Читать книгу Дом Фауста - Михаил Дынкин - Страница 5
Детская–1
Щегол
Оглавление«видишь, в небе изумрудном, под рубиновой звездой…»
видишь, в небе изумрудном, под рубиновой звездой
человек гуляет круглый с треугольной бородой
или, может, это ящер в пышной юбке из хвощей
с попугаем говорящим на чешуйчатом плече
или даже серый котик, или чёртик кучевой
надувающий животик – тоже не исключено
потому как всё бывает, всё сбывается, родной
может, он во сне летает, человечек с бородой
или ящер с попугаем, или чёртик на коте
херувимчиков пугая погремушкой на хвосте
«Мальчик ждёт. Чего он ждёт? Мальчик сам не знает…»
Мальчик ждёт. Чего он ждёт? Мальчик сам не знает.
За окном горит закат – красен, языкат.
Разворачивает сквер золотое знамя.
На балконе крепко спит верный самокат.
Мальчик курит. Мальчик пьёт. Травится и травит
окружающих, но как вытравить тоску?
Есть у мальчика дружок – крот, носящий траур,
и ещё один дружок – престарелый скунс.
Первый слеп, второй вонюч, ну а люди лучше?
У крота в подвале ключ, а у скунса – дверь.
А за дверью ждёт тебя твой счастливый случай
и богатая вдова, может, даже две;
лимузины, яхты, счёт в марсианском банке…
Ладно, мальчик говорит, где там ваш портал?
Чёрт везёт его домой, усадив на санки.
Он ещё и не таких мальчиков катал.
«А на длинной верёвке сушилось бельё…»
А на длинной верёвке сушилось бельё.
А поддатый сосед говорил «ё-моё»,
добавляя про мать et cetera
(ударенье сместилось, но это ничо).
А сомнительный ангел, садясь на плечо,
предлагал покурить и гетеру.
Да, какая гетера в двенадцать-то лет!
Помню, был у меня водяной пистолет,
оловянный солдатик нестойкий;
Жигулёнок и Волга один к сорока…
Помню, был я ребёнком, не знавшим УК.
Значит так – сигарету и только.
И тогда ангелок доставал портсигар.
Мы дымили в окошко, к иным берегам
отплывали на судне пиратском.
И не важно, что судно тонуло в снегу —
я полжизни торчу на ином берегу,
сам с собой не могу разобраться.
Не могу разобраться с собой вообще.
И не ангел, а ворон сидит на плече
(а наклюкавшись, делает стойку).
Говорит «ё-моё», добавляет про мать,
предлагает гетеру… Да что с него взять?
Значит так – сигарету и только.
«Ты примус починял, когда вошли команчи…»
Ты примус починял, когда вошли команчи,
обвешанные скальпами, и вождь
сказал: «Ну что ж, тебя в живых оставим, мальчик,
но примус заберём и папу с мамой тож».
А мальчик фанател от фильмов про индейцев,
а мальчик умолял: «Возьмите и меня!»
Но прочитал в глазах шамана: «Не надейся!» —
и не заметил, как девятый разменял
десяток или что разменивают люди,
когда болит спина и дубль зеркальный злит;
и даже если ты свободен от иллюзий,
добавочных свобод сюда не завезли.
И только по ночам, во сне цветном и вязком
ты мать опознаёшь в ещё не старой скво,
и видишь, как отец летит в шаманской пляске
над трупами врагов, вигвамом и костром.
Там скальпы напрокат и горизонт на вынос,
там маленький дикарь, оставшийся тобой,
сидит в густой траве и починяет примус,
он в бой хотел, но вождь сказал: «Slow down, boy».
«Ты живёшь, не имея ни силы, ни воли…»
Ты живёшь, не имея ни силы, ни воли,
лишь идёшь себе под материнским конвоем
по ветвистым туннелям отцовского сна.
Отражаешься в зеркале (правда, отчасти).
Держишь за ногу синюю птицу несчастья;
птица злится и жалит тебя, как оса.
Ты кричишь. Просыпаешься старым, опухшим.
Не поймёшь, что стряслось. Отправляешь за кружкой
привидение няни, а кружка-то вот:
разлеглась на диване – устала, наверно…
Возвращается няня с бутылкой портвейна,
говорит, что с девичества здесь не живёт.
Не живёт вообще, ибо всё это майя,
даже ты и твоя энергичная мама,
городская квартира, гигант-эвкалипт
в заоконном пейзаже, что рад развалиться…
Остаётся лишь чёртова синяя птица,
да и та, как присмотришься, еле стоит.
«Студенты едут в университет…»
Студенты едут в университет,
сидят в аудиториях, мечтают.
Сквозь бреши окон прибывает свет,
слепит студентов, мысли их читает.
Он тоже был прекрасным, молодым —
давным-давно, ещё до трилобитов;
окутывал порталы чёрных дыр,
сиял во тьме и воскрешал убитых
в междоусобных войнах нефилим…
Теперь он стар и многого не помнит.
Смеясь, студенты следуют за ним,
точней сказать, преследуют упорно
по улицам, свернувшимся в клубок.
Свет набирает скорость, ускользает.
Он знает эти игры назубок.
Студенты только думают, что знают.
Молодость
ещё восьмидесятые шумят
перевалив за собственный экватор
и ходят депрессивные трамваи
(им как-то больше нравилось в депо)
и ты стоишь в немыслимой варёнке
у кооперативного киоска
и куртуазно куришь Беломор
и безобразно скалишься при этом
худой брюнетке в дырчатых чулках
а в голове грохочет перестройка
и сессия считай что на носу…
преподаватель скажет: это двойка
и ты очнёшься в сумрачном лесу
Окно
Окно в любую сторону могло
открыться; стоя посреди двора, в двух
шагах от цилиндрической ракеты,
перевозившей Павлика на Марс,
а Свету со Снежаной на Венеру,
оно такие вытворяло штуки,
что лучше не смотреть, но ты смотрел.
