Читать книгу За стеной 77 - Мари Сиврэй - Страница 2
Глава 2. Экзамен
Оглавление– Нина, вставай.
Этими словами мама всегда будит меня, добавляя после них поцелуй в лоб.
Я мычу сквозь нос. Мне совершенно неохота вылезать из-под теплого одеяла, но в голове всплывает осознание того, что три дня пролетели, как один, и сегодня последний экзамен, и я вскакиваю с кровати, откидывая одеяло в сторону. Оно приземляется на пол, закрывая стеклянный пол, под которым лениво и важно расхаживает Бонэ, как будто обдумывая план каких-то действий.
У нас в ванной стоят большой флакон с жидким мылом, большой флакон с зубной пастой и такие же флаконы с шампунем и гелем для душа. Так принято. Принято почти во всех домах иметь такие огромные одинаковые склянки с нажимным устройством наверху. Но я всегда прошу маму покупать еще несколько баночек для волос, которые по большей части не используются другими. Мои волосы – каштановая проволока, и чем больше средств и времени потрачено на их укладку, тем меньше они заставляют меня краснеть перед людьми.
Я выжимаю сосиску зубной пасты на щетку, и, водя ей по зубам, задумываюсь о том, будет ли мой будущий Партнер лоялен к таким излишествам, как жидкость для волос… Будет ли он считать это перебором? Каким он вообще будет? Будут ли его интересовать мои мечты и потребности? Или всю жизнь он будет только думать о себе и никогда не будет знать, о чем думаю я? Я начинаю уже себя ненавидеть за невозможность выкинуть его из мыслей хотя бы на минуту. Самое ужасное, что я сама не могу сделать ровным счетом ничего. Стерпится – слюбится? А что если это будет «калечный» союз? Так я называю пары, где неравные партнеры. Или исправляли, или больной, или отсталый. Я понимаю, плохо так думать. Суперкомпьютер не делает ошибок. Если назначил тебе такого, значит, он и составит твое счастье. Но… Черт побери. Это ведь несправедливо. Я стискиваю зубы плотнее, как и всегда по привычке, когда мне что-то не нравится, сдавливая зубную щетку против воли. Чертов Суперкомпьютер может закинуть меня и далеко от Констеллы, в холодный край, где живут охотники. Тогда я больше никогда не увижу семью. И вся жизнь моя будет проведена без пользы. Впрочем, кого это интересует, Нина? Суперкомпьютеру уж точно не до твоих переживаний и проблем. О чем ты вообще думаешь? Ты ведь – всего лишь винтик, который питает Систему.
В нашей высотке очень старый и тесный пассажирский лифт. Туда можно поместиться только вдвоем, и, если честно, это будет отчасти подобно интиму из-за близости, с которой придется в нем мириться, проезжая этажи. Я нажимаю кнопку вызова, стоя на своем уровне, и слышу, как железная громадина начинает свое шумное движение сквозь стеклянные слои по направлению ко мне откуда-то сверху. Пол подо мной сцарапан, и стекло почти утеряло прозрачность. Скоро его, должно быть, заменят. Они делают так всегда, как только возникает какое-то препятствие Всевидящему Оку. Сцарапанный пол – упущенный враг народа.
Сквозь толщу прозрачных этажей черная железная точка, наконец, приобретает четкие очертания, увеличиваясь, и за несколько слоев я уже даже различаю на дверях лифта огромное нацарапанное слово «ОКО» и глаз с чересчур широким зрачком, что между нами всеми означает око Вождя, который не дремлет, а высматривает. Даже там, где ты, казалось бы, в своих стенах. В своих прозрачных стенах… Этот глаз с широченным зрачком – старая эмблема. Связана с какой-то старой антиправительственной группировкой, действовавшей лет тридцать-сорок назад. Пока их всех не уничтожили под корень. Сколько помню себя, эта штука всегда была на лифте. Интересно, кто был этот человек, который нацарапал здесь эту эмблему, и почему ее до сих пор не зашлифовали. Двери лифта смотрят прямо на надзирательную вышку. Наверное, он был очень смел, тот, кто царапал это…
Лифт тормозит на моем этаже, и ОКО останавливается аккурат напротив моих. Я подросла. В детстве глаз был выше меня.
От мыслей о Всевидящем Оке меня отвлекает мама, выбегающая за мной следом со словами:
– Ты забыла талончик! – Она сует мне легко рвущуюся бумажку, по которой школьники приобретают еду в школьной столовой.
– Я специально не взяла. – Спокойно отвечаю я. – Экзамен всего пару часов, поем дома. Надоели эти хлебные котлеты…
– Возьми на всякий случай! – Она успевает засунуть его в мой передний карман школьной формы, потому что я уже одной ногой пячусь в узкие лифтовые двери.
