Читать книгу Собрание сочинений в шести томах. Т. 2: Рим / После Рима - Михаил Гаспаров, М. Л. Гаспаров - Страница 2

РИМ
О ЛИТЕРАТУРЕ В ЦЕЛОМ
РИМСКАЯ ЛИТЕРАТУРА III–II ВЕКОВ ДО Н. Э

Оглавление

Текст дается по изданию: История всемирной литературы. М.: Наука, 1983. Т. 1. С. 423–437.

1. ЭТАПЫ РАЗВИТИЯ РАННЕЙ РИМСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Первоначально Рим был лишь небольшим политическим центром племени латинов в средней Италии. На севере соседями Рима были этруски, народ невыясненного происхождения, с развитой культурой, своеобразно сочетавшей восточные и греческие элементы; на востоке – горные италийские племена, говорившие преимущественно на оскском языке, родственном латинскому. На протяжении VI–IV веков Рим постепенно превращался из родовой общины в рабовладельческое государство. Этот процесс протекает в Риме почти так же, как двумя столетиями раньше в Греции. Особенностью римских условий было то, что это развитие происходило в трудной обстановке внешней борьбы на два фронта: с одной стороны, против этрусских торгово-ремесленных полисов, с другой стороны, против горных италийских племен, еще не вышедших из родового строя. Эта борьба требовала от Рима такого напряжения всех сил, какое могло быть достигнуто лишь с помощью самой строгой военной и родовой организации. Твердая дисциплина в войске, твердые законы в государстве, твердая власть отца в семье – вот основа римского общества этого времени; даже народное собрание в Риме было организовано по-военному. Pietas (благочестие) – залог верности заветам богов и предков, fides (верность) – залог единства и нерушимости общества, gravitas (серьезность) – залог разумной линии поведения, constantia (твердость) – залог верности избранной линии поведения – вот основы римской нравственности, входящие в понятие virtus (доблесть, добродетель); все они подчинены мысли о благе общины. Знать цену всему хорошему и дурному в жизни и уметь ставить выше всего блага государства, потом семьи и лишь потом свое собственное – к этому сводится знаменитое определение традиционной римской добродетели, сохранившееся в отрывке из сатур Луцилия (конец II века).

Борьба Рима с италиками и этрусками закончилась победой: к середине III века вся Италия подпала под римскую власть. Рим был одновременно оплотом земледельческой латинской равнины и торговым пунктом на скрещении речных и сухопутных путей; поэтому он счастливо сочетал два качества, какими его противники обладали лишь порознь: патриотизм сплоченной сельской общины с гибкостью и широким кругозором развитого торгового полиса. Это же сочетание качеств позволило Риму широко воспринимать внешние культурные влияния, не теряя в то же время традиционного своеобразия своего духовного облика. Вся духовная культура раннего Рима представляет собой сложное взаимодействие элементов италийских, этрусских и греческих, и роль греческого элемента, понятным образом, была здесь особенно велика. Греческая культура влияла на римскую как непосредственно, через греческие колонии южной Италии, так и косвенно, через этрусков. Даже пифагорейство, столь сильное в греческой Италии VI–V веков, нашло отголосок в римских преданиях о царе Нуме Помпилии. Таким образом, ко времени непосредственного столкновения Рима и Греции римское общество уже было подготовлено к усвоению греческой духовной культуры в ее классических образцах.

Объединение Италии под властью Рима привело к тому, что языком италийской культуры стал язык Рима – латинский язык. На оскском языке литература не сложилась, и даже оскский фольклор – ателлана (о котором – ниже) – получил литературную обработку лишь в латыни; на этрусском языке литература, по-видимому, ограничивалась религиозным и культовым содержанием.

Ранняя латинская словесность была, конечно, также преимущественно устной; нам она известна лишь по упоминаниям позднейших писателей и ничтожным отрывкам. Почти целиком она служила нуждам государства и рода. В сенате и в народном собрании произносились политические речи. «Законы XII таблиц» заучивались молодежью как основа римской нравственности. Верховный жрец вел на белых досках летопись (анналы), где отмечались имена должностных лиц, знаменья, списки побед и поражений – все, что свидетельствовало о милости или немилости богов к римскому народу. На празднествах пелись гимны в честь богов. Молитвы, оракулы, заклинания имели ритмическую форму. Во время триумфа – победного шествия войска через Рим – солдаты распевали насмешливые стихи, чтобы не сглазить удачу. Свадьбы сопровождались пением шуточных песен. На похоронах знатных лиц плакальщицы вели причитания (нении), а родственник умершего произносил над ним похвальное слово; отголоски этих речей и плачей можно видеть в сохранившихся надгробных надписях.

Наибольший интерес для развития римской словесности имели две ее формы: пиршественные песни (зачаток эпоса) и игровые представления (зачаток драмы). Пиршественные песни исполнялись на пирах, во славу подвигов предков; предполагается, что именно в них сложились поэтические легенды о Ромуле, Кориолане и других римских героях, перешедшие потом в историческую традицию. По-видимому, в этих песнях выработался национальный стихотворный размер римского эпоса – так называемый «сатурнийский стих», не метрического склада (как у греков), а тонического; к III веку он имел настолько законченную художественную форму, что Ливий Андроник и Невий, введя греческие размеры для римской драмы, не решились это сделать для римского эпоса и писали свои поэмы сатурнийским стихом, лишь слегка метризованным на греческий лад. Только со времени Энния сатурнийский стих был вытеснен в эпосе гексаметром.

Игровые представления в Риме были двух родов, одни – сложившиеся под этрусским влиянием, другие – под оскским. Представления первого рода напоминали, по-видимому, первичные формы аттической хоровой комедии: два полухория перекликались насмешливыми стихами – фесценнинами (от этрусского города Фесценния). Первоначально эти игры были частью обряда на сельских празднествах урожая, потом проникли в город, вобрали в себя элементы этрусской музыки и пляски, утратили хоровой характер и в таком виде вошли в постоянную программу римских игр (с 364 года до н. э. по традиционной хронологии). Представления второго рода напоминали первичные формы дорийской фарсовой комедии и назывались ателланами (от оскского города Ателлы): это были комические бытовые сценки, в которых неизменно участвовали четыре персонажа-маски – молодой дурак Макк, старый дурак Папп, обжора и хвастун Буккон, коварный горбун Доссен; по-видимому, такие представления во многом напоминали позднейшую итальянскую commedia dell’arte и, может быть, были одним из ее источников. Ателланы также входили в программу римских игр, и судьба их была счастливее: когда после 240 года представления этрусского образца на праздничной сцене были полностью вытеснены представлениями переводных греческих драм, ателлана уцелела и продолжала ставиться в виде эксодия, дивертисмента (так в театре Нового времени после трагедии ставился водевиль).

