Читать книгу Дом Фауста - Михаил Дынкин - Страница 6

Детская–2
На сером волке

Оглавление

«Старый Дональд Дак покидает Фейквилль…»

Старый Дональд Дак покидает Фейквилль;

проезжает мимо картонной церкви,

Дома Аниматоров и кафе,

бутафорских двориков, птицеферм,

огородов частных, полей общинных…

Дональд Дак – несчастный больной мужчина.

Посмотри, как бледен он и клюваст.

Горожане, Дональд устал от вас.


Он приедет за полночь в Disney Center

и возьмёт своё, да ещё с процентами.

И не в анимации – наяву

разнесет Уолту он голову.

Стиснут Глок покрытые пухом руки.

Доктор Глок врачует любые глюки;

просто замечательный пистолет —

кашлянул и Фейквилля больше нет.


Дональд Дак заводит машину снова.

Едет мимо клоуна постового,

мимо микки-маусов и котов,

белоснежек, гномов и их кентов.

Все они покойники и подонки.

Дак глядит на карту, находит Догвилль.

Подпевает Элвису, жмёт на газ.

Никуда не денетесь, мистер Ларс.


«Сидели козы, размышляли козы…»

Сидели козы, размышляли козы,

точнее, медитировали в позе

дракона, созерцали мандалу.

А сам дракон козлёнка съел и выпил,

да перебравши, из бойницы выпал

и рухнул в море, и пошёл ко дну,

но вынырнул, и вот – решил поплавать.

А рыцарю совсем отшибло память,

когда его ударили щитом

разбойники из Колдовского Леса…

Вообще-то он хотел спасти принцессу,

но посчитал спасение тщетой;

послал всех на хер и ушёл в монахи.

А мойры – или это просто пряхи —

наложницы по правде говоря,

мозги служанкам пудрили в гримёрке;

одна из них царю рожала орков,

но в этой сказке не было царя.


«Служил Гаврила банкоматом…»

Служил Гаврила банкоматом

для хитрой маленькой жены.

Он сам себя забрил в солдаты

и сжёг последние жиры

в боях под городом Неровно

(сплошные ямы и бугры),

когда воздушные паромы,

согласно правилам игры,

сопровождал на дирижабле.

А как окончилась война,

стал кавалером Алой Жабы,

вольноотпущенником на

четыре стороны, но это

излишне, если напрямик.

Вооружённый пистолетом,

Гаврила – правильный старик —

в ушитом дембельском камзоле,

так под Неровно и осев,

несёт отборных инфузорий,

размером с взрослых карасей

на местный рынок. Глянь, как бойко

идёт торговля в наши дни,

и волосатую ладонь-ка

за новой дозой протяни.

Ты тоже был железных правил,

служил в Неровно палачом,

не уважать себя заставил

и не жалеешь ни о чём.


«Было у старика три сына: старшой – живой…»

Было у старика три сына: старшой – живой,

средний – покойник, а младший – нестроевой.

Или наоборот. Так ли, эдак, тоска берёт

думать о том, как тот старик живёт.

Значит, не нужно думать совсем-совсем.

Да ведь и сыновей-то на деле семь.

Мёртвые ли, живые – одно лицо.

Это у них впервые в конце концов,

чтобы на свет рождаться и умирать.

Сёстры зовут их: «Братцы, айда гулять!»

Были, видать, и дочки у старика.

Автор дошёл до точки. «Пока-пока!» —

крикнул, на воздух вышел, вернулся. Упс,

чуть не столкнулся с мышью, разбил графин.

Смотрит, сидит на печке огромный пупс,

пьёт из железной кружки чаёк-чифир.

«Как тебя звать-то, милый?»

«Меня? Илья!»

«Где твои сёстры, братья, семь я, семья?»

Пупс говорит: «Будь ласков, плесни чайку.

Это другая сказка, а ты – ку-ку».


