Читать книгу Сны спящей красавицы. Принцип матрёшки - Маргарита Сосницкая - Страница 3

Цвет папоротника

Оглавление

– Это ты, Серый? Заходи. Давно тебя не было. Как нога? Хромаешь?

А-а, то-то, мог бы даже и не хромать. Помнишь, я тебя такого махонького волчонка – в двух горстях помещался – с лапой перебитой домой принес?

А-а, то-то, все помнишь… Охотники – звери, мать кормящую, волчицу застрелили. А что у тебя шерсть по верхам рыжей стала? Зверь ты, зверь, тварь безответная. Что так смотришь? Ответа ждешь? Только что я тебе отвечу? Ты сам знаешь…

Иди, иди ближе…


Я ведь не любил Наталку вовсе. Просто приманивало меня ее сходство с коровой. Вроде бы ничего похожего, однако в общем, в выражении рук, в стойке, что-то такое же теплое, беззащитное…

Я очень любил коров. Вообще скотину: лошадей, свинок… Но коров особенно. Из-за этого пошел в сельхозинститут. Никак не мог дождаться конца науки, когда с живыми коровами обретаться буду. «Теория суха, но зеленеет жизни древо…«Да-а, приехал я зоотехником в село Куракино. На меня ходили смотреть, как в кино. Видали, мол, дурня, все в город бегут, а этот к нам. А у них лес, Боже ты мой, сказочный! Дом кирпичный мне сразу дали в три комнаты (а сколько в городе в общежитии маяться б…). И до фермы три минуты пешком. Даже запах свежего коровьего навоза там хорош, что-то здоровое в нем, исконное, теплое.

А глаза у коров или даже свиней! Вот как у тебя, Серый. Целая душа в них, переливчатая, с характером. Только ты, волчина, дикий и хищник, их же мясом живешь, а они травкой и желудями. Не дураки в Индии, корова у них – священное животное. По мне есть ее мясо все одно, что человечину, а зарезать теленка все равно что пятилетнего мальчишку. Я мяса не ем по убеждению. Наталка не ела его вообще – бабка не приучила.

Жили они, бабка с Наталкой, в крайней скромности. Хатёнка в землю по пояс ушла, трава заслоняла крохотные оконца.

В бабке все давно отыграло. Вид она имела ходячей покойницы. Высушенная, коричневая, молчащая, временами зловещая-вещая. Пенсионный возраст ей вышел еще до Советов, и потому в колхозе она никогда не работала. Наталкина мать, говорят, пропадала в городе и про дочку вспоминала под Новый год, присылая посылки с мохеровыми кофтами и гостинцами.

По хозяйству почти все делала бабка. Ее огромный огород до мелкого клочка был засеян и возделан, даже лен она растила, трепала, мыла, ткала, отбеливала, шила из него себе и Наталке одежды. Оттого и ходила Наталка в платьях, как ни у кого, – длинных, простых по-рубашечному, подвязанных пояском. Она частенько бралась помогать бабке.

– Не надо тебе, – останавливала та. – Сама справлюсь. Красуйся, пока молодая…

И Наталка плела венки, нанизывала бусы из рябины, которые так шли к ее черным, блестящим глазам.

В школу она уже отходила. Кончала восьмой класс. Из села уезжать не хотела, а что делать – еще не поняла.

Говорили (и то слухи, как духи; очевидцы все перевымерли), что бабка («И не бабка она мне вовсе, – как-то призналась Наталка, – прабабка, а то и еще давнее…») в молодости ворожила, врачевала и во всяком зелье толк знала. Сама помещица, графиня Бело-Куракина, к ней захаживала… Да случилось, опоила ворожка парня молодого на его свадьбе… Сердце он ей вызнобил, а венчался с другой… Он был сыном богатых отца с матерью. Те шуму не поднимали, пришли с дядьями под вечер к ворожке и поволокли в проруби топить. Босую, одной сорочке… Проломили полынью и туда старуху – молодую в то пору. И что же? Лед тает, точно воск, а старуха на воде качается, как пустая бутылка. Лед из-под ног уходит, едва на берег успели отбежать, кольями ее оттуда пыряют, а она всплывает.

Зимой темнеет, как звезда падает, – быстро. На реке ничего видать не стало, пришлось им с кольями да с проклятьями уйти. А ворожка прибилась к берегу и домой.

Два раза за одну вину не казнят. Смерть не взяла – вины нет. Оставили ее в покое. Но с тех пор ворожить и знахарничать она перестала: огонь-сила из нее вышла, когда лед таял. Вскоре родила она младенца и жила тихо…

Что завыл, зверь Серый?

Не веришь, что тихо?

Вот и я не верю…

Наталка раз выболтала, что купала бабку в соках их трав, и что бабка ее совсем молодая… Я один раз – не думаю, чтоб померещилось – я видел их на соломенной стрехе, они звезды с неба снимали и прятали бабке за пазуху. Не думаю, чтоб померещилось.