Сенатские речи, застольные песни, театральные представления на каждом празднестве – все это было хорошей школой художественного слова, исподволь готовившей латинскую словесность для перехода от устного этапа к литературному. Решающий шаг в этом переходе был сделан в начале III века, когда виднейший римский политический деятель Аппий Клавдий Слепой (консул 307 и 296 годов) первым стал записывать свои речи и первым составил под своим именем сборник нравственных сентенций в сатурнийских стихах. Еще Цицерон знал и ценил знаменитую речь, которой престарелый Аппий в 280 году убедил сенат не заключать мир с Пирром Эпирским. После того как достоянием письменности стали серьезные темы речей и моральных поучений, легче было сделать второй шаг и перейти к письменной поэзии – эпосу и драме. Этот шаг был сделан Ливием Андроником и Гнеем Невием.

Создание римской письменной поэзии неразрывно связано с общими переменами в жизни Римского государства в середине и второй половине III века до н. э. В это время римское оружие впервые выходит за пределы Италии, в двух тяжелых войнах (Первая и Вторая Пунические войны, 264–241 и 219–202 годы до н. э.) Рим наносит поражение своему опаснейшему соседу – Карфагену и устанавливает господство над всем западным Средиземноморьем. Рим впервые ощущает себя мировой державой, равной по значению Македонии, Египту и царству Селевкидов. Появляется необходимость заботы о международном престиже Рима, тем более настоятельная, что общественное мнение греческого мира с опаской смотрело на новое италийское государство. Рим обращается к средствам литературной пропаганды: сенатор Фабий Пиктор с помощью греков-секретарей пишет на греческом языке и для греческих читателей первый обзор римской истории, выставляя на вид троянское происхождение, исконную доблесть и высокие цели Рима (ок. 210 – ок. 205). Сочинения Фабия и его продолжателей, также писавших по-гречески (до нас не дошедшие), стали первыми созданиями римской исторической прозы.

Тот же рост самосознания побуждает Рим и внешне приобрести облик, достойный мировой столицы. Город обстраивается греческими храмами, учреждает новые пышные празднества по греческому образцу, и в программе этих празднеств театральные представления занимают все больше места. Цель этого праздничного блеска была двоякая: во-первых, поддержать престиж новой столицы перед греческим миром и, во-вторых, ублажить широкие массы населения, истомленного тяжелыми войнами. Ни о какой духовной эллинизации римской правящей знати еще нет и речи: греческий театр для нее не часть внутреннего мира, а лишь предмет роскоши, рассчитанный на иностранцев и чернь. Поэтому литературные занятия у нее в пренебрежении: все поэты первого столетия римской литературы происходят из средних и низших слоев общества и не из Рима, а из более глубоко эллинизированных областей Италии.

Такова была эпоха, выдвинувшая трех первых римских поэтов: Ливия Андроника, Гнея Невия и Макция Плавта. Из их произведений сохранились лишь комедии Плавта; все остальное дошло лишь в скудных отрывках. Их достижения были подготовлены творчеством нескольких поколений безымянных авторов, сочинявших героические песни для пиров и сценарии для праздничных театров. Но то были произведения малого объема; главное, чему должны были первые поэты учиться у греков, было искусство большой сюжетной формы – эпоса и драмы, – которая позволила бы придать художественную законченность этому словесному опыту.

Первым шагом на этом пути был простой перевод образцов греческой поэзии на латинский язык. Этот шаг сделал Луций Ливий Андроник (ок. 275 – ок. 200), грек из Тарента, вольноотпущенник римского сенатора, обучавший в Риме детей знати латинскому и греческому языкам. Для нужд преподавания он перевел на латинский язык сатурнийским стихом «Одиссею» Гомера; впоследствии этот перевод оставался школьным чтением до времен Цезаря и Августа. По заказу должностных лиц он переводил для театральных зрелищ греческие трагедии и комедии (известно 12 заглавий) и сам был их режиссером и актером; первая такая постановка состоялась в 240 году и имела большой успех. Наконец, по предложению сената он в 207 году написал – несомненно, тоже по греческому образцу – гимн Юноне для общественного молебствия. Такова была деятельность в эпосе, драме и лирике этого греческого литератора на римской службе.

Этой переводной работе Андроника отчетливо противопоставил свое осознанное стремление к оригинальности и римской самобытности второй римский поэт, «гордый кампанец» Гней Невий (ок. 270 – ок. 200), впервые выступивший с пьесами в 235 году. В эпосе он создал национальную эпопею «Пунийская война» (сатурнийским стихом в семи книгах по позднейшему делению), воспевающую борьбу Рима с Карфагеном, начиная от легендарной встречи Дидоны и Энея и кончая победой в Первой Пунической войне, в которой Невий сам принимал участие. В трагедию он первым попытался ввести темы из римской истории, сочинив пьесы «Ромул» и «Кластидий» (место победы римского полководца Марцелла над галлами в 222 году). В комедии, своем любимом жанре (известно более 30 заглавий), он старался как можно свободнее перерабатывать образцы греческой новой комедии, вводя в одну греческую пьесу мотивы из другой (контаминация) и вставляя куски собственного сочинения, часто с прямыми намеками на римскую действительность: на разгульную молодость полководца Сципиона, на новоявленных юнцов-ораторов, на угасание духа свободы и т. п. Эта политическая в консервативном духе пропаганда со сцены напоминала аристофановскую комедию, но в римской аристократической республике такие тенденции не могли получить развития. За один из таких выпадов Невий попал в тюрьму, а потом был вынужден покинуть Рим и умер на чужбине.

Наследником Невия на комедийной сцене был Тит Макк (или Макций) Плавт (ок. 255 – 184): он первым из римских писателей сосредоточился на одном жанре, отказавшись от других, – на комедии. Сохранилась почти полностью 21 его комедия; наиболее известны «Амфитрион», «Горшок», «Куркулион», «Менехмы», «Хвастливый воин», «Псевдол» и др. Наученный горьким опытом Невия, Плавт отказался от политических выпадов и намеков на лица, хотя отдельные замечания и рассуждения о современных нравах, законах и победах у него и нередки. Но аристофановский дух буйного полнокровного веселья, унаследованный от народного италийского театра (по преданию, сам Плавт был первоначально актером), сохранился и в его пьесах. Аттическая новая комедия с ее идеалом «воспроизведения жизни» превращается в его произведениях в забавную буффонаду, полную грубых шуток и бойких песен, действие которой развертывается в полуфантастическом мире гротеска и гиперболы. Упрощается ее сюжет, но зато действие приобретает небывалую динамичность. Упрощаются характеристики действующих лиц, но сама эта упрощенность становится источником комизма: старик скуп до смешного, влюбленный юноша беспомощен до смешного и т. д., а между этими карикатурными фигурами выдвигается в центр пьесы образ любимого героя Плавта – удалого раба-интригана, который держит в руках все нити действия. Из диалога исчезают философские сентенции, зато во множестве появляются остроты, каламбуры, пародии, алогизмы, недоразумения, нарушение сценической иллюзии – все, что возбуждает смех. Иными словами, в переработке Плавта новоаттическая комедия утрачивает изящество и глубину, но приобретает буйную жизнерадостность и оптимизм, уже недоступный для Менандра и его продолжателей.

