутит ус.

– Что это?

– Наша последняя выставка, – облизываясь, сообщил Поставец. – Мастер из Парижа – Гастон Ле Жикизду, художник культовый.

– И мейнстримный наверняка, – не удержался Павел.

– Безусловно, это мейнстрим.

– Что же это такое нарисовано?

– Проект называется просто – выставка. Художник изображает рамы, не заполняя их изображением. Перед нами призрак искусства, и данный мессидж каждый может наполнить любым содержанием. Нравится пейзаж – воображайте пейзаж. Нравится абстракция – представьте красочные пятна. Демократично и оригинально.

Голенищев и Поставец обсудили достоинство картин:

– Поразительно, что до Ле Жикизду никто до этого не додумался. А, казалось бы, идея лежит на поверхности, – сказал Леонид.

– Так бывает с открытиями: кажется, любой мог это сделать.

– И ни грамма дидактики. Ле Жикизду не навязывает своих пристрастий.

– Его позиция – это позиция человека, принимающего мир во всем многообразии, отвергающего директивы.

– Каждому зрителю он говорит нечто свое. Глубоко личное, персонифицированное искусство.

– Удобство данной вещи еще и в том, что ее каждый легко может унести с собой. Все предельно просто: вы покупаете определенный размер рамки, оплачиваете покупку, наш ассистент приходит к вам домой и в любом месте вашего интерьера изображает данную рамку. Вот ту, слева, мы продали уже шесть раз – видите красные точки?

И действительно, под нарисованной на стене рамкой было приклеено шесть красных кружочков из бумаги.

– Это значит, что вещь продана шесть раз, – объяснил Поставец. – К сожалению, по установленной договоренности, это предел – иначе мы выйдем в тираж и вещь утратит уникальность. А вот ту, – галерист кивнул на рамку на противоположной стене, – отчего-то не берут. Заходил банкир Балабос (человек, по-настоящему любящий авангард), и он уже было взял вещь, но в последний момент жена его отговорила.

– Обидно.

– Тяжелый хлеб, – Поставец улыбнулся, облизнулся, потер руки. – Сколько раз было, что в последний момент все срывается.

– Когда женщинам дают слово…

– Лаванда Балабос – чуткая дама. Не знаю, что на Лавандочку нашло. Видимо, Гастон не угадал размер вещи. Творил в Париже, а там другие интерьеры. Гастон уверяет, что именно эту вещь в Париже брали охотнее всего.

– Несовпадения в культуре быта.

– Прогресс – дело не одного дня.

– Мой друг Тушинский считал, – сказал Леонид, усмехнувшись, – пятьсот дней требуется. Однако не уложились.

– Преклоняюсь перед Владиславом Григорьевичем, но прогноз излишне оптимистичный. До сих пор (я не шучу!) говорят, что Ле Жикизду – шарлатан. Не переводятся дикари!

– Галерист – это воспитатель.

– Устаешь, как в школе – со второгодниками. Прихожу домой, включаю Шопена. Думаю: к черту! махну рукой! Левкоевы давно меня зовут – открыть на Сардинии галерею. Но если прекращу деятельность, остановится не только моя работа – работа многих людей.

Подтверждая слова галериста, зазвонили сразу два телефона, а на экране телевизора появился энергичный юноша и страстно, но беззвучно принялся апеллировать к собравшимся в комнате. Поставец обошелся с техникой просто: на юношу махнул рукой, и тот так и продолжал надсаживаться впустую, один из телефонов переключил на охрану, другой поставил на автоответчик. Разобравшись с присходящим, Поставец дал пояснения. «Московская ярмарка современного искусства, – кивнул он на пылкого юношу в телевизоре, – аналог западных ярмарок, поддержана банкиром Дупелем. Выходим на общий рынок». Юношу в телевизоре распирало от убеждений, но отсутствие звука не позволяло в полной мере выразить себя. «Это критик Николай Ротик, – пояснил Поставец, – новая звезда искусствоведения. Метит в Розы Кранц. Не думаю, что есть шансы, не думаю». Поставец отвернулся от Ротика и указал гостям на аквариум с вуалехвостами. Он щелкнул выключателем, и в аквариуме вспыхнул свет, и одновременно полилась сладкая музыка. Невидимые прежде во мраке воды вуалехвосты пришли в неистовое движение. Тут же и обнаружилось, что, помимо вуалехвостов, в осветившемся аквариуме находится еще кто-то. Это был маленький голый человечек, босыми ногами стоящий на дне аквариума, а макушкой касающийся поверхности воды. Он был совершенно как настоящий, настолько, что Павел решил, что это гомункулус, выведенный Поставцом среди вуалехвостов. Рыбки заигрывали с ним и оплывали кругами вокруг его подвижного гладкого тела. В такт сладостной музыке голый человечек совершал танцевальные движения, поводил в воде руками, помахивал ногами и поматывал гениталиями. С маленького личика его не сходила улыбка. Поставец улыбнулся ему в ответ, а маленький человечек отвесил поклон и сделал витиеватый жест руками.