«Ехал Ваня на сером волке…»

Ехал Ваня на сером волке из сказки в сказку.

И в одной из сказок волк превращался в таксу.

А в другой сам Ваня волком был по сюжету.

Что ни утро, рядом с очередною жертвой

просыпался, кашлял кровью ли, акварелью…

Поначалу страшно, а потом параллельно.

А совсем в финале голос звучит за кадром:

«Ехай дальше, Ваня, даром что ты ликантроп».

Он и едет дальше, что остаётся делать?

А всего тех сказок, кажется, двадцать девять.

Я люблю шестую за тишину сплошную,

за бессобытийную беспредельность.


«Плавал Ваня на печи по реке…»

Плавал Ваня на печи по реке

за кощеевой волшебной иглой.

Видел Ваня паровоз в тупике —

к лесу передом, к платформе углом.

Видел фермы овцеводческие

и колхозы хоть шаром покати.

Видел череп на зацветшем копье,

а под черепом – катал и кутил.

Так у Вани тяжело на душе,

что душа его вся в пятки ушла.

Станет плакаться в жилетки ершей —

набирают в рот воды кореша.

Скачет Ваня на железном горшке,

запрягает волновой паровоз.

Облетает у него на башке

вялый кустик побелевших волос.

И не парень он уже, а старик —

прячет скуку за усмешкой кривой.

Даже если на ногах не стоит,

ты на кончике иглы у него.


Дурачок

Вывел Ваня коня за деревню,

лёг в траву, закурил самосад.

В фантастических рыбах деревья

над Ванюшей, сверкая, висят.

Облаков проплывает армада.

Самолётик буксует в заре.

Возвращаются ведьмы с парада,

те на швабрах, а те на зверье,

занесённом в Прекрасную книгу,

всё листал бы её и листал:

волкодлаки, драконы, шишиги,

саламандра и дева-лиса.

Осыпают дриады Ванюшу

изумрудами ласковых глаз:

«Ты отдай нам бессмертную душу

и получишь любую из нас».

Страшно Ване, и странно, и в то же

время весело, зубы торчком,

бормотать: «Благодарствую, Боже,

лучше нету, чем быть дурачком».


Деревня

Там, на речке, придуманной кем-то,

ловят рыбу бухие кенты.

Пахнет воздух сырою плацентой.

Распускаются в небе цветы

голубые с зелёным отливом.

Дом на сваях бредёт по песку.

А внутри человечек плешивый

рубит мясо любимому псу.

Неказистый совсем человечек,

от горшка не видать ни вершка.

Пёс кладёт ему лапы на плечи,

валит на спину, дурья башка.

Есть другие, конечно, дома там:

в тех бранятся, а в этих молчат.

А на пристани чёрт бородатым

анекдотом смущает девчат.

Вылезают кенты из байдарки.

Перегаром разит за версту.

Затаились ликантропы в балке,

ждут, когда отлучится пастух.

«Третий год провожу как в бреду я

в этих гиблых местах… Без обид,

отпусти меня в город, колдунья!»

«Отпускала уже, – говорит. —

Ты уехал и сразу вернулся.

Сел на стул, покачал головой,

сам не свой – ни костюма, ни пульса.

Я заплакала, крикнул: не вой!»


«Потемнели листья виноградные…»

Потемнели листья виноградные.

Трижды выпал дождь из саранчи.

Толстые опричники прикладами

выбили всю душу из печи.

Вот тебе и небо карамельное,

небушко ванильное твоё.

Помнишь, мать звала тебя Емелею,

наполняла тазик до краёв?

Мыла, приговаривала, сыночка,

быть тебе наездником печным.

Где ты, мама, бабочка, кровиночка?

Отзовись, родная, не молчи.

У царя семь пятниц на неделе – он,

даже если милует, казнит.

Смотрит из окошка привидение,

вывалив раздвоенный язык

(не поймёшь – принцесса ли, кикимора).