Кусочек талона остается висеть над карманом, и я утрамбовываю его пальцем, стараясь не порвать бумагу. Порванный талон – просто бумажка. Ею можно только костер разжечь. Еду по ней не выдадут, только рассмеются в лицо.
Двери лифта, грохоча, закрываются, и я успеваю разглядеть мамин взволнованный взгляд. Я знаю, сейчас она мысленно провожает железную махину, мчащуюся вниз сквозь стеклянные этажи, и уменьшающуюся в размерах, теряя черноту среди белесого стекла.
Талоны – отрывные бумажки, выдаваемые подведомственными министерству здравоохранения ПродХозТоргами каждой семье соразмерно ее членам и их степеням, чтобы народ не вспучился от голода. Одни можно обменять на питание в учреждениях, другие предназначены для обмена на товары народного потребления в магазинах: продукты, бытовую химию и легкие бытовые приборы, по типу дуршлагов, тесаков или фенов. Все это можно получить по талону, который выдается в виде насильственной премии, когда они на самом деле отбирают несколько десятков процентов от твоей заработной платы и вручают их тебе в виде талонов. Хочешь – не хочешь, а брать надо, иначе они пропадут. Скоропортящиеся – с разбивкой на недели. Крупы, соль, сахар и прочее, что может простоять хоть годами – с разбивкой по месяцам. Какие-то товары можно получить только по талонам. Какие-то товары можно получить только по дефицитным талонам. Какие-то крупные вещи для соты, ты можешь получить только встав в очередь, записав свое имя в большую магазинную книгу поставщика. И когда дойдет время до тебя, будь готов отдать несколько десятков талонов соответствующей категории, чтобы получить, что хотел, иначе очередь перейдет следующему человеку в списке. Но в основном талоны это, конечно, еда… По этим бумажкам выдают ровно столько, сколько может съесть в определенный период времени, указанный на талоне, один взрослый/один ребенок – два различных тарифа, отличающиеся объемом. Или даже, вернее сказать, не сколько может, а сколько положено, потому, если честно, даже ребенок может съесть больше, чем положено по взрослому объему…
На самом деле, мне всегда казалось, эта карточная система – еще один способ правительства сказать «нет» деньгам и сделать шаг по направлению к полному нивелированию денежной оплаты труда. Это их конечная цель – построить в итоге государство, не использующее денежную оценку стоимости товаров и услуг. Талоны, как они говорят, еще раз доказывают, что все равны. Все равны и все получают ровно столько, сколько заслужили. Если услужил кому-то хорошо – на тебе лишний талон. Купи себе еще две штуки ливерных пирожка. Не густо, но жить можно. Голод он ведь стимулирует кого-то на действия. Кого-то даже на плохие действия… Ведь голод – не тетка. А еще, на мой взгляд, эти талоны – попытка правительства не заморить с голоду тех, кто не может достать дефицит. По талону ты имеешь право на дефицитный товар хотя бы раз в квартал. Но если бы не было талонов, его бы раскупали те, у кого каким-то образом оказалось скоплено много денег, и кто после смены в силах стоять в очередях всю ночь, а потом снова отправляться на смену… А за особые заслуги перед Великим Союзом Система отблагодарит тебя сверх того – ты сможешь получить дефицитный товар в три раза больше и в три раза чаще, чем другие. Чем не система поощрения?
С другой стороны, я всегда ненавидела эту карточную систему. Особенно, когда в очередях мне попадались на глаза сморщинившиеся деды с трясущимися от старости руками. Редкие экземпляры, пережившие репрессии и сумасшествия двадцатых и тридцатых. Мне всегда казалось, что вот-вот и в конце очереди, когда они, наконец, достоят и подойдет их время, этих стариков положат на каталку и увезут в последний путь, уж слишком тяжелые и длинные очереди приходится отстаивать, чтобы получить свою долю. Хотя, конечно, никакой каталки не будет, если так и случится. Не приедет даже скорая помощь. По крайней мере, не за тем, кому за семьдесят. Никто не будет торопиться, если ты стар и болен. Стой и надейся, что отстоишь. По-другому никак, больше никому не получить еды по твоему талону, потому что он – именной. Поэтому выхода нет. Болеешь – вставай и иди. Хромаешь – бери костыли и иди. При смерти – тут уж оставайся лежать, все равно все скоро закончится…
На 14-м этаже мой лифт делает остановку, и в двери входит массивный мужчина, который оттесняет меня к стене, и мы стоим бок о бок друг к другу. Интересно, откуда берутся толстяки в четвертой зоне? Меня всегда это удивляло. Вряд ли он вспух на хлебе, воде, почках деревьев (весеннее лакомство) или крапиве, которую народ удумал рвать и ошпаривать для салата от безысходности, как это бывает с остальными бедняками из рабочих зон. По крайней мере, мне так кажется, из-за того, как он лукаво улыбается, подпирая меня животом… В лифте темно, брезжит всего лишь одна десятиваттная лампочка, и мне кажется, что я даже слышу его дыхание. В такой темени хоть глаз выколи, не видно ничего, кроме очертаний двери и потолка, того и гляди, заходя в лифт, вот-вот наступишь в дыру между этажом и лифтом. И я всегда этого боялась… Мы едем медленно, громадная махина не торопится спускаться, и у меня складывается ощущение, что он принюхивается к моим волосам, но я не могу ничего сделать, и когда мы прибываем на первый этаж, я с радостью выбегаю из него, делая огромный вдох свежего воздуха. Вот когда у меня будет Партнер, он обязательно защитит меня от таких представителей социума. Что бы они ни говорили, а наш мир не идеален, проносится у меня в голове.
