Читать книгу Тайный год - Михаил Гиголашвили - Страница 4

Часть первая. Страдник пекла
Глава 2. Человекоцарь

Оглавление

Утро всходило ядрёное, яркое. Оконные слюды искрились жарко и трепетно.

Утро-то было ярое, да он был духом весьма не силен из-за странных вещей.

Ночью, в холодной сумрачной тишине, сев на постелях, вдруг увидел, как лавка у стены подпрыгнула на месте, начала судорожно, мелкими порывками двигаться в серёдку кельи.

Спрятался под перину.

«Чего только не привидится… Воистину ночные помыслы человека в пустыню увести хотят, в пропасть столкнуть…» – скомкано думал, съёживаясь под периной и опасливо выглядывая из-под неё.

Вещи не унимались – теперь и шкап стал вздрагивать и урчать. Стол зашатался малой дрожью. Лавки дребезжат и дёргаются, как шальные. Даже тяжеленный сундук ухает глухо и злобно, силясь вспрыгнуть.

Тогда начал молитву:

– Молю тя, посланниче Божий, ангел сильный, яви мне в нощи свой светлый зрак! Воззри на меня, окаянного! Не отверни от меня очей своих! Напои чашей спасения от нечисти нечестивых!

Но не помогало. И даже вытянутый из-под ночной рубахи нательный крест бессилен: скамейки и стол принялись подскакивать выше, с потолка понеслась тихая беготня мышиных мелких ножек – будто карлы суетятся. Блеяние, гав, тяв, гомон, будто скотный двор за стеной. О Господи!

Вдруг – мерный мрачный стук! Карта на стене стала трепетать и наливаться багротой. Кровавая калюжина на стене! Рана рвана! Рвана рана!

Попытался крикнуть – но изо рта выползало только тихое шипение.

Лавки пляшут с сухим стуком. Рундуки подскакивают неуклюже. Иконы начали стекать по стенам, оставляя блестящие и скользкие, как от слизней, следы…

Опять стук! Размеренный, уверенный, неторопливый!

Онемел от страха. Только смерть может так стучать! Знает, слепая, что никто не в силах отказать в последнем гостеприимстве!

Вдруг створки шкапа распахнулись, выпустив рои чёрных искр. А из умывального таза, навстречу им, взметнулись огненные точки. По келье закружился огневой рой, отчего вспыхнули рясы и кафтаны на гвоздях. Запахло палёным.

– Пожар! Горим! – вскочил на постелях, но был уложен слугами: ничего не горит, просто выпала свеча из подсвечника, дымит, все ещё спят, надо и ему изволить – чего в такую рань подыматься?

Плошка сонного взвара довершила уговоры.

Лежал в полудрёме, путаясь в колких мыслях, из коих возник Саид-хан.

Почему ещё нет этого алтайского мурзы? Всегда же вовремя приходит со своим караваном и доставляет опийное зелье. Пора бы! Тело требует покоя, а дух – уединения. Война ли, мир, мор или чума – а Саид-хан дважды в году с караваном из десяти верблюдов являлся на Москву, напрямик к своему знакомцу, Буге-хану, бывшему баскаку[21], выкресту из казанских татар, что давно жил на Москве и служил в тайных «проверочных» толмачах. Его делом было на переговорах с послами незаметно стоять в толпе вокруг трона и перепроверять чужих толмачей, а заодно и подслушивать, о чём те со своими хозяевами шепчутся; всё замечаемое тут же шёпотом доводилось до царя.

Буга перетолмачивал беседы с турками, ногаями, крымчаками, трухменами и другими, причём кто каким языком говорил – тот язык Буга чудесным образом и знал, что однажды вызвало подозрение царя: «Как так может быть?» Но Буга ответил, что все эти языки – наречия одного, туркского, отчего же их не понимать? Смысл ему ясен, а мелочи не так важны. За это получил вздрючку от царя: «Как это – мелочи не важны? Как раз в мелочах вся соль!» – и покорно согласился, пообещав переводить и мелочи, буде это в его силах. А царь после того разговора приставил и к нему, Буге, тайного проверяльщика (тот, однако, за целый год не обнаружил ничего крамольного).

У Буги на подворье Саид-хан день отдыхал, а наутро, перегрузив мешки с опиумом и подарками в телегу, ехал в Кремль, где царь принимал его в тайной комнате.