Эта стихийная «сила смеха» (vis comica) в сочетании с народной свежестью и яркостью языка и была залогом славы Плавта и у современников, и у потомства.

В первой половине II века до н. э. культурная атмосфера Рима претерпевает дальнейшие изменения. В эту пору, после покорения западного Средиземноморья, Рим обращается к покорению восточного Средиземноморья и устанавливает свое господство над Грецией (II Македонская война, 200–196 годы; война с Антиохом Селевкидом, 192–188 годы; III Македонская война, 172–167 годы; Ахейская война, 146 год). Связи Рима с Грецией сразу стали теснее и прочнее. Материальные богатства, накопленные Грецией, широким потоком потекли в Рим, опьянение роскошью греческого быта стало поголовным, появился даже глагол «pergraecari» со значением «развратничать». Но вместе с этим Риму открылись и духовные богатства Греции. За поварами и актерами в Рим потянулись философы и ученые: около 169 года Рим посетил Кратет, глава пергамской школы; в 167 году среди греческих заложников в Рим прибыл Полибий, будущий историк; в 155 году Афины прислали в Рим с дипломатическим посольством трех своих ведущих философов – стоика, перипатетика и академика; последним был знаменитый Карнеад. После поражения Македонии в Рим была перевезена библиотека македонского царя – лучшая после александрийской, пергамской и, может быть, антиохийской. Знакомясь с классическими произведениями греческой мысли и слова, римская аристократия впервые увидела в греческой культуре ценность для себя, а не для других, средство внутреннего совершенствования, а не внешнего блеска.

В новой обстановке возникает и новый духовный идеал римлянина. Завоевание мира означало для него, что доблесть (virtus) Рима оказалась сильней, чем доблесть его соперников, и поэтому именно Рим оказывается в ответе за судьбы всего цивилизованного человечества. А это влекло за собой постепенное расширение, одухотворение традиционного идеала virtus, его превращение из узкогражданского в общечеловеческий. Рядом с традиционными римскими добродетелями выдвигаются новые: iustitia (справедливость), clementia (милосердие) и самая широкая из них – humanitas (человечность). Рядом с традиционным пафосом общественного дела (negotium) выдвигается пафос частного досуга (otium) не как простого отдыха, а как умственного просвещения и духовного совершенствования. Рядом с государством, которому каждый служит своим делом, все больше места в жизни образованного человека занимает дружеский кружок, члены которого объединены общим досугом. В таких кружках воспитывался тот новый для римской «серьезности» тип ученого и в то же время непринужденного и остроумного разговора и поведения, то «вежество» (urbanitas), которое было неотъемлемой чертой римского идеала. Один из первых таких кружков образовался вокруг полководца Сципиона Африканского (Старшего), победителя Ганнибала; сам Сципион не был писателем, но весь его облик и поведение, его аффектированное героическое благородство, его подражание Александру Македонскому были утверждением нового для Рима человеческого идеала.

Все эти перемены в римской жизни неизбежно сопровождались противодействием, прежде всего со стороны консервативной земельной знати – поборницы прежнего полисного уклада. Лозунгом этой реакции была защита древней чистоты римских нравов, виднейшим из ее вождей был Марк Порций Катон Старший (234–149), знаменитый простотой быта, прямотой речи и строгостью нравов. Стараниями консерваторов в 186 году был запрещен модный греческий культ Вакха, в 184 году отстранен от политики Сципион, в 173 и 161 годах изгнаны из Рима греческие учителя философии, в 154 году прекращено строительство постоянного театра. В противовес проникающей в Рим греческой теоретической науке Катон пишет своего рода энциклопедию римских практических знаний: ряд сочинений о сельском хозяйстве, военном деле, праве и т. д.; в противовес индивидуализму греческих историков и их римских подражателей он пишет «Начала», очерк истории Рима и Италии (первый на латинском языке), где сознательно опускает все имена политиков и полководцев (из сочинений Катона сохранилась лишь книга «О сельском хозяйстве» – первый памятник латинской прозы). Это не было слепой борьбой против всего греческого. Катон знал греческий язык, пропагандировал сельское хозяйство эллинистического типа, построил в Риме первую базилику; он хотел учиться у греков практическим приемам, но без идейных компромиссов: «прочитывать, но не зазубривать» их сочинения. Эллинофильство Сципионов и римский консерватизм Катона в равной мере были необходимы для того синтеза римской и греческой культуры, который определяется в следующих поколениях.

Поэтами нового периода римской культуры были Энний и его продолжатели Пакувий, Цецилий и Теренций; полностью сохранились лишь комедии Теренция («Свекровь», «Самоистязатель», «Братья» и др.), остальное дошло в отрывках.

Квинт Энний (239–169), уроженец эллинизированной южной Италии (он называл себя «человеком о трех языках» – латинском, греческом и оскском), наперсник Сципиона и его друзей, был, бесспорно, крупнейшим из ранних римских писателей. Он представлял собой новый в Риме тип поэта-просветителя, цель которого – не развлекать народ, как приходилось Невию или Плавту, а открывать ему дотоле неведомую мудрость. Во вступлении к своему основному произведению, эпопее «Анналы» («Летопись»), он возвещает, что в него переселилась душа самого Гомера. Соответственно, стиль его высок и патетичен, грубость слога и стиха Невия ему претит, комедии предпочитает он трагедию. В 18 книгах «Анналов» – поэтическом изложении римской истории от Энея до своих дней – он, по-видимому, впервые осмысляет римские завоевания как историю торжества римской «доблести», которая в ответе за судьбы всего человечества. В своих трагедиях (22 заглавия, в том числе две на римские темы) он перелагает преимущественно Еврипида – «трагичнейшего из поэтов» и «философа на сцене». Но вдобавок к этим традиционным жанрам, обращенным ко всему римскому народу, Энний впервые разрабатывает жанры новые, обращенные к узкому дружескому кругу любителей просвещения. Это стихи смешанного размера и содержания, поучительные и шутливые, имитирующие изящную ученость непринужденных бесед: рядом с панегириком Сципиону здесь находятся басни и эпиграммы, рядом с «Эвгемером», популяризацией рационализма, и «Эпихармом», популяризацией пифагорейского мистицизма, – эротические стихи («Сота») и дидактическая поэма-пародия («Чревоугодие») – все, конечно, в переложении с греческого. Образцом нового жанра послужили эллинистические произведения типа «Ямбов» Каллимаха, назван он был старинным словом «сатура» в новом осмыслении – «смесь».

Преемники Энния унаследовали его ученость и просветительский дух, но не его разносторонность. В эпосе Энний непосредственных продолжателей не имел. В трагедии продолжателем был его племянник и ученик Марк Пакувий (ок. 220 – 130), а в комедии – его друг Цецилий Стаций (ум. в 168 году до н. э.). Обоих объединяло стремление как можно более приблизиться к греческим образцам. «Ученый старец» Пакувий (известно 13 заглавий) предпочитает модному Еврипиду классического Софокла, разрабатывает редкие и малоизвестные мифологические сюжеты, вставляет в пьесы философские рассуждения и сентенции. Цецилий (известно 42 заглавия) отказывается от плавтовской вольности обращения с греческими комедиями, отвергает контаминацию и старательно воспроизводит в своих пьесах сложные сюжетные перипетии аттических образцов, однако с сюжета на стиль эта забота о точности перевода не распространяется, и в его репликах по-прежнему царит не менандровское изящество, а плавтовское шутовство. В этом смешении греческих и италийских черт ближайшие потомки видели достоинство, а позднейшие – недостаток; потому-то Цецилий долго считался лучшим римским комиком, но дошли до нас пьесы не его, а поэтов более последовательных в своих тенденциях – Плавта и Теренция.