А Наталку я не любил.

Она была для меня само собой разумеется, как я сам. Нельзя же любить свои ноги или руки…

Наталка была маленькая, крепко сбитая, нос сапожком, ротик – бутончиком, румянец, словно вишни кто на щеке давил, и кося в жизни не стриженная, часто расплетенная, как чёсаный лён, только черный. Одно меня удивляло: бывает же столько родинок на человеке, словно кто корзину лесных орехов рассыпал…

Разумеется, я имел на Наталку виды. Не от любви, нет: просто не годится, чтоб твоя половина на стороне обреталась.

Поэтому я к ним заходил, носил то сыр, то сметану, то молоко, ставил на лавку под хатой, чтоб ни старуха, не девчонка не замечали. А к следующему разу на лавке ничего не было.

И в тот вечер я исправно тащил свежего творога. Смотрю, на лавке под хатой они вдвоем – бабка с Наталкой – сидят, говорят что-то.

– Иди, – позвала меня старуха.

Я подошел и сел рядом с Наталкой. Мне оказалась видна ее шея и полоска груди в выемке платья. Это все было живое и сочное, как коровье вымя, только в родинках. Еле сдержался, чтоб не погладить. Руки сжал, да бабка однако взглядом перехватила:

– Крапива ожжет. Крапива трава-огонь, кто ее соки пил, огниво проглотил. Огни палите на холмах, на полянах, на берегах, на кручах, по воде – по реке пускайте. Эх, эх, Наталка, забыли люди-человеки, что нынче день и ночь – близнецы, одного сроку-возрасту. Сила сама в живот идёт, знай принимай. А кто травы чует, тот и мертвых врачует. Чуешь, чуешь, – бабка с лавки прямо на землю на коленки бухнулась, ухом к земле припала, – чуешь, булькает, колобродит сок земли, в корни травы входит. А кто росой умоется – от хвори-напасти, сглазу-проказу навек укроется.

– Да согни спину, не каменная, приложись ухом, – велела она.

И Наталка по-бабкиному встала на четвереньки, ухом к земле. Старуха метнула на меня взгляд, и я тоже сполз по-наталкиному.

– Чуете?

И вправду в земле что-то охало, вздыхало, клокотало, чавкало.

– То-то, – выкрикнула старуха, легко вскочила на ноги, повела нас за собой по дорожке через огород, вывела к овражку.

– Глядите, показала рукой.

Горизонт открывался без края. На небе алой громадной розой цвело солнце и до пурпурно-черного густело к сердцевине. Лепесток сполз на землю. Темнело.

Я посмотрел на старуху, Она была молодою. В глазах ее носились красные искры.

– Ну, пора в лес. Луна уже косу расплетает, в ручьях идет полоскать, купальничать… Наталка, откупаешься – сорочку чистую надень, – она расстегнула две пуговки на кофте и вытащила белую материю, сложенную как носовой платочек. Она еще нагнулась, что-то шепнула Наталке на ухо.


И уже с гиком вприпрыжку мы неслись по холмам к лесу.

– Не забудь, – летит за нами сильный голос старухи, – папоротник цветет нам, где закрыт кла-ад!

– А-ад! – отвечает в холмах.

Иногда я не чувствую, чтобы нога моя касалась земли.

Но пути нам попадаются девчата и парни из села, что гуляли с транзистором и возвращались домой.

– Зоотехник, – кричали они, – зоотехничек со своей телухой пасётся! Га-га-га!

– Ага-а! – неслось по холмам.

Они окружили нас кольцом.

– Ну, поцелуйтеся, а мы поглядим, – и теснят, сужают кольцо.

– А-а-а! – как заорёт Наталка, как толконет здоровую деваху и бежать, я – за ней.

Наталка кричит им на бегу:

– Глаза ваши бесстыжие. Хоть бы своих посрамились!

– Осрамились! – откликается в холмах.

А вот и лес. Тяжела сегодня в лесу свежесть, как слива, лопнувшая от спелости и еле висящая на ветке. Пряность лесная, сладко-ядовитая, грудь перехватывает.

Отвернулся я, слышу, Наталка в ручье плескается. Орёт низким голосом: «Вода холоднющая до чего ж… А-а!.. Смерть, и та наверно теплее!»

Смотрю – она уже в новой сорочке, и расшитой как-то весьма хитро.

– Теперь ты обмойся, – посылает меня Наталка.

А я, помню, подумал: «Зачем это? Пережитки сплошные». Но Наталки не ослушался.

И что же? Так легко мне стало после купания, так хорошо, я почувствовал, что мышцы мои как из бронзы вылиты… Э-эх!

– Это ж Иван Купала. Кто найдет его цвет, тот счастье своё найдёт. Поищем… – зовет Наталка и бежит по лесу. Я тоже бегу и дивлюсь: почему ж не лечу? Сила во мне какая играет – одним прижком до неба бы допрыгнул.