Я иду по серой улице. Здесь на первом уровне все совсем тускло и уныло. Наши высокие стеклянные небоскребы закрывают собой солнце, и, хоть здесь всегда все искусственно подсвечено, я не могу представить, как бы жила на первых этажах. Была бы, наверное, бледная как поганка, или как луковица, проросшая на темной полке, без признаков жизни, потому что даже сейчас я все равно не отличаюсь румяностью. «Кровь с молоком» – это не про меня, это, наверное, больше про тех, кто каждый день отведывал говядины и бутербродов с маслом.
Мы собрались у остановки. Я и еще несколько ребятишек помладше. Кажется, я одна такая взрослая среди них. Им еще далеко до последних экзаменов, а я сажусь в этот школьный автобус в последний раз. В 7:25 он подъезжает и забирает всех, кто успел собраться под небольшим продуваемым навесом. Я всегда сажусь на правый ряд, предпоследнее двойное кресло, и даже знаю наизусть все надписи, накарябанные чьей-то твердой рукой на заднике кресла напротив. Автобусы меняются, а вот надписи почти всегда одни и те же. Наши ребята мыслят об одном и том же. Откидываюсь на спинку, и в памяти встают картинки полугодичной давности: моя подруга Лика, сломя голову, бежит к цифровым табло Дворца Советов, держа меня за руку. Мы торопимся, я чувствую адреналин и необузданную радость. Она тоже смеется, и я теряю верхний шарик мороженого из рожка, от того что мы взбираемся по огромной лестнице Дворца. Там наверху возле информационного табло собралась огромная куча народа, несмотря на мокрый снег. Все подходят, судорожно ищут глазами свое имя, что-то записывают в блокнотик и отходят. В тот день утром Лике позвонили по коммутатору и сказали, что Суперкомпьютер, наконец, подобрал ей идеального Партнера. Поэтому она была так счастлива. Она никогда так не красилась и не прихорашивалась, даже для того чтобы просто увидеть его имя на том табло. Всего лишь увидеть его имя. Даже не его самого. Мы вместе ждали, что Суперкомпьютер подберет ей Партнера, целых три месяца. А потом, когда она познакомилась с ним через два дня на Вечере Встреч, оказалось, что его имя только три дня назад внесли в списки совершеннолетних, и он был ее на три месяца младше. Они понравились друг другу. Вот такая вот любовь. Лика уехала в другой город. Там они получили отдельную соту. С тех пор я только переписывалась с ней бумажной почтой, потому что ехать слишком далеко, а я пока не могу – несовершеннолетняя. И для того чтобы куда-то ехать, нужно получить открепительное удостоверение, иначе датчики затикают, и все, ты будешь нарушителем закона. Получить открепительное несовершеннолетнему, конечно, можно, но нужно доказать свою необходимость ехать. «Дружба» – для них не нужда. Необходимо иметь экстренную потребность в поездке. Перемещение – не для рабочих, как я. Все эти препоны, так или иначе, отбивают желание даже отправлять запрос, будь ты хоть совершеннолетним, потому что в девяноста процентах случаев его все равно отклонят. Проще переписываться. Впрочем, со временем даже письма между мной и Ликой стали совсем редкими, так как вскоре мы поняли, что все, что мы пишем друг другу, они вскрывают и читают. Вчитываются в каждое слово, выискивают тайные антиправительственные замыслы, как будто мы, две маленькие девчонки из рабочих зон, можем докладывать друг другу что-то архиважное и сверхсекретное. А затем вновь заклеивают каждое письмо красным скотчем, как бы даже не стесняясь, что прочли. Красная полосочка скотча на посылках и письмах с клеймом Союза – отличительный знак, говорящий «досмотрено, пропущено». Посылать почтой что-то тайное нельзя – не дойдет. Пошлешь – вскроют, найдут, а потом обе стороны сгинут в никуда совершенно внезапно. Никаких тебе объяснений, комментариев или причин. Оставшиеся от них соты опишут, вымоют, освободят от личных вещей и вновь отдадут новой ячейке общества. Такой вот неустанный конвейер Великого Союза.