Но Саид-хана нет. Может, уже и пришёл на Москву, а сюда, в Александровку, ещё ходу восемьдесят вёрст. Ничего. Если важные особы и послы как миленькие ездят, то и мурзе с баскаком прискакать недолго – не самому же ехать их искать?

Опий от душевных тягот и телесных болей – лучшее снадобье. Называемый «ханка», он прятался в укромный подвал, в большой железный короб, чтоб крысам неповадно было его грызть, а то раз уложили изрядный кусман в берёзовый ларь, а крысы с мышами прогрызли дерево и нажрались зелья так обильно, что весь пол был усеян их трупами.


…Услышав шум со двора, кое-как проковылял до окна, осторожно выглянул.

Возле крыльца толпился всякий люд. Келарь Савлук и повар Силантий разбирались с посылами и поручениями.

Отдельным скопом стоят люди в немецком платье, в шляпах с перьями. С опаской, но свысока поглядывают вокруг. Послы. Ох, не любил иноземцев – разоделись в будни, как петухи, много о себе думают, а сами такие же, как и мы, только пёстрым прикрыты! Дождались однажды, довели до ярости, когда их храмы в Москве в пепел обратились, – с тех пор ведут себя тише воды, ниже травы, попритихли, псы алчные.

Тогда, по молодости лет, поверил пленным фрягам[22], ливонцам и полякам, выведенным на Москву, разрешил возвести два костёла, свою веру справлять. Но скоро из-за их гордыни, тщеславия, происков, измен и обманов оба храма в одночасье были разрушены, домы, шинки и подворья разорены и отобраны, а сами они, побитые, изгнаны прочь в чём мать родила: нагих, зимой их гнали пешим ходом до Тверского тракта, а там усадили вповалку в телеги, завезли в лесные чащобы, да и выбросили там, а что дальше с ними сдеялось – про то Господь ведает. Что им за грехи послано – то и вышло… Говорят, нашли потом куски тел, истерзанных зверьём, но иные кое-как до сёл дотащились, однако и тут их не лучшее ожидало – их за леших принимали (голые, дикие, лепечут непонятное): кому – кол в сердце, кому – члены прочь, кого – в омут с камнем! Лучше б уж медведям в лапы попасть и сразу умереть, чем кровавых пыток перед смертью натерпеться!

Да делать нечего – надо этих, что под окном, принять, не то попрутся к Семиону, а тот, чего доброго, им такой брехни налепечет, что не отмоешься потом, хоть и приказано ему язык за зубами держать и без разрешения слова не молвить, тем более иноземцы и так всё увиденное и услышанное на Москве тут же по всему миру бухвостят, бесчестят и иначат.

Прошке было велено готовить баню. Слуга украдкой сунул было флакон с пахучей водой, но этим же флаконом и получил по хребту:

– Воду греть! Не хватает перед послами захухрей вонючим явиться!

Сидя в бочке с душистой мыльной водой, обдумывал, в какой очереди принимать послов.

Первым вызвать итальянца Джиованни Тедальди – купца-посла, хитрую лису с нутром волка и алчностью льва. Только пусть один идёт, без прихлебаев, с толмачом. Я – один, и он – один, так-то лучше.

Толстый, круглый, как каравай, в рыжей бороде, в широкополой шляпе, с кружевным воротом на богатой рясе, на поясе – финтифлюшечный золотой крест, свисающий до колен, Тедальди вызывал чувство гадливости, словно жирного червя голыми пальцами ворошишь, когда начинал свои обычные речи о том, что ему, государю московскому, будет-де куда выгоднее с папой объединиться, латинскую веру принять и вместе турков побить, не то папа один побьёт Оттоманскую Порту – ведь abducet praedam, cui occurit prior[23], не правда ли, государь?

На это обычно без злости, как дурачку-ребёнку, отвечал, что готов к союзу с папой, только пусть вначале папа нашу греческую правильную веру примет, а то сел на престол, как Навуходоносор, и все ему поклоняться должны, а таковому ли учил, гол и бос, учитель наш Иисус Христос? Своих татар мы и так уже с Божьей помощью побили, без папских пьяных наёмников. А против главного врага – туркского султан-паши – папа и сам бессилен, так чего зря в замятню лезть, препираться и рассусоливать сие сусло? И вообще – ad poenitendum properat, cito qui judicat[24], не так ли, многомудрый Джиованни, как тебя по батюшке? Паоло? Иван Павлович, стало быть? Аха-ха, очень красиво!