Публий Теренций Афр (ок. 190 – 159) довел эллинизаторские тенденции Цецилия до логического конца: заботу о точности передачи эллинского духа он перенес на стиль, а в сюжете вновь позволил себе контаминацию (несмотря на нападки других учеников Цецилия, больше заботившихся о передаче буквы, а не духа подлинника). Для Теренция важны характеры, а не шутки, психологическая ситуация, а не действенная интрига. Как и для аттических комиков, для него комедия не средство развлечения, а средство познания жизни; но если Менандр смотрит на поведение своих маленьких персонажей сочувственно, но сверху вниз, с доброй иронией духовного превосходства, то Теренций смотрит на них снизу вверх как на носителей той культуры, к которой он еще только жаждет приобщиться. Поэтому действующие лица греческой комедии предстают у него облагороженными, возвышенными, черты комизма в них сглаживаются, менандровская местная и бытовая конкретность слабеет, уступая место чертам образцовой, общечеловеческой humanitas; речевая индивидуализация, столь блестящая в аттической комедии, совершенно оставлена, все персонажи одинаково изъясняются изящным и гладким разговорным языком образованного римского общества, который впервые получает здесь литературное оформление. Это внимание к проблеме литературного языка свидетельствует уже о приближении нового периода, I века до н. э., когда эта проблема станет первоочередной.

На пути к новому периоду лежит полоса переходного времени, приблизительно соответствующая второй половине II века до н. э. Это было время завершения культурных тенденций предшествующего столетия. Греческая культура окончательно укореняется в Риме, обучение греческому языку и литературе у греческого учителя становится непременным требованием к образованному молодому человеку. Сопротивление поборников древних нравов ослабевает: становится признанным, что древняя римская доблесть должна усваиваться не стихийно, а сознательно, т. е. в греческом философском осмыслении. Таков взгляд, господствующий в культурном центре римского общества того времени – в кружке Сципиона Эмилиана (Младшего), оратора и полководца, разрушителя Карфагена, друга и покровителя Полибия и Панэтия: здесь смягчились крайности и сочетались положительные стороны идеалов Сципиона Старшего и Катона. Такие же взгляды господствовали и в других аристократических кружках, собиравшихся в 120‐х годах вокруг Гая Гракха, а в 100–90‐х годах вокруг Квинта Лутация Катула.

В то же время вторая половина II века до н. э. была началом глубокого общественного кризиса в Риме. Рим, не перестав быть полисом, стал мировой державой; морально-политическое единство свободного гражданства, которым держался раннереспубликанский Рим и отголоски которого еще чувствовались в период больших завоеваний, теперь разрушилось окончательно. Между узким кругом правящей знати (сенатское сословие), которому на долю достались все выгоды от завоеваний, и широкими слоями разоряющегося крестьянства и городского плебса образовалась пропасть. В политике это привело к попыткам реформ и восстаний, которые стали началом столетней полосы так называемых гражданских войн (выступление Тиберия Гракха в 133 году, Гая Гракха в 123–122 годах, Апулея Сатурнина в 100 году). В литературной жизни Рима это привело к расслоению публики: если трагедиям Энния или комедиям Плавта еще могли одинаково рукоплескать и сенаторы, и плебеи, то уже комедии Цецилия и Теренция встретили, с одной стороны, восторг аристократических ценителей, а с другой – прочное равнодушие широкой публики. Обозначается раскол культуры на культуру знати и культуру масс.

Общественный кризис сопровождался духовным кризисом. Философский идеал римской доблести, благодетельствующей мир наилучшим управлением, оказался ничуть не похожим на действительность. Между философской теорией и политической практикой, между досугом и делом просвещенных римских аристократов происходит разрыв: вместо того чтобы быть подспорьем и дополнением политической практики, культурные интересы становятся способом ухода и отдыха от неприглядной действительности. В творчестве Энния еще уживались, с одной стороны, эпос и трагедия для широкой публики, с другой – сатуры для избранного кружка; два поколения спустя пишущий трагедии Акций и пишущий сатуры Луцилий уже оказываются духовными антагонистами.

В соответствии с этими процессами можно отметить в развитии римской литературы второй половины II века до н. э. три черты: упадок старых поэтических жанров, характерных для традиционной идеологии граждан полиса; возвышение новых поэтических жанров, характерных для индивидуалистической идеологии подданных мирового государства; развитие прозы, которая в этот период постепенно сравнивается с поэзией по своему значению в культурной жизни общества. Все произведения этого периода сохранились лишь в отрывках.

Упадок старых жанров – это упадок литературных форм, рассчитанных на прежнюю, широкую и однородную полисную аудиторию: эпоса, трагедии и комедии. В эпосе этот упадок всего заметней: эпигоны Энния еще пытались писать поэмы во славу новых войн и полководцев, но остались не замеченными современниками и забытыми потомством.

В трагедии наступление упадка было отсрочено талантом последнего великого римского трагика, Луция Акция (170 – ок. 85 года до н. э., сохранились заглавия и отрывки 43 драм). Акций стремится обновить римский трагический театр, он вновь обращается к Еврипиду как к главному образцу, пытается преодолеть равнодушие публики намеками на современность в мифологическом содержании и риторическим блеском поэтической формы; он имеет успех, и за ним остается слава лучшего римского трагика, но после его смерти трагедия в Риме перестает существовать.

Комедия, обреченная колебаться между вкусами знати и простонародья, пережила особенно сложную эволюцию. Переводная комедия из греческой жизни (паллиата, от греческой национальной одежды – плаща, паллия) в своем развитии от Плавта к Теренцию из плебейской становилась все более аристократической, после Теренция окончательно потеряла популярность в народе и постепенно сошла на нет. Драматурги стали сочинять оригинальные комедии из римской народной жизни (тогата, от римской национальной одежды – тоги), но и они имели такую же судьбу: если первый из авторов тогат, Титиний (современник Цецилия), еще брал пример с грубого юмора Плавта, то его продолжатель Л. Афраний оказывается поклонником Теренция и Менандра, и тогата вслед за паллиатой аристократизируется, теряет популярность и в I веке до н. э. гибнет. Тогда обслуживание широкой театральной публики остается уделом народного фарса – ателланы, дотоле существовавшей лишь как скромный дивертисмент в конце спектакля и только на рубеже II–I веков до н. э. приобретающей литературную обработку; к ней присоединяется мим, перенесенный в Рим из Александрии, и эти два жанра продолжают существовать до самой поздней античности, неизменно любимые простонародьем и неизменно презираемые «высокой» литературой. Так совершается в Риме разрыв между литературой и театром: на одном полюсе остается риторическая «драма для чтения», в которую превратилась трагедия, на другом – полуимпровизированный фарс, в который превратилась комедия.