Из школы мы едем в центральный экзаменационный холл Министерства образования и науки тем составом, который вскоре выпорхнет во взрослую жизнь. Нас выстраивают для ожидания в большом и длинном коридоре, у которого на потолке в одном месте, прямо надо мной, мигает люминесцентная лампа. Мне кажется, ее не меняли лет сто, она почернела с обоих краев. Толпа таких же, как я, ждет, когда нас пригласят вовнутрь. Внутри экзаменационного холла я никогда не была – он только для тех, кто на пороге совершеннолетия. Только для самого последнего главного экзамена, на основании которого и будет вычислять наши способности Суперкомпьютер. Все остальные экзамены я прошла в чуть менее кричащих и официозных заведениях. Здесь на обеих непрозрачных стенах коридора, словно сдавливающих нас с краев от непривычки, развешены портреты известных ученых страны. Все государственные заведения по традиции с обычными плотными стенами. Так заведено – подсматривать за тем, что в них творится, необязательно. А вот спальные блоки во всех пяти рабочих зонах Констеллы, где обитают такие как я, выстроены с прозрачными стенами, чтобы никто и не думал спрятаться от Всевидящего Ока.
Мы ютимся как селедки в бочке и ждем чего-то непонятного. Когда, наконец, наступает время экзамена, нас всех впускают в огромный зал с высоченным потолком в виде свода, как в старинных церквях, которые сейчас везде закрыты. Прямо как на фотографиях в Большой Библиотеке в разделе «Религия». Я всегда любовалась на те красивые своды и потолки, что висели в разделе под знаком «запрещенные вероисповедания». Высоченный каменный потолок Храма Гроба Господня, расписной купол собора Святого Петра. Кажется, они хотели сделать здесь что-то подобное, а еще, может быть, мы и находимся в какой-нибудь старинной церкви, которая когда-то работала и принимала горожан. Только теперь вряд ли это узнать, я никогда не бывала в настоящих церквях, это строго запрещено и карается смертью. Стены зала поддерживают атланты с закрытыми глазами. Я здесь в первый раз, но мне кажется, что у них у всех грустные лица, потому что они вынуждены поддерживать этот тяжелый потолок. Тяжелый еще и потому, что вместо напрашивающегося на него изображения ангела или мадонны с младенцем, как на тех фотографиях, на нас вниз смотрит фреска с улыбающимся Вождем. Просто диву даешься. Фреска с Вождем… У меня в голове не укладывается, как они осмелились совместить несовместимое – свою великосоюзную культуру вместе с древнегреческими атлантами. Наверное, от этого глаза последних и закрыты – чтобы душа не болела за то, что приходится видеть. А еще, чтобы не лицезреть, как кипят мозги выпускников на последнем экзамене…
У меня в руках перо и электронная книга, в ушах – наушники. Экзаменатор объясняет куда и как жать, что делать, если ты испытываешь трудности или вдруг почувствовал себя плохо. Я пропускаю это мимо ушей, но не потому, что уверена в себе, а потому, что меня отвлекает портрет Вождя. Он смотрит прямо на меня, и я отворачиваю голову книзу. И все равно затылком чувствую, как он сверлит своим взглядом мою шею. Вождь. Вождь всего народа. Мой Вождь… Как бы напоминание того, что жизнь, которую ты живешь, ты живешь для него. Для Союза. И этот экзамен ты сдаешь, чтобы начать работать на него. И проработать так всю жизнь, не покладая рук. А потом лечь замертво и возрадоваться, что, наконец, все закончилось. А еще мне кажется, Вождя нарисовали там, чтобы ты и не смел списать. Всевидящее Око прямо над тобой: даже если захочешь списать – не сможешь. Вдобавок ко всему, слова Вождя включают прямо после речи экзаменатора, и он произносит пафосное напутствие, которое отвлекает вовсе и отнюдь не помогает сосредоточиться. Впрочем, я спешу отогнать от себя эти мысли. Опасные мысли никогда не приводили ни к чему хорошему.
Спустя два часа я, наконец, выхожу из зала пыток, и меня уже ждут одетые в такую же, как у меня, школьную форму, Ники и Лео. Мои друзья с детства. Ники живет в моем доме несколькими этажами ниже, а Лео мы с ней подобрали среди первоклассников, когда он поступил к нам в школу через год после нас. Ему не с кем было общаться, и мы с Ники взяли над ним шефство. Он такой рослый, длиннорукий и темноволосый, Ники – такая маленькая, рыжая, и я – что-то среднее между ними – темные волосы, синие глаза и веснушки – в те дни, когда редкое солнце касается моей кожи. Идеальная троица.
– Поздравляем! Поздравляем! – Кричат они и обсыпают меня мелко нарванными бумажками, имитирующими конфетти. – Свободная леди!