– Это наш, отечественный художник, – представил человечка Поставец, – Филипп Преображенский. Компьютерная графика, звук, инсталляция – считаю этот проект несомненной удачей.

Леонид покивал, а Павел бросился к аквариуму рассмотреть человечка.

– Да не живой он, не бойтесь. Не утонет. То есть, разумеется, это абсолютно точная копия человека, – Филипп создал свой автопортрет средствами современной технологии. Простая видеозапись, встроенная в аквариум, но эффект присутствия полный. Танцор он, надо признать, отменный. Как, впечатляет?

– Такое не стыдно и на Венецианскую биеннале, – заметил Леонид.

– На уровне, – согласился Поставец. – Кончилась эпоха кустарных поделок. И технология, и концепция – все соответствует стандартам.

– Вошли в Европу. Проблемы у людей общие.

– Что называется: вызов времени. И все продумано, – Поставец нажал на кнопку, музыка стихла, аквариум потух: исчез пляшущий человечек, и золотые рыбки скрылись в темной воде. Поставец щелкнул выключателем снова, вспыхнул огнями аквариум, стали видны снующие рыбки, и голый человечек возобновил прерванный танец.

– Он для меня часами так пляшет, – сказал Поставец, – и не надоедает.

– Искусство и не может надоесть.

Охранник принес поднос с кофе; раздали чашки, размешали сахар.

Надо рассказать молодому человеку о том, что такое галерея.

– Приготовьтесь к тяжелому труду, – Поставец подал Павлу блюдечко с печеньем, и Павел покрошил печенье вуалехвостам; те гонялись за крошками, открыв рот; человечку не досталось ничего. – Работа с утра до ночи. Предпринимательство! – сказал Поставец с досадой. – А с чем сталкивается предпринимательство? С русским народом! Вот вам пример! – галерист отвлекся, чтобы рассказать о наболевшем. – Затеял строительство дома в Одинцовском районе – и проклял все на свете! Рабочие пьяны, материалов нет. Деревня, где участок приобрел, называется – Грязь. Подумайте! Если бы не он, – отозвался Поставец по поводу охранника, – я бы пропал. Умеет обращаться с аборигенами: где надо – прикрикнет, где надо – припугнет. Без плетки нельзя. Зарплату им подай, а гвоздя не вобьют, если не стукнуть хорошенько.

Охранник по прозвищу Сникерс широко улыбнулся – улыбка показала, что он знает, как обращаться с себе подобными.

– И в галерейном бизнесе – то же самое. Россия! Буквально как на войне.

Картинка в телевизоре в это время сменилась. Словно иллюстрируя слова галериста о трудностях работы, на экране появился кричащий человек и заполнил искаженным лицом весь экран; он разевал розовый рот и заходился в беззвучном крике. Непонятно было, кричит он от боли или от радости.

– Это что же, – указал Павел на розовый рот, – форум искусств или война какая?

– Ах, это, – вгляделся Поставец. – По-моему, все-таки форум искусств. Это такой интересный парень, из Тамбова. Видеоартом занимается, прогрессивная личность.