Возвышение новых жанров, отражающих новую, более индивидуалистическую идеологию, связано прежде всего с именем Гая Луцилия (180 или 148 год – ок. 102 года до н. э.). Он написал 30 книг «Сатур»: этот жанр, второстепенный для Энния, стал для него основным. Свободнорожденный, богатый человек, друг Сципиона, он живо откликался в стихах на все, чем жил современный Рим, – политические события, литературные споры, нравы и моды; но, рассуждая обо всем этом язвительно и едко, он сохранял позицию не бойца, а наблюдателя, человека стороннего, наслаждающегося своим досугом и свысока взирающего на мир; и с отголосками общественной жизни у него перемежаются не только популярно-философские размышления, как у Энния, но и лирически-шутливые рассказы о самом себе, о своей поездке в сицилийское имение, о своем любовном приключении, своих рабах и домочадцах, – такого в римской поэзии еще не бывало. В «Сатурах» Луцилия, в соответствии со смыслом заглавия, все эти темы еще образовывали пеструю смесь. У поэтов следующего поколения, работавших на рубеже II–I веков, новые для Рима мотивы уже оформляются в эллинистические жанры. Лутаций Катул, Порций Лицин, Валерий Эдитуй упражняются в сочинении изящных эротических эпиграмм и ученых дидактических поэм; Левий пишет цикл «Эротопегний» – лирических песен на мифологические темы, по форме напоминающих эллинистические мелиямбы; Сей подражает идиллиям Феокрита, Матий – мимиамбам Герода. По скудости отрывков творчество этих авторов почти ускользает от нас, но значение этой первой волны римского александринизма для подготовки будущей поэзии Лукреция и Катулла несомненно.

Развитие прозы к концу II века также связано с общими переменами в положении римской литературы. Как и в Греции IV века, упадок полисных литературных форм приводит к тому, что носителем культуры, по крайней мере «высокой» культуры, все более становится не сцена, а книга; и как в Греции, прозаические жанры начинают, пока еще слабо, вытеснять стихотворные. Требования условий римской политической борьбы сочетались с влиянием образцов эллинистической прозы. Красноречие этой поры, прославленное в старшем поколении именами братьев Гракхов (130–120‐е годы), а в младшем – М. Антония и Л. Красса (90–80‐е годы), впервые сознательно овладевает риторической техникой, к концу века появляются первые латинские учебники красноречия, один из них был составлен М. Антонием. Историография впервые отрешается от тяжеловесной формы «анналов», неизменно начинавшихся с основания Рима: Целий Антипатр пишет возвышенным поэтизированным слогом монографию о Ганнибаловской войне, Семпроний Азеллион описывает историю своего времени, по примеру Полибия заботясь о внутренней связи событий. Наконец, рядом с красноречием и историографией появляется новая область римской прозы – филология и наука о древностях, прибежище ученого досуга тех, кому претила современность: на рубеже II и I веков работает первый римский филолог Л. Эллий Стилон. Учеником Стилона был Варрон, учеником оратора Красса – Цицерон, Семпроний Азеллион нашел продолжателя в Саллюстии, Целий Антипатр – в Ливии: так в прозе этих лет готовится мощный расцвет следующего столетия.

2. СТАНОВЛЕНИЕ ЖАНРОВ В РИМСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Все три рассмотренных этапа начального периода римской литературы при всей разнице между ними, обусловленной быстрым темпом общественного развития Рима в III–II веках, объединены одной общей проблемой, которая оставалась главной для всех писателей, – проблемой жанра. Рим вступает в этот период, располагая почти аморфным материалом устной народной словесности, и выходит из него, владея всем жанровым репертуаром греческой литературы. Усилиями первых римских писателей римские жанры приобрели в эту пору тот твердый облик, который они сохранили почти до конца античности. Элементы, из которых складывался этот облик, были троякого происхождения: из греческой классики, из эллинистической современности и из римской фольклорной традиции. В разных жанрах это становление шло по-разному.

Эпос по греческой традиции, освященной именем Гомера, считался высшим из поэтических жанров. Поэтому в римской литературе он с самого начала мыслился как наиболее уместная форма для прославления деяний римского народа. Так как развитой мифологии римский народ не имел, это прославление облекалось в форму не мифологического, а исторического эпоса. Уже первый римский эпик Ливий Андроник выбрал для перевода не «Илиаду», а «Одиссею» потому, что странствия Одиссея, относимые преданием к западному Средиземноморью, связывались в сознании его читателей с легендарной предысторией Италии. Поэма Невия о Пунической войне перекликается с одновременным историческим трудом Фабия Пиктора, «Анналы» Энния – с «Началами» Катона. Если в начальных легендарных и полулегендарных частях эпоса еще возможна была забота о художественном распределении материала, то в дальнейших частях такой исторический эпос неизбежно превращался в метризованную летопись: так, Энний, завершив в 12 или 15 книгах первоначальный замысел своих «Анналов», потом постепенно прибавлял к ним новые книги, как настоящий хронист, описывая в них события последних текущих лет. Эпос такого рода, конечно, не мог строиться по образцу Гомера: скорее всего, образцом ему мог служить эллинистический эпос Херила, Риана и им подобных; но за скудостью материала определить степень эллинистического влияния на ранний римский эпос невозможно.

Стиль римского эпоса в большей степени был открыт влиянию гомеровской классики. У Невия еще господствует слог тяжеловесный и прозаичный:

На Мальту переходит римлянин, и остров

Пустошит, жжет и грабит, вражье добро ничтожа…


По-видимому, это стиль, унаследованный от местных пиршественных песен. Энний, введя в эпос гексаметр вместо сатурнийского стиха, ввел и гомеровский стиль вместо невиевской простоты: он старательно переводит на латынь гомеровские эпические формулы, говорит о римских консулах, как о витязях «Илиады», списывает с Аякса героический облик римского трибуна в бою. Но «гомеризовать» таким образом весь летописный материал было невозможно, и рядом с имитациями классического эпоса у Энния находятся по-невиевски сухие отчеты о выборах консулов и передвижениях войск; а такие эпизоды, как сон Илии, матери Ромула, с его сгущенным пафосом, несомненно, ориентируются на эллинистическую поэзию. Так элементы всех трех источников эпического стиля образуют у Энния смесь, но еще не синтез.