Я прижимаю палец к губам и подбираю упавшие клочки. Сорить здесь нельзя.
– Тсс, свободная? «Свободная»? – Шепча, переспрашиваю я. – Это слово здесь не приемлемо. От него у Вождя волдыри.
Я сострила и мне тут же становится жутко. Мы не в том месте, где можно так шутить. Обычно ведь мы в своих рабочих зонах. Даже если надзиратели и наблюдают, то все равно ощущение того, что ты далеко от эпицентра Ока, тебя успокаивает, снимает бдительность. Но здесь – мы под самым носом, нужно быть осторожнее, и я оглядываюсь по сторонам, ища тех, кто мог это услышать. Хотя, если честно, такого места, где можно шутить о Вожде в нашей стране вообще нет, даже в собственных рабочих зонах, даже сидя у себя в комнате наедине с собой, ты можешь только думать что-то, но стоит только начать шевелить губами, облекая мысли в словоформу, то все кардинально меняется. Это последнее, что ты хочешь сделать, если только не решил свести счеты с жизнью намеренно. Поэтому я хватаю Ники и Лео за плечи и разворачиваю прочь из городского холла.
Ники чуть младше меня, и всю эту процедуру ей проходить через полгода. Лео младше нас обеих – ему всего лишь семнадцать, и он совсем не беспокоится ни об экзаменах, ни о «спаривании».
– Ну что, дело осталось за малым. – Говорит Ники. – Что, думаешь, покажет Суперкомпьютер?
– Я не знаю, что он должен показать, но если по результатам всего, что я сделала, он назначит меня вязальщицей, то хотя бы Партнера-то он просто обязан будет найти мне идеального. Для справедливости.
– Он не сможет назначить тебя вязальщицей! – Спорит Ники, останавливая меня. – Ты не умеешь вязать, ты спицы в руках не держала, и все тесты ему об этом покажут, ты же знаешь, как он работает! – Парирует Ники.
– А вдруг он ошибется. – Прерывает нас Лео. – Во всех супермашинах есть изъяны. Даже в Суперкомпьютере. – Спокойно и громко констатирует он.
Я взглядом останавливаю его речь и кладу свою руку ему на плечо, осматриваясь вокруг. Лео затихает, оглядываясь на мои пальцы, крепко схватившие его воротник. Сказать что-то плохое о Суперкомпьютере – все равно, что отозваться плохо о самом Вожде или о нашем прекрасном правительстве. Понятие «Суперкомпьютер», наряду с остальными, приравнено в Уставе к «священным», об этом сказано в самых первых параграфах, в «Терминах». Один из основных четырнадцати запретов – как раз на поношение и осквернение священных понятий бранью, матерными словами и проявлением неуважения. Поэтому, когда ты говоришь об этой бездушной машине, то должен следить за языком, как если бы говорил о Союзе или о чем-то святом. Иначе все, конец. Я до сих пор не уверена, что окружающие нас стены не утыканы жучками и микрофонами. Нет, все-таки если бы действительно стены имели жучки, то большинство из нас уже давно сидело бы в исправительных колониях. Я успокаиваю себя каждый раз только этим. Мы все еще на свободе, а значит это не тотальная слежка. И, тем не менее, несмотря на это, мне все-таки порой кажется, что если микрофоны и существуют, то они способны улавливать даже мысли, ну а живы мы лишь только по той простой причине, что убить или сослать в колонии всех они просто не могут… Наверное, все-таки «думать» прощаемо. А вот «думать и бороться против них» – нет.
Перед тем как уходить Лео настаивает, чтобы мы посетили столовую. Мы идем по большой лестнице вниз и выстраиваемся в длинную очередь.
– Я предполагала, что не захочу здесь находиться после всего этого, даже талон хотела не брать. – Говорю я.
– Если не брать, то на сегодня пропадет. Лучше сходить и поесть. Никогда не помешает. – Отвечает Лео, гладя плоский живот своей рукой по часовой стрелке.
У него в руках маленький серый талончик с его фамилией и двумя словами «Полдник. Детский». Хотя, глядя на Лео, можно подумать, что ему давно уже в пору получать взрослый объем. Уж очень высоким он вымахал.