Прогрессивная личность из Тамбова раскрыла свой рот до отказа, так что зрителям видны были его свинцовые коронки и бьющийся в крике язык в белых пупырышках. Другой мастер, тот, что жил в аквариуме, плавно двигая руками, помогал двум вуалехвостам проплыть у себя под мышками. Вуалехвосты, охотясь на крошки, разевали рот широко, как тамбовский художник. Играла нежная музыка, казалось, она льется изо рта кричавшего на экране.

– Так вот, галерея. Надо создать круг коллекционеров, сплотить художников. Производители и потребители должны стать единомышленниками. Создаем среду, – сказал Слава Поставец, – создаем общество.

В это время кричащего человека оттащили от камеры, и оказалось, что художник из Тамбова стоит посреди странного полусгоревшего пейзажа и двое людей заламывают ему руки за спину. Павел смотрел, как они ставят художника на колени. Зазвонил один телефон. Потом второй.

– Именно это, – кивнул Поставец на аквариум, телефоны и телевизор, – и называется кругом единомышленников. Этот круг – он сегодня равен орбите планеты. Никто не существует изолированно. Что бы ты ни сделал, ты находишься внутри отлаженной системы. Сегодня я в курсе того, что происходит в выставочных залах Нью-Йорка и Токио.

– Как раз это я и говорил Павлу. Культура не делается партизанами в лесу.

Павел глядел на телевизор: там сменилось изображение, и на смену лидерам прогрессивного искусства явились какие-то погорельцы. Обмотанные несвежими платками тетки, стоя на фоне руин и дымящихся развалин, жестикулировали и пытались привлечь внимание оператора. Тамбовского художника, видимо, увели куда-то. Поглядел Павел и на аквариум – оттуда по-прежнему лилась сладостная музыка, вот шевельнул плавниками вуалехвост, покачал гениталиями человечек. Вуалехвост поднырнул и, покачиваясь, проплыл между ног человека-амфибии. Филипп Преображенский проводил рыбку взглядом, помахал ей рукой. Беженцы на экране телевизора засуетились и бросились бежать, видимо, кто-то напугал их. Один из беженцев споткнулся, упал, и черная струйка крови потекла у него из головы. Впрочем, теперь на форумах искусств и не такое вытворяют, подумал Павел.

– Галерея собрала мыслящих людей города, – заметил Леонид.

– У галереи собственное издательство, с «Колоколом» и «Дверью в Европу» пока соревноваться не можем, но держим руку на пульсе. Обеспечиваем рекламу демократической партии Тушинского, – сказал Поставец.

– Искусство и политика, – сказал Леонид, – неотделимы.

– Тянет меня Тушинский в политику, уклониться не могу! – Поставец улыбнулся и облизнулся. Так улыбается продавец из мясного отдела, обвесивший клиента, или генерал, заманивший противника в ловушку.

– За Тушинским будущее, – сказал Леонид. – Когда-нибудь (не скажу – завтра, но через двадцать лет), когда-нибудь мы переделаем Россию за пятьсот дней.

– Убедил Владислава Григорьевича проводить дискуссии здесь, при галерее – удобно! Обсудили, проголосовали, отпечатали брошюру. И художники под рукой. Знаете, как провели голосование за Тушинского в Сибири? Элегантный проект – «Дети любят демократию»! Художники моей галереи буквально за день нарисовали сотни детских рисунков, и мы оклеили Сургутский аэропорт. Мэр города не подозревал, что в Сургуте столько детей.

– Тушинский победил?

– Не обижайте моих детей! Разве раньше так о детях заботились? Ну скажите: выставки детского рисунка в таких масштабах устраивали в Сибири? Тушинский победил, и это победа демократии. Нефтяной регион: важно сориентировать население.

– Вот, – сказал Леонид, – иллюстрация к нашему разговору. Есть галерист, есть художник, есть политик, уверен, и банкира отыщем неподалеку – все связаны общим делом.

– Успеваем! – Поставец улыбнулся, облизнулся, потер руки. – Ярмарок-то сколько! «Документа» в Касселе, «Сиеста» в Сан-Себастьяне, «Долче Фарниенте» в Милане! Обязаны успеть! Ответственность-то какая!

– С вашей помощью, – заметил Леонид, – Тушинский не только в Сургуте, в стране выборы выиграет.