Театральные жанры в Риме, не будучи связанными с религией и культом, как в Греции, никогда не пользовались таким уважением, как эпос. Театр неизменно рассматривался только как средство развлечения. Постоянного театрального здания в Риме не было до 54 года до н. э. Представления давались на временных деревянных подмостках с низкой и широкой сценой: уже это показывает, что римский театр был наследником не городских эллинистических театров с их высокой и узкой сценой, а народных балаганов Италии и Великой Греции. Публика толпилась прямо перед подмостками; лишь впоследствии стали устраивать сиденья перед сценой (на месте греческой орхестры) – для сенаторов и полукруглым амфитеатром – для простого народа. Театры были так малы, что актеры играли без масок, и мимика была видна всем; только в I веке до н. э., с расширением театральной постройки, вошла в употребление маска. Актеры были неполноправными гражданами, часто вольноотпущенниками; они объединялись в труппы («стадо» – grex) во главе с антрепренером (dominus gregis); антрепренеру устроители празднеств поручали организацию представления, а он должен был купить пьесу у драматурга и поставить ее. Обычно, как и в Афинах, пьесы ставились каждый раз новые; лишь с конца II века до н. э. вошли в практику возобновления старых, ставших классическими пьес.

Несовершенство римской театральной техники объясняет многие особенности римской драматургии, прежде всего трактовку музыкального элемента: набрать несколько хороших хоров, умеющих петь и плясать, в римских условиях было невозможно; поэтому в комедии хор был совершенно исключен даже из антрактов, а в трагедии сведен до минимума. Взамен хора в драму были широко введены сольные арии – кантики; для удобства исполнения ритм их был значительно упрощен по сравнению с ритмом греческих хоров; если актер не имел голосовых данных, на сцену рядом с ним выходил специальный певец. Наряду с этим были расширены сцены, исполняемые речитативом в длинных стихах под аккомпанемент флейты. Диалог в ямбических триметрах, речитатив в септенариях и октонариях, кантик преимущественно в кретиках и бакхиях – чередование этих трех элементов образовывало ткань римской драмы. При этом Теренций сдержанней, чем Плавт, и пользуется кантиками очень редко. Но в целом роль музыки в драме усилилась настолько, что римские трагедии, по-видимому, напоминали по форме оперу XVIII века, а комедии – оперетту. Отчасти это было подготовлено усилением монодического элемента в поздней греческой трагедии (заметным уже у Еврипида) и в эллинистическом миме («Жалобы девушки»), отчасти – ролью песни и пляски в италийском драматическом фольклоре.

Наряду с несовершенством техники – и в еще большей мере – на характер римской драматургии влияла неподготовленность публики. Сюжеты греческой трагедии и комедии были для римской театральной толпы материалом незнакомым и необычным, и, чтобы они вызывали у публики не недоумение, а должную скорбь или смех, трагизм и комизм греческих образцов приходилось утрировать. Поэтому римские трагедии оказываются более патетичными, а римские комедии – более шутовскими, чем греческие. Это усиливалось тем, что весь мир греческих драм воспринимался римлянином как далекая экзотика. Фон трагических мифов, где для грека каждое имя и название были окружены ореолом ассоциаций, был для римлян неопределенным «тридевятым царством»; они смотрели на трагедии о Персее и Агамемноне, как смотрели бы греки на представления об ассирийских царях. Фон комедийных ситуаций, с их традиционными фигурами хитрых рабов, изящных гетер, ученых поваров, льстивых параситов, лихих воинов, казался жителю полукрестьянского Рима таким же нереальным; комедиографы еще больше подчеркивают условность этого мира, фантастически гиперболизируя «вольности» греческой жизни («Здесь, в Греции, так водится…») и щедро оттеняя их мелкими римскими реалиями – упоминаниями о римских обычаях, римских чиновниках и т. п.; в результате эллинистическая комедия, «зеркало жизни», превращалась в шутовской гротеск; так, в комедии Плавта «Ослы» раб едет по сцене верхом на униженном хозяине. Впрочем, эта характеристика более относится к Плавту, у Теренция ситуации спокойнее и реалистичнее, но оттого и комедии его пользовались меньшим успехом.

Не только фон, но и действие пьес воспринимались римской публикой по-иному. В греческой трагедии исход мифа был известен публике заранее, и интерес к действию поддерживался не напряженностью ожидания, а трагической иронией подробностей. По аналогии с трагедией греческая комедия также старалась сообщать публике содержание пьесы в предупредительном прологе, чтобы внимание зрителя сосредоточивалось не на общем исходе, а на «комической иронии» отдельных поворотов действия. В Риме положение было иным. Римский трагик не мог рассчитывать на то, что его миф заранее известен публике, и должен был строить действие не на игре подробностей, а на напряженном ожидании исхода. По аналогии и римские комедиографы стали реже пользоваться средствами комической иронии и чаще – средствами комической неожиданности. Плавт еще пользовался предупредительным прологом, так как его слишком малоискушенной публике без предварительного объяснения сложная интрига пьесы могла быть попросту непонятна; но Теренций уже полностью отказывается от обычая заранее излагать сюжет, строит действие не на иронии, а на напряжении и освободившийся от повествования пролог отводит для разговора с публикой на литературно-полемические темы.

При выборе тем и сюжетов также приходилось считаться с публикой: так как ее привычка к греческим жанрам только начинала складываться, нужно было поддерживать ее сравнительно однородным материалом. Поэтому тематика римских трагедий значительно однообразнее, чем греческих; почти половина известных сюжетов принадлежит к циклу мифов о Троянской войне и судьбе Атридов – несомненно, в память о происхождении римского народа; остальные мифы использованы гораздо меньше, и, в частности, почти нет трагедий о Геракле и Тесее.

Тематика комедий тоже была достаточно однообразна. Юноша, сын сурового отца, влюблен в девушку, принадлежащую своднику, который хочет отдать ее богатому и хвастливому воину; но и с помощью хитрого раба (реже – парасита) юноша добывает деньги для выкупа и одурачивает соперника, а девушка обычно оказывается свободнорожденной и достойной невестой, – вот типичный сюжет римской комедии («Псевдол», «Куркулион», «Эпидик» и т. п.), в чистом виде он встречается не так уж часто, но один или (чаще) несколько мотивов из этого комплекса непременно присутствуют в каждой римской комедии. Плавт и Теренций пользовались этим небогатым арсеналом с замечательным разнообразием, однако уже у них появляются в прологах насмешки над схематическим постоянством комедийных амплуа – бегущего раба, сердитого старика, обжоры-парасита и др.

Из греческих оригиналов трагедия пользовалась преимущественно патетическим Еврипидом, комедия – Менандром; таким образом, Рим был наследником эллинистических вкусов. Переводы были свободными, легко допускавшими сокращения, расширения, переработку диалога в кантики и наоборот и даже вставку лиц и сцен из другой греческой пьесы – контаминацию: впрочем, этот последний прием всегда считался предосудительным, рассматривался как порча оригинала и ограничивался, по-видимому, небольшими эпизодами. Можно думать, что впервые римляне стали прибегать к контаминации в трагедиях, где перед ними обычно бывало по нескольку греческих пьес на сюжет одного и того же мифа, и лишь потом применили этот прием к более разнообразным сюжетам комедий, не избежав при этом и некоторых неувязок. В целом отступления от оригинала служили общей цели римских драматургов: усилить в трагедии трагизм, а в комедии – комизм. Так, в «Ифигении» Энния еврипидовский хор служанок был заменен хором солдат, чтобы подчеркнуть одиночество героини, а в «Братьях» Теренция эпизод похищения девушки у сводника был перенесен из рассказа на сцену ради бурного комического действия. Еще шире, чем отступления в композиции, практиковались отступления в стиле: стиль греческих трагедий делался более высоким и торжественным, стиль комедий – более низменным и вульгарным. Так, если у Еврипида Медея начинает свою речь: «Коринфские женщины, я вышла к вам…», то у Энния она говорит: «Вы, обитательницы высокой твердыни Коринфа, жены имущие и знатные…». А если у Менандра муж жалуется на жену приблизительно так: «Несносная моя жена: все она сует нос не в свои дела», то Цецилий передает это приблизительно такими репликами: «Как приду я домой, она тут же лезет с поцелуями. – Это чтобы тебя вырвало всем, что ты выпил на стороне».