Талоном можно воспользоваться в любом муниципальном учреждении, где есть столовая. Взамен на «Полдник. Детский» тебе выдадут то, что принято звать полдником в том заведении, где ты решил отоварить талон. Как правило, набор одинаков: хлебная котлета, макароны, рис или картофель на выбор, суп и компот. Котлета, конечно, не вся состоит из хлеба, но мы все-таки уверены, что хотя бы половина в ней из него точно, потому что этой котлетой нельзя насытиться, как мясом. Уж очень быстро она переваривается, оставляя ощущение пустоты в желудке. Как будто провалилась и все…
Я знаю, у Лео не очень богатая семья, если можно так выразиться. Вряд ли вообще кого-то в этой стране можно назвать богатым, мы ведь все равны и одинаковы. По крайней мере, этому нас учит Устав. Не зря же наш режим зовется «Равенство». Но так сложилось, что у Лео оба родителя всю жизнь проработали на одном и том же месте без повышений. Это, в принципе, типичная история. Повышения в нашей стране – большая редкость. Только если ты действительно чего-то стоишь, руководители выдвинут твою кандидатуру на рассмотрение, власти обратят на тебя внимание, оценят, и тебя повысят в должности. Вслед за этим повысятся размер месячной заработной платы и количество продовольственных талонов на семью. Однако это из плюсов. Из минусов – ты под надзором надзирателей, ведь ты отличился. Оказался умнее среднестатистического человека из толпы, а значит – опасен. Значит, можешь придумать что-то антивеликосоюзное. Например, объединить толпу, а те, кто могут собрать толпу, в силах сделать и революцию. Никому этого не нужно. Никакая революция не стоит у правительства в планах. Поэтому за всеми отличившимися присматривают. Если в течение трех лет ты ведешь себя спокойно и не оказываешь противодействия Системе, тебя оставляют. Но если нет – тебе конец. Иногда повышают для острастки. Никогда не знаешь, действительно ли умен человек, которому дали следующую степень или его просто проверяют. Это всегда очень большой риск, быть повышенным. Волей-неволей, а ты все-таки привык делать что-то по-своему. И это что-то может им не понравиться. Даже если ты законопослушный гражданин. Поэтому, если кому-то предложили повышение, но он предпочитает более спокойную жизнь, он вправе отказаться. Хотя это – тоже повод правительству заглянуть в твой паспорт данных и поискать подвох, ведь они не любят, когда им отказывают. Но, тем не менее, конечно, есть люди, которые уверенно идут по карьерной лестнице вверх. Нужно просто крутиться в особых кругах и говорить то, что нужно. По крайней мере, так я думаю. Так, в частности, можно добраться до администрации Вождя, если ты принадлежишь к административному сектору, выбранному тебе Суперкомпьютером. Главное – не быть занозой в теле руководства. Приносить «пользу», всегда улыбаться и уметь сделать то, что попросят.
У Лео все не так. Его родителям и не предлагали повышений. Так бывает. Бывает, что сектор не тот. Бывает, что вакансий нет. Бывает, что застой и невезуха. Оттого у них сейчас все в самом деле плохо. Но он никогда не отчаивался, и мне в нем это нравится. Ему всегда было плевать на очень многое плохое из того, что нас окружает. Наоборот, на все, что в жизни приключается, он смотрит с вызовом.
Когда я была маленькая, и моего отца еще не повышали, нам тоже туго приходилось. Бывало, что под вечер ничего съедобного в доме не было и нечего было покушать. В такие дни мы шли спать раньше, чтобы не чувствовать голода. В девять лет мои кости начали резко расти из-за генетики, и я часто просыпалась по ночам от тупой боли, оттого, что мясо не успевает нарастать на удлиняющиеся кости. Особенно на ногах. В такие ночи мама сидела у моей кровати и гладила мои голени, пытаясь унять боль. Но это не помогало. Мясу негде было взяться. Если бы была возможность переварить хлебные котлеты в мясо для лодыжек, а сою сделать жировым слоем, я бы, наверное, страдала поменьше. Но эта боль запомнилась моим телом. Моими клетками. Моим голодным желудком. С тех пор я это чувство не могу терпеть. Я выросла, наша обстановка давно изменилась, но вот чувство голода до сих пор из-за этого ненавижу. Как только стенки желудка начинают тереться друг о дружку от пустоты, а желудок урчать, тут же бегу что-нибудь закинуть в рот, хотя бы самую малость, иначе вспоминаю детство.
Потом отца повысили, мне было тогда десять, все стало как-то даже веселее. Мама начала готовить разнообразнее. Вкусности, которых мы раньше не знали. Иногда перепадало что-то экзотическое, типа йогурта или бананов. Или даже мандарины. Родители старались этого не есть и оставляли мне. А я зачастую съедала все вместе с Лео и Ники.
Потом отца повысили еще один раз. Не могли не заметить его упорный труд на работе, его мозги и талант. В ход пошли дефицитные талоны на что-то совсем редкое типа кильки в масле, пасты из нута или бараньих ребер. Хотя и не часто, но я начала знавать этот вкус. Ведь кто-то не мог похвастаться даже и этим. Тогда я начала есть все приносимые в дом плитки шоколада. Тайком от родителей. Не по кусочку, как мама угощала раньше, а горстями. Они и не знали. А когда поняли спустя какое-то время, папа устроил мне огромную взбучку. Но, наверное, было уже поздно. Шоколад, должно быть, и вправду уже сделал со мной свое дело.