Ты – кролик, зачарованный удавом,
а может быть, один из четырёх
драконов-попугаев, пролетевших
над озером из пурпура… Нет, ты —
старик с лицом, похожим на алоэ,
бредущий сквозь метель из мотыльков
под куполом воздушно-паутинным…
И дни тянулись вслед за стариком
и время скарабеями катили.
«Бывало, в детстве мать поставит в угол…»
Бывало, в детстве мать поставит в угол,
а ты и рад стоять в глухом углу,
обнять воображаемого друга,
вовлечь его в волшебную игру.
Едва заметны паутинки трещин,
но за любой скрывается портал.
Там города крылатых синих женщин
и крупного рогатого скота
(мужчины это или не мужчины,
скорее, черти в образе быков).
Там катятся по дну сырой лощины
колёса лун. И чёлка облаков
клубится над глазами херувима
(о херувимах ты тогда не знал).
Там снежный Овен вышел из овина
и смотрит в херувимовы глаза.
Вы орка выводили на прогулку
и пили виноградное вино;
крошили ароматнейшую булку
крылатым дамам (смотрим выше), но
спугнул воображаемого друга
волчок кошмара, впившийся в бочок:
мать в комнату, а там, забившись в угол,
пускает слюни ветхий старичок.
Велосипед
В зазоре меж реальностями, помнишь,
ржавел под ливнем твой велосипед.
И шустрый вор седлал его, не пойман,
крутил педали и речною поймой
катился, заключённый в тусклый свет.
Ты пожимал плечами: мол, не жалко.
Тебе сказали – это только сон,
где мать с отцом и старая служанка
бредут под майским ливнем по лужайке.
Ты видишь их наборы хромосом,
их мысли потаённые, их смерти;
зовёшь домой, но где теперь твой дом?
А вор всё едет на велосипеде,
не замечая, кажется, что едет
по дну реки, стоящему вверх дном.
«Я помню тихий зимний день, Марина…»
Я помню тихий зимний день, Марина.
За окнами покачивались мерно
замёрзшие берёзы-тополя
и уходили линией неровной
за горизонт, и что-то говорила
математичка Клавдия Петровна
и плакала немного погодя,
за партой сидя, ученица смерти,
пока мы, воровато озираясь,
курили папиросы за углом
приземистой, в снегу увязшей школы.
Я помню, как любил тебя, Марина.
Ну, не любил, а вожделел, наверно,
в свои семнадцать девственник и гном.
Идти, что гладить ветер против шерсти…
– Вот только не цитируй Евтушенко.
– Марина, это ты сейчас о чём?
Она уходит в чёрные деревья.
Вся жизнь уходит в чёрные деревья.
И плачут, плачут Клавдия Петровна
и ангел смерти за её плечом.
«За школой начинались пустыри…»
За школой начинались пустыри,
где вы играли в «море раз-два-три,
замри, умри, убейся, успокойся».
Ты точно помнишь: первым замер Костик
с членистоногой немочью внутри.
Наташа вышла замуж, вышла в сад
в предместье Карфагена или Сард.
Сама не знает, что случилось с нею,
каким маршрутом двигаться назад;
где муж её, и что так тянет слева.
Наташи нет. Она лежит пластом
в реанимационном. Море, стоп!
Не слушается, едет автостопом
перед глазами Толика, он столько
на свадьбе выпил, что покинул строй.
Все замерли. Остался ты один.
Лес изваяний толиков и дим,
наташ и надь в кольцо тебя берёт и,
прорвав его, ты едешь на работу
под детский крик: «Води, Вадим, води!»
Щегол–2
Веришь, нет, но они возвращаются.
Пешка Митрича съела ферзя.
Продавщица когда наклоняется,
видишь то, что не видеть нельзя.
Доведённый до точки кипения,
что твой разум ещё сотворит?
Взяв пол-литра, сдуваешь ты пену и
сочиняешь себе афродит.
Тополь огненный, дворик покоцанный,
вереница раскрашенных дев.
Забиваешь на синус и косинус,
равнобедренность эту узрев;
эти… Ладно, не будем о грустном, блин.
Горький лук выпуская из рук,
Купидон налегает на гусли, но
до чего отвратительный звук
раздаётся, как если б отчаявшись,
ты в подушку кричал и кричал…
Веришь, нет, но они возвращаются,
чтобы мучить тебя по ночам.
«Только детские книги, и те…»
Только детские книги, и те
не хочу раскрывать, если честно.
Только молча сидеть в темноте,
не сходя по возможности с места.
Только слушать: гудят провода,
листья с криком катаются в корчах,
и бежит дождевая вода
по дрожащей трубе водосточной.
Только детские книги, ага.
Начитался всерьёз и надолго.
Бьёт в избушке садистка Яга
кочергою несчастного волка.
Спит царевна в хрустальном гробу,
а проснувшись, на веник садится,
вылетая в такую трубу,
что гнедой каменеет под принцем.
Надавали Емеле лещей:
«Вот тебе говорящая щука!»
И хохочет за лесом Кощей,
смертоносные иглы нащупав…
Помнишь, мама, в далёком году
был я тощеньким злобным волчонком?
Всё качался в глубоком аду
на качелях, придуманных чёртом.