А на небе луна расхозяйничалась. Залила его светом, а свет двойной, один виден, бледно-золотой, другой насквозь чем-то светится. Только чем, не пойму. И щекотно от этого света так, что визжать хочется по-поросячьему.

Догнал я Наталку. Она вся огнём играет. Обнял я ее крепко, прижал, что сил было, и пошел целовать, целовать. Такая она была, что очень хотелось ее целовать – зацеловать, а сколько ни целуй – все мало! И под руками играет, как гладкий бок породистой коровы.

Вдруг горячая-прегорячая, почти кипящая, она стынет, холод от неё, чую, идет такой, будто прикладывают меня к железу в мороз.

Она отошла от меня, замерла, и лунный желтый луч дотронулся до её темени.

Она наливалась лунным светом, как прозрачный сосуд водой, только не солнца, а сверху. Стало светиться чело, лик, шея, грудь, живот, бедра, устье, колени, ступни и даже немного земли под ними. Она стояла матовая и прозрачная, освещенная изнутри, и я видел, как по ее венам и сотням веточек сосудов медленно движется побледневшая кровь. Наталка задрожала, стала задыхаться, хватать ртом воздух, стонать, метаться, но с места не сходила. Грудь её, без того спелая, высокая, стала набухать, подыматься. Я побежал к ней, схватил за талию, до чего ж тонкую, но она закричала, вроде я чайник с кипятком на ее уронил, и сильно толкнула меня.

Внезапно поднялся сильный ветер. Лес завыл, застонал, засвистел, накренился. Сорочка столетняя, бабкина, расшитая, что писанка размалёванная, – стала рваться на груди и сама левая грудь разрываться. Наталка упала без чувств. Я склонился над ней, и волосы дрогнули на голове моей. Из груди рос цветок, красный, аж глаза печет, красный, как раскалённое железо, бросившее красный отсвет на неподвижное лицо Наталки. Я потянул к цветку руку и чуть не обжёг. «А не вырву ли я с цветком Наталкино сердце? – подумалось мне. – Тогда она полюбит меня или умрёт». «Папоротник цветёт там, где зарыт кла-ад!» – послышался мне крик старухи. – Клад? Наталкино сердце – клад? Её любовь? Жизнь? Душа?

Я снова потянулся за цветком. Но тут Наталка открыла глаза, засмеялась без звука, одним ртом, вскинулась – сидит. Цветок подошел ей под самое лицо и алые искры носились в ее огромных, широко раскрытых, даже чуть выпученных чёрных глазах.

Она подхватилась и прыгнула в сторону. Я – за ней. Меня ветром перехватывает. «Наталка», – шепчу, хватаю за талию, узкую её, и руки мои сходятся, а щека опалилась цветком…

Наталка уже из-за дуба мне машет, я – к ней, она уже на ветке качается, я – карабкаться; сучья обламываются, царапают, ветер по лицу хлещет, а ей что? – светится меж кустов…

Бежал я за ней по лесу дремучему, сквозь чащобу продирался непролазную, по болотным кочкам скакал, и все она, как старичок-лесовичок; то исчезнет она, то появится, разве что не в воздухе, поманит и снова нет.

– Наталка-а! – кричу я. Она хохочет одним ртом и рукой машет – приглашает. Наконец ухватил было её сзади за талию (где ж она, талия?), Наталка как повернёт резко, и цветок огненный мне по глазам. Вспыхнул лес, Наталка, ветер заглох… и потемнело.


Очнулся – солнце сияет, птицы кричат – день белый. Ничего не понимаю… Только когда увидел ожоги на руках, вспомнил.

– Наталка… – закричал я.

– … а-а-а-а… – отозвалась эхо.

И я заплакал.

Долго ли плакал, не знаю. А как пришёл в село меня спрашивают:

– Где бабка?

– Не знаю, – говорю.

Исчезла без следа в этот вечер старая.

– Где Наталка?

– Я и расскажи всю правду. Никто не поверил.

Один ты, Серый, веришь мне. Потому как видал её. Зря ли у тебя шерсть по верхам опалена?

Отдали меня под суд. А за что судить – непонятно. Ни улик, ни доказательств. Разве только, что девчата и парни нас в тот вечер вместе видели. И словам моим не верят. Видано ли, чтоб цветок из сердца рос? Отправили меня в сумасшедший дом. Сколько пробыл там – не подсчитывал. Да ведь и за что держать? Зла я не делаю, не буяню, разве что на Ивана Купала «Наталка!» кричу, и всё она мне с цветком в груди мерещится.

В общем, отпустили меня. Вернулся я в Куракино, устроился лесником и живу… Сколько, не знаю. Время учёту не подлежит.

Не каждого Купалу показывается мне Наталка и ношусь я за ней по лесу, по чащам, по болотам, пока не упаду без сил, как тогда…

А борода и голова белые оттого, что выгорели от жара красного цветка из сердца Наталки.

Слышь, Серый?

Или ты уже спишь?

***

Сны спящей красавицы. Принцип матрёшки

Подняться наверх