Конечно, за повышением следовала «расплата». Пусть даже отец был строителем и не был связан с правительством никоим образом – под подозрение попадали все. Мне тогда было двенадцать. «Расплата» заключалась в том, что после этого нас три года преследовали надзиратели. Подзорные будки напротив нашего дома всегда были заполнены ищейками. Следили, конечно, не только за нами. Но мы были в приоритете. Хотя бы один из ищеек постоянно нес вахту, приглядывая за отцом. Но мы ничего не предпринимали. Отец просто любил свою работу, оттого и получил степень выше. Он не собирался идти против руководства. Никогда и в мыслях не имел и не планировал ничего такого. Всего лишь три года назад нас «отпустили». Я уже не чувствую себя под пристальным взглядом Всевидящего Ока каждую минуту, как это было раньше, когда каждый миг ты думаешь о том, что за тобой наблюдают. С того самого момента, как просыпаешься ото сна, открываешь глаза, видя стеклянный потолок своей соты, осознаешь, где ты, и начинаешь ощущать на себе чей-то взгляд всем своим телом. Не думаю, что это психике на пользу. По крайней мере, это уж точно прибавило мне мнительности и недоверия к окружающим. Улыбка улыбкой, но я всегда держу в голове мысль, что улыбнувшийся сосед может стучать на меня. Это не делает мне чести. Все это подозрение не делает мне чести, и я этим не горжусь, но от этого уже вряд ли избавиться…
Сейчас надзора больше нет, но я точно знаю, что эти шесть в общей сложности лет слежки, первые три года после первого повышения и последужщие три года после второго, все это время где-то глубоко в моей голове отложилось тяжелым опытом. Возможно, он еще даст о себе знать когда-нибудь. Когда я разобью кулаком зеркало или выйду из окна под старость. Но пока это просто дурачество. Я больше смеюсь, когда думаю об этом. Все можно пережить. Время лечит и психику. Сейчас дома стало можно вдохнуть чуть свободней, но у нас все же сохранилась привычка шифроваться. На кухонном столе всегда лежит кипа листочков и карандаш, которым мы выцарапываем друг другу «анти-слова» на этих бумажках, показываем и сразу же незаметно уничтожаем. Произносить слова – не произносим. До сих пор. Хоть и три года уже прошло. А если не произнести нельзя, мы научились сжевывать слова так, чтобы на видео их невозможно было разобрать по губам.
В нашем государстве есть особая система разделения труда на три вида: физический, умственный и перекрестный, в каждом из которых ты начинаешь карьеру с низшего звена. Начав с нуля, ты можешь продвинуться выше, ступень за ступенью. Мой отец поднялся до высшего звена физического труда. Мама все еще на низшем интеллектуальном, но я точно знаю, что она ни за что не пойдет выше. Она никогда не рассказывала мне, почему именно, но я знаю, в чем причина того, что ей не хочется выше – не всегда предлагают добросовестное повышение, иногда предлагают сделать что-то такое, за что тебе было бы стыдно. Очередная проверка. Не каждый бы смог переступить через себя и сделать что-то такое ради недостающих денег и талонов.
Больше всего тех самых денег и талонов, особенно дефицитных, можно получить перекрестным трудом, но для этого нужно из кожи вон вылезти в первые восемнадцать лет своей жизни или родиться гением, участвуя во всех необходимых умственных соревнованиях и спартакиадах, чтобы доказать Суперкомпьютеру, что ты не дерьмо собачье. Я пока знаю только несколько человек, которые работают перекрестно – один из них черепно-мозговой хирург, который обследовал мою бабушку, когда та заболела раком мозга. К сожалению, бабушку мы тогда не спасли… Но в тот момент я впервые в жизни поняла, что в Великом Союзе существуют люди, способные «парить» над всеми остальными, потому что родились умнее других и удачливей… А еще я знаю одного человека, который получил повышение и зарабатывает лишние талоны так, как этого не сделала бы я. По крайней мере, я думаю, что не сделала бы…
Моего дедушки не стало раньше бабушки. За три года до того, как она умерла, ликвидаторы пришли к ним в квартиру с санитарной обработкой – этакой суперлотереей правительства, в которой выигравшая ячейка общества подвергается досмотру соты на предмет нарушения запретов. На кого упадет шарик в программе Суперкомпьютера, к тем и приезжают. Утреннее новостное шоу по субботам, отрывками показывающее блоки о врагах народа и нарушителях запретов Устава. Они бы даже, наверное, устроили из этого что-то типа развлекательного шоу длиной в час-полтора по воскресным вечерам, если бы открыто признали свой тоталитарный режим. Но «у нас все хорошо». У нас справедливое руководство во главе с Вождем, который зазря никого не обидит. Поэтому и показывают эту санитарную обработку они в новостях всего лишь вырезками, отдельными острыми моментами типа «нашли то-то то-то у того-то того-то», как бы только поучительными эпизодами в назидание тем, кто до сих пор имеет наглость нарушать запреты в стенах своего дома. Как правило, живущих в такой соте всегда исправляют или отправляют в колонии. Девяносто семь процентов в чем-то уличены. Шестьдесят пять процентов из уличенных убиты. Если, конечно, это не подставной эпизод, где санитарная обработка пришла к стукачу, у которого белые кружевные занавески, бинокль на полке и каждый день исходящий по коммутатору. Мало кого из обычных оставляют нетронутыми, потому что кто не без греха? Если уж нагрянула санитарная обработка, то обязательно что-то найдут. Проверят даже трубы и канализацию.