– Ситуация должна созреть. Лоббируем проблему. Есть оригинальные концепции. Делаем футбольный перформанс – «Форварды либерализма»! Играем против парламента, каково? Команда из одиннадцати художников, Стремовского поставим на ворота, у него руки длинные, Снустиков – нападение, Педерман поработает в защите. Тушинского я тренером объявил – неплохой проект, а? – Поставец увлекся идеей и потерял нить беседы, затем вновь обрел ее. – Так что союз с политическими структурами вписывается в нашу программу. К тому же среди членов Центрального комитета партии я нахожу клиентов. Предприятие выгодно всем.

Павел глядел вокруг, удивляясь, где мог бы разместиться штаб партии.

– Ищете, – догадался Поставец, – плакаты и листовки? Расхватали, как горячие пирожки!

– Места нет для картин. И партийцам негде собраться.

– Картины показываем не часто. Наше искусство мобильнее. И с партией обстоит так же. Это коммунисты устраивали съезды в Колонном зале, а прогрессивным людям – зачем? Собрались тихо, поговорили.

На экране двое наголо бритых людей с черными бородами потащили третьего за ноги, причем изо рта этого третьего неостановимо хлестала кровь. Бритоголовые бросили тело, и по тому, как оно брякнулось на землю и осталось лежать, можно было догадаться, что жизнь из тела ушла. Был ли этот залитый кровью человек тем самым тамбовским художником? И что это за перформанс? И Филипп Преображенский в аквариуме недоуменно развел руками.

– Кто Тушинскому тексты пишет? Кузин?

– Кузин работает на Кротова, работает слабо. Партии Кротова нужен грамотный менеджер. Если бы мне дали провести его выборы – мы такого бы напридумывали!

– И Тушинскому будете помогать, и Кротову?

– Не на партию работаем, – облизнулся Поставец, – на современность. В плену у времени. А время такое, что везде надо успевать. Вот мой охранник, – показал Поставец, – успевает везде! Сток-брокер на вокзале – раз, совладелец массажного салона – два, начальник охраны у меня – три, дачу мне строит – четыре! А как иначе? Если я стану одного художника продавать, одну партию обслуживать – в трубу вылечу. Я выставляю десяток предложений. Здесь неудача – там победа. Раньше Первачев бойко шел. И цены неплохие были, – Поставец что-то прикинул в уме, облизнулся, подсчитал, – да, приемлемые. Но клиенты, что Первачева брали, где они? Где сегодня найти секретаря немецкого посольства, чтоб собирал картинки с колокольнями? Амбиции у Первачева есть, а кто его знает? Замдиректора ЦРУ в позапрошлом правительстве?

Леонид Голенищев рассмеялся и сказал Павлу: «Вот партизанская тактика». Поставец продолжал:

– Гузкин, Дутов, Пинкисевич – продаются. Их клиенты – старые коллекционеры, из тех, что Родченко собирали. Много таких? Хорошо, если сто наберется. Ой-ой-ой, сколько люди о себе воображают! Объективная рыночная стоимость! – руки Поставца потерлись друг о друга. – Это надо же выдумать!

– Нет такой? – спросил Павел.

– Еще год-два, и пора гениям на пенсию. Пришли новые, слышат шум времени. Приезжают коллекционеры – им Сыча подавай, Снустикова-Гарбо, Лилю Шиздяпину.

На экране бритые люди принялись пинать ногами тело убитого. Убитый перекатывался из стороны в сторону.

– Чечня это, – сказал Павел, – не арт-форум.

– А, кстати, может быть, – легко согласился Поставец, – я смотрю, незнакомый перформанс. Значит, Чечня. Когда кошмар прекратится? Мои клиенты постоянно задают этот вопрос. И я отвечаю, как Владислав Григорьевич: каждый должен делать свое дело. Понемногу, не форсируя процесс, маленькими шагами…

Филипп Преображенский, судя по всему, был согласен с искусствоведами, он благосклонно кивнул, шевельнул попой и притопнул босой ногой. Рыбка оплыла вокруг художника и двинулась в другой конец аквариума. Две фигурки на экране вооружились пилой и принялись отпиливать третьему голову. Один из них время от времени бросал работу, чтобы вытереть пот со лба. Жара на телевизионной картинке была сильная.