И про либерею бабушки Софьи, из Константинограда вывезенную, кою вы, папские прихвостни, всё норовите у меня выменять или отнять, – больше не спрашивай! Нет её у меня, пропала! Крысы сгрызли, водой залило, татары спалили – в сожжённой Москве бешбармак свой бараний варили, дров не хватало, вот они и побросали в огонь свитки, пергаменты и скрижали из подвалов. Не верите – ваше дело.

Знали бы, дурни латинские, что у меня не только бабушки Софьи либерея, но и книжная казна Ярослава Мудрого из скарбницы Софийского собора, и арабские и персидские рукописи из Казани и Астрахани, и древние книги из Новгорода вывезены и надёжно упрятаны! Много ещё чего есть, что вашему папе очень бы хотелось в Ватикан переволочь, где он всю мудрость мира собрать вознамерился, да вот ему кукиш – троеперстие сатанинское, папе зело известное! В Москве, а не в Риме мировую мудрость собирать будем! Мудрость из Рима в Москву перекочевала, всем известно, только до вас ещё не дошло!


Как всегда, приняв от Тедальди очередное папское послание, на твёрдой бумаге с золотым обрезом, небрежно проглядел его и кинул под лавку, почесал в бороде и сердито воззрился на посла:

– И зачем мне эти писульки носишь? Отдавай в Посольский приказ, мне не надо! Папа, видно, зело писать любит – вон сколько накатал! Да и ты, стало мне известно, тоже любитель вирши кропать, тоже словослагатель… Вот с руки спросить – ты кто вообще? Купец и малый посол, так? А зачем про нас книжку пишешь?

Погрозил длинным перстом с кровавым перстнем, отчего итальянцу стало жутко. Нахмурил брови. Стал говорить, что всё известно, что именно он, Тедальди, доносные писульки папе пишет. Что пишет? А то пишет этот врун обманный: якобы иноземные послы сидят в Москве взаперти за высоким тыном, к ним ни слуг, ни врачей не пускают и самих никуда не выпускают; в Московии нет ни школ, ни академий, ни чего иного для учёбы, народ читать-писать не умеет и никакие языки, кроме своего, не понимает, оттого тёмен и в Святом Писании ничего не смыслит; царь у них обожествлён, как идол, а угодничество и раболепство впитано с молоком матери; царь их лют и грозен и забирает себе все богатства, какие награбит, – из Казани, говорят, пятьсот подвод с золотом, серебром и утварью вывез и спрятал где-то; страна после опришни лежит в руинах и зело поредела; своих мастеров и рукоделов в Московии нет, а все болезни лечатся водкой с перцем или калёным железом; только за одни разговоры с иноземчанами царь казнит своих рабов, а у тех, кто бежит от его тиранства, вырезает всю семью до седьмого колена; и вообще россы-московиты ведут свои роды от скифов, оттого дики, злы, ленивы и к учению мало способны.

– А вы-то сами хороши! Продажей грехов торгуете, харемы содомские держите, свои нечестивые книги на пергаменте из кожи младенцев пишете! Торговлю трупами развели под видом святых мощей! Это же уму непостижимо, чем вы торговать умудряетесь! Даже Иуде бы такое в голову не пришло! Молоко Богородицы! Слёзы Богоматери! Свечка из яслей, где родился Иисус! Последние вздохи Иисуса в ларцах! Даже палец Святого Духа вам удалось толедскому епископу продать! Даже, говорят, местами в пургаториуме[25] торгуете – это до чего же ваша алчность горючая доходит? Покайтесь, пока время есть! Очистите души свои, заблудшие в катакомбах ереси! Не то спросится с вас на Страшном суде за все ваши гадости – не обрадуетесь!

Тедальди по своему хитростному обыкновению ничего не возражал, в пол смотрел и на ус мотал, что ему худосочный толмач в рваной шляпе в ухо нашёптывал, – а что сказать, когда и вправду всё это писал папе? Но как об этом узналось? Всего только его писарь и знал! И его подкупили, значит, чтобы копии снимал с писем…

Отогнав толмача, схватил посла за кружевной воротник, закричал ему в ухо, как глухому:

– А крепости мои ты зачем описывал? И сколько там солдат, да какие где укрепления и оружия стоят, да как россы воюют? Знаю я ваши злокозни – через меня хотите перешагнуть, чтоб в Индии да Китае свои порядки наводить и свою ересь папёжническую проповедовать! Но не будет сие – так и передай своему папе! И тебе запрещаю на бумаге пустозвонничать и клеветные словеса плести, не то плохо тебе будет! Нашёлся повытчик! Папе ответ будет, да позже, не до него теперь. От твоего папы пользы, как с козла молока! Ты пробовал козлиное молоко? Что? Нет у козлов молока? Ещё как есть! У меня в тиргартене[26] козёл Бахруша живёт, так у него и сосцы с молоком, и елдан с молофьёй, коим он коз кроет будь здоров, даже на ослицу взлезать умудрялся! И коз пояет, и молоко даёт, из сосцов так и брызжет, особенно после случки… А молочко-то с семенем смешанное! Полезно, говорят, натощак! Не слышал, нет? Хочешь попробовать? Сей же час идём в зверинец, напою за милую душу! Заодно и осетра столетнего покажу! И сома волжского, что в ушате лежит и усами шевелит!

Но Тедальди не хотелось смотреть ни козла, ни сома, верил великому князю на слово и явно намеревался скрыться, но слышал дальше что-то уже совсем непонятное, чего и толмач осмыслить не мог:

– Нет, погоди ужо, я велю масло с того козлова молока сбить и папе в твоём черепе послать! Он же любит мозги до корочки выедать – пусть моего масла отведает! И ещё кой-чего могу ему послать, от чего у него глаза на лоб вылезут и волосья дыбом встанут!

Хотел добавить, мол, вам, собакам-нехристям, ждать недолго – скоро, скоро соберёт он огромный крестовый поход, пойдёт в Палестину, перебьёт басурман, освободит Гроб Господень и всё, что найдёт, перевезёт на Москву, и станет после этого владарём всего христианского мира, всходным кесарем, Москва превратится в Третий Рим, а ваш папа вместе с Лютором сгинут, но решил пока заветных мыслей не открывать и только с громкими нарочитыми всплесками ополоснул руки в умывальном ведре, как делал это всегда после разговоров с латинянами. Но если в Кремле для этого была заготовлена золотая чаша, то тут – ведро: ну да не взыщите от простого человека, Иванца Васильева, чем богаты…

– Мой разговор с тобой окончен. И не забывай, что в клетку с медведем войти легко, а выйти – ой как трудно… Видно, ты, вьюн кусательный, начитался вашего любимого ордо амориса[27], коий святой Августин, на старости лет с ума соскочивший, в городе Медиолане накропал?.. Знаю, по указке любить трудно, но не забывайте, что на востоке, в бескрайней Руси, правит царь Иоанн Базильевич, потомок ромейских базилевсов! Он ни вам, ни немцам, ни галлам спуску не давал, не даёт и давать не собирается! Посему люби́те его и народ его, как Христос заповедовал: истинно, всей душой, а не так, как ваш, прости господи, мордо заморис велит: этого ближнего люби, а того, кто подалее, любить не надо, не обязательно, и так сойдёт, даже вредно! А дальнего ближнего – так вообще ненавидеть можно! Вот и допрыгались вы с такой глупой делёжкой до ересиарха Лютора, коий всех в один котёл смешивает и выборочно «любит», да иной раз так сильно, что у любомого все кости трещат и кровавый пот течёт…

Видя, что у посла и толмача кружатся головы от этого словесного водоворота, усмехнулся и движением чёток отпустил было обоих, но не совладал с собой и, с неожиданной силой цепко ухватив золотую цепь с крестом, сорвал её с Тедальди:

– Негоже, когда ваш дурной косой крыж[28] ниже елды висит! Чтоб мои глаза такого сраму не видели! – Побледневший посол стоял навытяжку, не смея вздохнуть. – И своему папе скажи, чтобы он меня в письмах не величал «возлюбленнейший сын» – я ему не сын и тем более уж не возлюбленнейший! Папа нашёлся! Да я сам – его папа! Это не его, а мои предки с цезарем Августом через брата его Пруса, отца братьев Рюрика, Синеуса и Трувора, в прямом родстве состоят! Знаем мы, кто ваш папа таков есть, откуда поднялся! И ты меня больше не донимай своими докуками, не на того напал! Aquila non captat muscas[29], так это по-вашему?

Тедальди молча кивком подтвердил: да, так, государь.

Это ещё более раззадорило.