Когда нагрянула санитарная обработка в дом моего дедушки, конечно, и у него они нашли многое. Он был инженером. Он сам сделал радио, которое ловило иностранные волны, среди которых был и «Голос Америки». Я слышала этот «Голос», когда была маленькой. Он говорил тогда еще мне непонятным языком, но дед слушал и о чем-то думал. Тот день, когда пришли ликвидаторы, был его последним. Он был еще совсем молодой. Когда его не стало, бабушка осталась одна. Они оба так и не дожили до своей пенсии. В этой стране никто, как правило, не доживает. Пенсия – привилегия долгожителей. На нее можно выйти только в восемьдесят лет. Тогда же и снимается последний запрет. Но здесь редко кто отдыхает по старости. Как можно дожить до восьмидесяти, если датчики в теле сдают тебя с потрохами? Как дожить до восьмидесяти, если за тобой следит надзиратель. И если уж ты и пережил надзирателя, то к тебе обязательно приедет санитарная обработка. А если вдруг повезло, и удача оградила тебя от санитарной обработки, то все-таки кто-нибудь сдаст тебя из соседей. И даже если все из соседей окажутся такими же, как ты, элементами, которые держат язык за зубами, то все-таки какая-нибудь болезнь тебя сожрет. Какая-нибудь злостная болезнь тебя обязательно сожрет, потому что, что может твое тело, питаемое только хлебом и соей? Ты – ровным счетом, ходячий скелет с ломкими костями и прозрачной кожей, не способный сопротивляться внешним воздействиям… Или тебя просто исправят, и ты так и не доживешь до снятия последнего запрета, а если и доживешь, то скорее, как овощ. Вот такая вот история. И самое главное, что в промежутках между такими опасностями, преследующими тебя на каждом углу, твоя жизнь уныла и однообразна, и состоит она из таких же унылых и однообразных рабочих смен на благо правительства. На благо страны. Где ни дня для себя…
Спустя три года после смерти деда у бабушки нашли злокачественную опухоль головного мозга. Ее забрали врачи, обследовали и сказали, что сделать ничего нельзя. Я очень долго плакала. В те три года, когда бабушка жила без него, я часто бывала у нее в гостях, чтобы заполнить ее пустоту. Но света в ее глазах я больше не видела. Незадолго до своей смерти, когда стало известно о болезни, она сказала: «Я теперь почти свободна». Я тогда не поняла ее так глубоко, как поняла потом, спустя несколько лет. Мы ведь все заперты здесь в этих клетках. Сота – прозрачная клетка. Вся страна – одна большая клетка. Вся наша жизнь – тем более… Хотя даже если не выдерживаешь и подумываешь, не наложить ли на себя руки – делать этого нельзя. Самоубийц принародно высмеивают, а их семьям устраивают допросы. Хочешь – не хочешь, а что-нибудь да пришьют к делу. Они в этом мастаки. Поэтому только и приходится, что мечтать о смерти. Наверное, и рак мозга она сама себе нажелала, чтобы скорее освободиться. Без мужа, без моего любимого дедушки, жизнь ей казалась еще бесцельней. Она слишком сильно любила моего его, чтобы жить дальше в одиночку. И я ее прощаю.
Моя бабушка всегда была спокойным человеком, и от нее я ни разу не слышала и слова против правительства. Она ни разу не пожаловалась на свою судьбу. Никому никогда не перечила. Пусть я была совсем маленькой, чтобы судить, но снаружи казалось, что ее все устраивает. Я всегда удивлялась, почему она молчит и принимает все как должное. И однажды, когда она осталась одна, и сказала те несколько слов о свободе, я поняла, что просто ошибалась – бабушка всего лишь была осторожной и не хотела навредить кому-либо из нас своими свободными мыслями. Через три дня после ее смерти их соту освободили от всего, что о них напоминало. Ничего не удалось забрать на память, осталась лишь одна фотография – в нашей стране нет понятия "собственность", они имеют право на все блага, создаваемыми нами при нашей жизни. Даже квартиры они нам дают во временное пользование на протяжении жизни, а потом отбирают. Все принадлежит правительству. Им дается, им же и отбирается.