Особое положение в римской драматургии занимают «экспериментальные» пьесы на местные римские темы: трагедии-претексты и комедии-тогаты. Трагедии-претексты явились под бесспорным влиянием опытов александрийской драматургии на исторические темы («Фемистокл», «Кассандреида»); среди них отчетливо различаются две группы: трагедии о полулегендарном римском прошлом («Ромул» Невия, «Брут» Акция) и инсценировки самых недавних римских побед («Кластидий» Невия, «Амбракия» Энния) для триумфальных или погребальных игр. Эти эксперименты остались единичными: всего известно не более восьми заглавий претекст III–II веков. Более долгую жизнь имела комедия – тогата, но по скудости фрагментов она остается для нас загадкой: сохранившиеся заглавия показывают, что фоном действия был семейный и хозяйственный быт, но как в этом италийском мире, без гетер, параситов и рабов-интриганов, развертывалась интрига, подобная менандровским, мы не знаем. В конечном счете тогата также осталась литературным экспериментом и уступила место ателлане с ее крепкими фольклорными корнями; и ателлана легко вобрала в себя все сюжеты паллиаты и тогаты, упростив и огрубив их применительно к своему стандарту четырех масок: Макк легко принял драматические функции юноши, Папп – старика, Буккон – парасита и пр.

Таковы были изменения, постигшие греческую драму на римской сцене и превратившие классическую трагедию в подобие мелодрамы, а новоаттическую комедию – в подобие фарса у Плавта и в любовную драму у Теренция. Эти изменения были в высшей степени важны для истории европейской литературы. Именно римская комедия Плавта и Теренция стала образцом для новоевропейских комедиографов: в подражание им с XVI века пишутся комедии на латинском, потом на итальянском языке, а затем благодаря Мольеру этот тип комедии становится господствующим для всей эпохи классицизма и Просвещения. Именно римская трагедия (где традиция не дошедших до нас пьес Энния, Пакувия и Акция была продолжена Сенекой) стала образцом для первых европейских трагиков – от Альбертино Муссато в XIV веке до драматургов елизаветинской Англии; и лишь постепенно этот тип трагедии стал преобразовываться под влиянием более близкого знакомства с греческими образцами римских трагиков.

«Сатура – целиком наша», – говорит Квинтилиан, считая этот жанр единственным не заимствованным римлянами у греков, а развитым самостоятельно. Такой взгляд справедлив лишь отчасти: сатура в том виде, в каком мы ее встречаем у Энния и Луцилия, напоминает больше всего эллинистические жанры, воспроизводящие проповеди-диатрибы народных философов, – жанры, представленные в высокой литературе ямбами Каллимаха, а в низовой – произведениями Мениппа; в заглавиях таких произведений традиционным было понятие «смесь», соответствующее римскому слову «сатура». Напротив, связь римской сатуры с местным италийским фольклором не поддается установлению; правда, словом «сатура» римские филологи обозначали также долитературные театральные представления этрусского образца, но это, скорее всего, недоразумение (может быть, ложная этимология).

Однако Квинтилиан прав в том, что на римской почве этот жанр получил совсем иное развитие, чем на греческой. Если эллинистическая диатриба была смесью элементов, заимствованных из жанров, уже прошедших большой путь развития и начинающих разлагаться, то римская сатура была смесью элементов таких жанров, которые еще не были известны в Риме и развитие которых на римской почве было еще в будущем. Поэтому эллинистическая диатриба не имела, по существу, дальнейшего развития: в стихотворной форме она довольно скоро отмерла, а в прозе она сохраняла свою жанровую аморфность почти неизменной вплоть до второй софистики и конца античности. Римская же сатура стала истоком сразу нескольких новых в Риме поэтических жанров. Дидактические и литературно-полемические мотивы сатуры выделились в жанр дидактической поэмы («Дидаскалика» Акция, историко-литературная поэма Порция Лицина), любовные и автобиографические мотивы выделились в лирические жанры (поэты кружка Лутация Катула); тем самым содержание собственно сатуры сузилось и свелось к популярно-этическим рассуждениям с критикой современных нравов, и из «смеси» сатура превратилась в достаточно четкий, обособленный и по содержанию, и по форме самостоятельный жанр, за которым закрепилось (отчасти в силу ложной ассоциации с греческим «сатировским» духом) название «сатира». Эта эволюция завершится лишь в творчестве Горация и сатириков I века н. э., но уже Луцилий чувствует это крепнущее внутреннее единство жанра и отмечает его, перейдя от традиционной смеси разных стихотворных размеров (в ранних пяти книгах) к единообразному гексаметру (в поздних книгах).


Красноречие и история были теснее всего связаны с римской действительностью. Из всех литературных жанров они одни считались достойными римского аристократа. Особенно это относится к красноречию, за которым стоял вековой опыт сенатских прений. Здесь чистота римских традиций держалась дольше всего; наибольшей высоты достигло это древнее красноречие в речах Катона, которые славились и после его смерти. Но это красноречие держалось только индивидуальным талантом и опытом говорящего; его основной принцип, сформулированный Катоном: «Держись сути, слова приложатся», не возмещал отсутствия таланта, а редкие записи речей не способствовали обобщению опыта. Поэтому, когда братья Гракхи впервые ввели в свои речи эффектные приемы греческой риторики, это было таким же переворотом в римском красноречии, как когда-то выступление Горгия – в аттическом. Во-первых, стало ясно, насколько средний оратор, владеющий риторической техникой, выше среднего оратора, не владеющего таковой; во-вторых, теперь, когда стало возможным учиться тайнам красноречия, а не только перенимать их у отцов, ораторы из «новых людей», стремящихся к власти, оказались в равном и даже превосходящем положении по сравнению со своими противниками – родовитыми ораторами-сенаторами. Поэтому в обстановке начинающихся гражданских войн риторика греческого типа стала обслуживать прежде всего сенатскую оппозицию (популяров) при усиленном сопротивлении сенатских консерваторов (так, в 92 году был даже издан эдикт, запрещающий преподавание риторики на латинском языке), и лишь потом она была полностью взята на вооружение и сенатской знатью.