– Чего глаза прячешь? Скажи папе своему, да хоть деду, хоть прадеду, что мне ваши задумки наперечёт известны: через мою державу в Персию и Индию идти свою ересь распускать, заодно и торговлю ладить в обход меня, налогов не платя! Но не будет вам на то моего согласия, никогда! Лучше я с татарвой бездомной и луговой черемисой дохлого коня делить буду, чем с вами, инквизистами, людей мучителями, якшбу водить! Надоели вы мне своей патристикой! Пора вам в бараториум[30], чтоб народ не смущали! Всех учить Христу хотите – вона, уже до Китая добираетесь! – а сами каково-то живёте? Скоро в злате и разврате утопнете! Забыли, как Спаситель наш в худой тожке на хромом осляти в Иерусалим въехал? А вы? В роскоши да неге купаетесь, а ваш другой ересиарх, Лютор, в словоблудие и магию погружён! Хотя удивляться нечему – где «лют», там и Лютифер тут как тут! – И рявкнул: – Ваш Лютор из книг Ветхого Завета отобрал для своих прихожан всего тридцать девять, а остальные семь куда-то на помойку выбросил! Это дело?

Тедальди потупил глаза:

– Так он ересиарх, какой с него спрос… – но, услышав гневное: «Иди с глаз моих, не доводи до греха!» – быстро дал знак толмачу, и оба исчезли, как тени после захода солнца, а он всё продолжал гневно бормотать и махать руками:

– Он – еретик, а вы кто?.. Что бы вы, нехристи во Христе, без нас делали? Если б не Русь, татары грабили б Европу раз в год и она была бы такова, какова ныне Русь… Если бы не кровь наших предков, валяться бы Европии в копытах монгольских лошадей!.. А вы, поганые, вместо благодарности на нас Мамая натравили! Не получится больше! Теперь мой черёд на вас хана Кучума напустить – поглядим, как запляшете!..


Пока ходили за крымским послом, он, сидя на лавке, угрюмо думал, что в писаниях Тедальди было много верного, о чём и другие ему доносили. О том, например, что ведут себя московские послы во фряжских странах недостойно: всем недовольны, брюзжат и выкобениваются, якобы силу показывая, хают латинскую веру, вымогают царёвым именем у вельмож подарки, да в казну не сдают – вот недавно Артемий Шевригин, посол в Италии, дары венецийского дожа (две чаши, несколько золотых безделух и даже мраморного идола) утаить умудрился, за что был отозван и сослан на север. До того дошло, что послы начали возить с собой знакомцев-купцов, чтобы те торговали икрой и мехами, а им, послам, за это отступное отстёгивали. Всё это следует пресечь. У больших и сильных держав и послы спокойны и достойны бывают, а у слабых и хлипких – трепетны и егозливы. Негоже так себя ставить. Только я тут сижу, а они – там, как за всеми уследить? Был бы я там – ни грошика бы не утаилось, а тут поди узнай, что они там моим именем выклянчивают, тиуны брюхатые! Ведь не только взяткобравцы молчат, но и взяткодавцы немы, как рыбы морские!

Но в доносах Тедальди было и такое, что обрадовало: купец писал, что россы храбры, самоотверженны, выносливы, жёны воюют не хуже мужей, не щадя жизней своих, поэтому победить их трудно, почти невозможно: на место одного павшего тут же трое новых встают и разят врага дальше, до победы… Это так, это правда, особливо если царь впереди всех в бой идёт…

Однако же где Саид-хан, не ограблен ли по дороге? Саидка всегда привозил самое лучшее опийное зелье – оно как раз к осени поспевало, да ещё коренья «шень-жень», от коих жизнь ключом бьёт, а елдан многие радости доставляет. А то скучно стало, на женскую половину не тянет. Раньше, бывало, пойдёшь туда, мигнёшь молодке, коя подвернётся, – они там все дебелы, дородны и пышнозады, – а она и знает, что надо скорей бежать в государеву трубу, что из крепости в слободу под землёй ведёт. Там есть тайная горница с обширным ложем, коврами и печью, кою всегда держит натопленной Ортвин Шлосер, пленный немец, много лет живущий при крепости, мастер на все руки.