– Или Сербия? – задумчиво сказал Голенищев, – может быть, что и Сербия.

– Чечня, – сказал Поставец, – видите бороды?

– А в Сербии бород, что ли, нет?

– А может, это в Ираке.

– Тоже может быть.

– Шииты, скажем, суннитов режут.

– Запросто.

– Или наоборот.

– А ты говоришь, война кончилась, – не удержался Павел. – И партизаны есть.

– В телевизоре война, – Леонид успокоил по-отечески, – и мы работаем над тем, чтобы она в телевизоре и осталась. Мы строим мир.

– Читали статью Розы Кранц на этот счет? – сказал Поставец. – Мир сегодня – это один научно-исследовательский институт. В одной лаборатории – в Нью-Йорке – занимаются одной проблемой, в Лондоне – другой, в Москве – третьей, складывают усилия, выдают готовый продукт.

– Какой продукт?

– Известно какой. Права человека. Гарантии завтрашнего дня. Какие клиенты появились! Например, Михаил Дупель. Как платит! Расстегнет пиджак и швыряет бумажник: бери сколько надо.

– Не хуже вкус, чем у европейца.

– И сегодня ждем гостя. Барон фон Майзель. Вот это коллекция.

– Ах, тот самый барон.

V

Жалко, Сергей Ильич Татарников не слышал этого разговора, он бы нашел его поучительным. Историк любил подробности, любил следить за интригами – полагал, что из таких фрагментов и составлена большая история. Вот был бы благодарный слушатель! Не все, далеко не все о своей работе рассказал Поставец, но внимательный слушатель, такой, как Сергей Ильич, сумел бы между строк выудить недосказанное. Сергей Ильич любил порассуждать на тему рыночных отношений. Не далее как за неделю до посещения Павлом галереи беседовал профессор Татарников с просветителем Борисом Кузиным именно на тему рыночной экономики. Столкнулись они на улице, причем Татарников шел в подземный переход покупать водку, но, смутившись, обозначил свою цель иначе. – На рынок иду, – сказал Сергей Ильич застенчиво. – Вот видите, – обрадовался Кузин, – без рынка невозможно! Вся страна идет к рынку! Татарников рассердился на себя за глупое вранье и тут же наговорил резкостей. – Да нет и не будет никакого рынка, – заявил он Кузину. – Как это не будет? – А вот так! Вы под рынком, небось, равенство возможностей понимаете? – Равенство, – сказал Кузин значительно, – и свободу. – Знаете вы, радетель за цивилизацию, в чем разница между русским пахотным хозяйством и европейским? – В чем же? – и Кузин замедлил шаг, хотя и торопился на заседание. – А в том, что земля не родит. Урожай ржи в России, – сказал Татарников, – в десять раз меньше, чем в Черноземье, а остальное и вовсе не растет. Сказал это Татарников и пошел дальше, а Кузин спросил сутулую спину историка: ну и что? – А то, – обернулся Татарников, – что земли надо в десять раз больше для нормального урожая. А на земле люди живут. Вот и выходит, что на одного начальника русским надо в десять раз больше холуев. Таких дураков, как мы с вами. И работать надо в десять раз больше. И рынок тут ни при чем. И, сказав грубость, Сергей Ильич отправился за водкой. – Нет, позвольте, – Кузин возбудился чрезвычайно, догнал Татарникова, – позвольте! Что за наветы! На Западе (когда Кузин говорил слово «Запад», его лицо светлело), на Западе люди не работают по десять часов, а деньги получают! И мы так будем! Потому что рынок! – Не говорите глупости. Зарплата западного рабочего, которому не требуется работать, – это просто его доля в эксплуатации мировых ресурсов. Доля маленькая, президент корпорации получает больше. Но рабочий согласен – потому что он от природы соглашатель. И вы бы согласились, верно? Но вам и мне не дают. И Татарников пошел прочь. Он любил детали, он бы с удовольствием расспросил Поставца, как устроен бюджет галереи, на что прогрессивное искусство кормится – тоже ведь люди и товар производят.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Учебник рисования

Подняться наверх