Щука же ершонка потрошит;

наврала с три короба и кинула…


Видишь, мама, печка без души

ползает на брюхе каракатицей,

дыма околесицу неся,

а устанет – по наклонной катится?

Вот тебе и сказка, мама, вся.


«Где два волка – степной и морской…»

Где два волка – степной и морской

(вариант: мизантроп и ликантроп),

тот с цинизмом, а этот – с тоской,

ставят жизнь на краплёную карту,

ибо что в этой жизни, чтоб им

не поставить родимую на кон?

Бутафория, матрица, дым.

А на большее кот не наплакал.

Над оврагами стелется пар.

Горизонт заслоняя, клубятся

облака из овечьих отар.

Эти овцы волков не боятся.

Эти овцы, коварны и злы,

пастухов затоптали намедни.

А в деревне козлы не козлы,

но заблеяли, слышишь, к обедне.

Мечут вороны перья-ножи.

Выползает из логова кобра…

Спрячься, Серый, и карты прижми

поплотней к выступающим рёбрам.


Медведь

Ой да шёл я, куда не знаю, глаза пусты.

Видел кладбища и вокзалы, леса, мосты.

А была у меня одна, да спала со всеми.

А любила меня другая, забыл как звать.

Затянулась петля тугая, не разорвать,

да на шее, от пыли серой.


Вот пришёл я, когда не помню к кому домой.

Загулял в том дому по полной, очнулся – ой,

две зазнобы мои сидят, а глаза-то лисьи.

Я под стол, а они когтями меня из-под.

Так и клацают челюстями, тоска берёт,

как посмотришь на тёмно-красные морды-лица.


И одна говорит: «Мишутка, иди ко мне».

Может, это такая шутка, а может, нет.

А вторая то зубы скалит, то шкалик ставит.

А и сам я медведь медведем, твою же мать!

Выпил шкалик-то и соседей пошёл шмонать,

да споткнулся и повалился в густой кустарник.


«Как сплавлялись мы на плотах от истока к устью…»

Как сплавлялись мы на плотах от истока к устью.

Как искрилась вода на солнце, а ночью пела,

прячась в водорослях, русалка о светлой грусти,

только грусть не бывает светлой, а зависть – белой.

Я своими глазами видел и грусть, и зависть:

тело серое, руки длинные у обеих.

Как грозил нам пестом серебряным лунный заяц

по-над лесом тысячемачтовым, корабельным.

Только кто же его боится, зверька смешного?

А была у меня сестрица – Марина, Анна?

Вот нырнул я с плота и вижу – за тюлем шторы

бьёт хвостом по воде дивчина с лицом румяным.

Говорит: «Не тушуйся, братец, входи, не съем же», —

и хохочет, а у самой-то язык двоится…


Да не вру я! Подай-ка лучше ушицы свежей;

мне ещё не одну неделю по дну тащиться.


«Если долго идти по следу ночного зверя…»

Если долго идти по следу ночного зверя,

рано или поздно вернёшься к себе домой.

Правда, дом твой сто лет тому как ушёл под землю,

ну а что тебе не по нраву-то под землёй?

Зверь ломал кусты, продираясь сквозь лес кошмара.

Зверь ревел и выл и в тысячу труб трубил.

И не кислородом, а смертью твоей дышал он,

и сиял во тьме, потому что прекрасен был.

Ты держал ружьё, и пуля была, что отклик

на далёкий зов, гипнотический взгляд в упор.

Но скажи, земляк, какой из тебя охотник?

Но окстись, чудак, ведь это тебе не спорт…


И случилось всё, что не могло случиться;

ты пришёл домой и сразу же лёг в постель —

тело буйвола, а голова волчицы

да змеиный хвост с погремушкою из костей.


«День закончился, не успев начаться…»

День закончился, не успев начаться.

Ты как раз сходил на базар за счастьем,

попросил сто грамм, положил в пакет.