История в Риме была своего рода естественным продолжением красноречия: находясь у государственных дел, римский сенатор обосновывал свои политические мероприятия в речах; уйдя на покой, он оправдывал свою былую деятельность, сочиняя историю; так Катон вставлял в свои «Начала» в огромном количестве отрывки подлинных речей, когда-то произнесенных им в сенате. Источниками для римских историков служили, во-первых, жреческие анналы государственного архива и, во-вторых, героические сказания из родовых преданий; от первого из этих источников ранняя римская история унаследовала обычай сухой рубрикации событий по годам, от второго – поэтическую окраску языка, заметную и у позднейших историографов.

Первое поколение историков, Фабий Пиктор и его подражатели, писали свои истории по-гречески, второе поколение, Катон и его подражатели, – по-латыни, но анналистическая форма оставалась общей для всех, хотя Катон и здесь смело пытался группировать события не «по годам», а «по предметам» и включать в свой обзор не только Рим, но и все италийские общины. Около 130–120 годов древние жреческие анналы были изданы в подлинном виде, и отпала надобность всякий раз пересказывать их заново с самого начала: Семпроний Азеллион и Целий Антипатр ограничивают свои темы замкнутыми периодами сравнительно недавнего времени, причем первый усиливает в своем изложении элемент политический, второй – элемент поэтический: история-летопись начинает разлагаться на историю-памфлет и историю-роман. До создания истории с философской концепцией римские историки еще не поднимаются. Осмысление мирового значения римских завоеваний остается на долю грека – Полибия.

Деятельность историка Полибия и философа Панэтия, двух друзей Сципиона Эмилиана, двух греческих мыслителей, которые впервые не наездом, а долго и основательно жили в Риме и знакомились с его культурой, образуют логическое завершение рассматриваемого периода. В их лице греческое общество, так долго настроенное враждебно к римским завоевателям, впервые принимает римский вклад в систему своих духовных ценностей. До сих пор речь шла о греческом влиянии на римскую культуру, теперь можно говорить об ответном влиянии Рима на греческую культуру.

Полибий из Мегалополя (ок. 200 – ок. 120) попал в Рим в числе знатных ахейских заложников и прожил там около 16 лет; потом он вернулся на родину, сопровождал в походах Сципиона Эмилиана, был устроителем римской власти в Греции и писал свою «Историю» в 40 книгах, охватывающую события 220–146 годов до н. э. (сохранились 5 книг целиком, 13 – в извлечениях, остальные – в отрывках). Потомок знатного рода, он смолоду готовился быть политиком и военным и историей интересовался прежде всего с точки зрения практической пользы. Практическая польза истории для него в том, что она дает возможность ориентироваться в событиях и по их связи предсказывать их дальнейшее развитие. Поэтому в истории он ищет прежде всего постоянно действующие законы объективной причинности, детерминизма. Роль личности для него ничтожна, судьба – лишь имя для непознанных причин событий. Истинным источником изменений в жизни является для него естественная эволюция политических форм – от монархии к аристократии, потом к демократии и опять к монархии, причем каждая из этих форм проходит сперва стадию подъема и гармонии, потом стадию упадка и разлада.

Эта мысль не нова, в конечном счете она восходит к политическим теориям Аристотеля и перипатетиков; но у Полибия она звучит по-новому. Дело в том, что кругозор Полибия неизмеримо шире: он не замыкается рамками одной общины, он охватывает единым взглядом все Средиземноморье: и Рим, и Карфаген, и греческие полисы, и восточные державы, – и мы видим, как по всему миру, в каждом государстве, малом или большом, медленнее или быстрее совершается все тот же круговорот общественных форм, с роковой неизбежностью движущий государства то к расцвету, то к распаду. Эта картина единого исторического процесса во всех частях цивилизованного мира – высшее достижение античной исторической мысли; универсализм, синхронизм, прагматизм – три главных принципа «Истории» Полибия. И, приложив эту мерку единой закономерности ко всем государствам своего времени, Полибий приходит к выводу, что выше всех в своем историческом расцвете находится сейчас Рим. Римское государственное устройство гармонично сочетает черты аристократии, демократии и монархии, т. е. осуществляет тот идеал, о котором так долго мечтали греческие философы; римское военное устройство превосходит все, чем славились греки и македоняне; поэтому Рим один из всех современных государств застрахован от внутренних беспорядков и вражеских нападений, поэтому закономерно и благотворно то, что в течение всего лишь полувека (220–168 годы) под властью Рима оказалось все Средиземноморье. Полибий не закрывает глаза на темные стороны римского владычества, он остается ахейским патриотом и скорбит об утрате греческой свободы, но сословные интересы для него выше патриотических: в лице Рима он приветствует то мировое государство, в котором так нуждалось рабовладельческое общество.

Панэтий Родосский (ок. 180 – ок. 100), ученик Кратета и афинских стоиков, прожил в Риме гостем Сципиона Эмилиана около 20 лет и знал латинский язык так хорошо, что мог ценить старинные речи Аппия Слепого. В 129 году он стал главой афинской Стои, основательно расшатанной к тому времени критикой Карнеада, и реформировал ее так основательно, что некоторые ученые начинают с него новый период истории школы – «Среднюю Стою». Как Полибий искал в истории прежде всего руководства для политической деятельности, так Панэтий искал в философии руководства для повседневной жизни. Этот практицизм заставил его отступить от классических догм стоицизма в трех важнейших пунктах. Во-первых, он отказывается от разработки абстрактной логики и парадоксальной диалектики первых стоиков: он сосредоточивается на самой практической части учения, на этике. Во-вторых, он отказывается от установки на идеального мудреца, в душе которого царит чистый разум и нет места страстям: он имеет в виду обыкновенного человека, для которого достаточно, чтобы разум только умерял естественные страсти и приводил их в гармоническое равновесие. В-третьих, он отказывается от неограниченного индивидуализма и космополитизма ранней Стои: он признает, что человек по природе своей является членом общества и призван ему служить. Таким образом, в центре внимания Панэтия оказывается не абстрактный человек наедине с мировым разумом, а конкретный рядовой человек своего времени и общества; цели его учения не столько умозрительные, сколько воспитательные. Как классический стоицизм Зенона и Хрисиппа был порожден противоположностью между человеком и государством в условиях нетвердой эллинистической монархии, так смягченный стоицизм Панэтия был порожден ощущением той опоры, которую греческое рабовладельческое общество почувствовало в римской мировой державе. Четыре главные стоические добродетели – рассудительность, справедливость, мужество и умеренность – напоминают у Панэтия традиционные качества римской «доблести» (virtus). Как история Полибия представляет собой обоснование римского государственного строя с помощью греческой политической теории, так философия Панэтия представляет собой осмысление идеала римской «доблести» с помощью греческой этической теории.

В этом сходство обоих мыслителей – представителей той греческой аристократии, которая с такой же радостью приняла твердую римскую власть, с какой римская аристократия приняла высокую греческую культуру. С этих пор о греческой и латинской культурах можно говорить как о единой античной культуре, центром которой уже становится Рим.

Собрание сочинений в шести томах. Т. 2: Рим / После Рима

Подняться наверх