А пакет с дырой, ты и не заметил,

как принёс домой злой осенний ветер,

пожелтевший лист да вчерашний свет.


А жена твоя всё бранилась: «Дима,

лучше б я сама на базар сходила.

Не мужик, а чёртово решето!» —

и так далее. Даже если в чём-то

и права, она у тебя в печёнках.

Ты сказал: «Проваливай, а не то…»


И пошёл в кровать. И тебе приснилось,

что она воистину провалилась

сквозь вчерашний свет да на Страшный суд;

и стучит в окно ветер злой осенний,

а твоё лицо – жёлтый лист, в росе он

или это слёзы – уже не суть.


«Все дороги, Бильбо, приводят в Мордор…»

«Все дороги, Бильбо, приводят в Мордор, —

говорил мне старый волшебник Гэндальф. —

Свято чти традиции в мире мёртвых.

Выходи из комнаты, отобедав.

Никогда обратно не возвращайся.

Не проси, поскольку предложат сами

тридцать три – стандартный набор – несчастья

и к нему подробное расписанье:

что с тобой случиться должно, как скоро…

В мире мёртвых, Бильбо, полно инструкций,

нерабочих графиков, протоколов;

вместо Бильбо Бэггинса – сумма функций,

утверждённых цензорским комитетом

(беглый эльф, дракон и четыре орка).

Встань, когда беседуешь со скелетом!

А теперь садись, без сюрпризов только».


Алиса в стране чудес

Езжай, Алиса, в зазеркальный город.

Там мертвецы грустят в своих конторах,

выстукивая на клавиатурах

сухих дождей потусторонний ритм,

покуда ты у них на мониторах

сидишь с лицом осунувшимся старым

на двух рывками движущихся стульях;

один гарцует, а другой горит.


Порой они меняются местами…

Сопит Болванщик. Мышь больная стонет.

Над нею Белый Кролик вырастает,

опорожнив двенадцать пузырьков.

На каждом пузырьке на арамейском

написано: «Не пей меня!» – на резкость

наводишь – видишь черепа и кости,

но мало ли на свете дураков,


глотающих направо и налево

любую дрянь. Простим ему, Елена,

преступную беспечность, Марианна…

Чеширский кот готовит антидот.

Палит в него из ружей полк потешный.

А как наступит редкое затишье —

улыбка, превращённая в усмешку,

сопровождает скверный анекдот


о со стены скатившемся Болтае.

Вот он лежит, обмотанный бинтами,

который день на койке госпитальной.

И санитар, похожий на Моржа,

заходит за прозрачные кулисы

и говорит: «Мы умерли, Алиса.

Произошёл программный сбой, Алеся.

Мне очень жаль. Мне правда очень жаль».


«Возвратился из странствий пропитанный горечью ветер…»

«Возвратился из странствий пропитанный горечью ветер.

Снились Ване русалки, дыши, говорили, дыши.

Родились у Агафьи красивые мёртвые дети,

полежали немного и на дискотеку пошли.

А случилось ещё – волкодав в волкодлака вцепился,

превратился в шерифа, теперь ковыляет на двух.

А в отверстой могиле сидит мореход-кровопийца,

погрузивший ладони в набитый костями сундук.

Под Кощеевкой снег серо-буро-малиновый выпал.

Вышел кот в сапогах из портала на Старой Морской.

А летучая мышь подружилась с болотною выпью.

А уволенный паж заявился в притон колдовской

и гуляет на все, только всех-то раз-два и обчёлся…

Жил на свете маркиз с погремушкою вместо башки;

что ни день покупал на базаре шампунь и расчёску —

типа есть голова, напрягите глаза, петушки».


Я сидел, вспоминая смешные и грустные сказки,

в старом кожаном кресле, пока за оконным стеклом

скарабеи толкали мерцающий шар тёмно-красный

над поваленным лесом, над высохшим руслом стихов.


Дом Фауста

Подняться наверх