А про опиум надоумили волхвы, леча от болей в спине и видя, что от их усилий ни проку, ни толку нет, хотя чего только не делали! Вспомнили – есть-де от болей одно зелье, но оно на севере не растёт, ибо до крепкого солнца охоче. Называют его по-всякому: и ханка, и сон-трава, и чар, и шит, и папавер, – а это есть сонный цветок, он боль съедает и в райские кущи уводит…

Слыша по лестнице шаги, крикнул страже через дверь:

– Пусть один, без толмача, заходит! Он по-нашему хорошо умеет! – А сам вытащил из сундука шлем с надписью «Аллах Мохаммад», взятый в Казани, водрузил на себя и, когда Ахмет-хан неслышно вошёл, крикнул:

– А, пожальте! Видишь, какой подарок мне сделали? – Крымский посол, пожилой плюгавый сморщенный человечек в красной феске, приложился к руке, взял с благоговением шлем, даденный для поцелуя. – Как дела твои, Ахмет-хан? Всё яхши мисан? Не впал в немилость у брата Гирея?

– Яхши, яхши! Алла-у-ахбар! Всё хорошо! – Посол, отложив шлем на лавку, с поклоном протянул письмо.

Не распечатывая, небрежно кинул его на стол.

С этим крымским послом много говорить не надо – ведь известно, чего крымский царь Девлет-Гирей хочет и чего мы не хотим, так чего зря базлаться? Вы наше не принимаете, мы тоже, чалму напялив, хадж совершать не собираемся. Но надо всё-таки сказать послу, пусть передаст двору и Гирею, что московский царь согласен пропустить его, Гирея, до Литвы: пусть там делает что хочет – грабит города, уводит людишек в рабство, – но и сам пусть потом уходит, а мы после него займём эти города, своими людьми заселим и будем править, ибо всё это – наша земля по святому праву предков. Там, на севере, добыча знатная – разве она не интересна Девлет-Гирею? Но крымскому царю севера без нас не взять, так не лучше ли вместе полакомиться: вначале вы – добычей, затем мы – властью?

На это посол довольно смело отвечал, не лучше ли будет сделать наоборот: пусть великий князь берёт литовские города, а крымский царь будет потом держать эти пашалыки[31] в узде?

– Аха-ха, пусти кошку к мышам в гости, как же! Такая помощь нам не надобна – грабить мы и сами умеем не хуже вашего! – усмехнулся, в душе думая, что крымчаки после пожара, учинённого в Москве, обнаглели вконец, пора их на место посадить, да нет пока должных сил.

Вспомнив пожар Москвы, взбаламутился душой. И не так щемило от самого пожара, сколько от видения: Девлет-Гирей сидит, как хозяин, в трёх верстах от горящей Москвы, в Симоновом монастыре, под шатром, пьёт шербет, лапает пленных баб и считает добычу, пока его орды дожигают и грабят несчастную, брошенную всеми – войсками, опришней, царём – столицу…

Но чего без дела собачиться? Если крымский царь оставит в покое Рязань, если заплатит за ущерб московского пожара, якобы без его приказа случившегося, если вернёт награбленное – тогда и приходи на переговоры, а пока нет вам ответа, кроме как в последний раз в Кремле, ты сам видел (а видел тогда Ахмет-хан, как царь во время переговоров для острастки, как бы невзначай, подвёл его к окну – на дворе как раз вешали, связками по трое, татарских пленников).

– Тут я тебе киятров показывать не буду – двор, видишь, мал, заставлен всякой всячиной, для плах и виселиц места нет! Тут у меня дела делаются без пышноты и шумливости, по-простому, как и подобает… А если тебе шуметь и перелаиваться охота – иди к Семиону в Кремль, а меня в покое оставь, не то кирдык тебе будет! Жалости нет у меня к плохим соседям, жалости йохтур! Иди к Семиону, пусть он с тобой оборачивается!

Посол молчал, не понимая, куда клонит царь. Про этого татарина, Семиона-предателя, известно, что он свою веру мохаммеданскую, правоверную, на вражий крест сменял и ныне куклой у московского деспота служит. Зачем к кукле ходить?..

Побродив по келье, он замер около крымчака и, уставившись тому в переносицу, угрюмо и глухо вопросил, сколько его пленных у них в Тавриде сидит.

Ахмет-хан сморщил безволосое личико – не знаю: тысяча, может, и две, а может, и поболее… Это только сам царь Гирей знает.

– А сколько за каждого просите? Тоже не знаешь? Что это ты ничего не знаешь, что ни спроси?

Отошёл в дальний угол, порылся в ларцах. Вернулся с горстью перстней. Присовокупив к ним крест, отнятый у Тедальди (однако сняв с цепи, а цепь накинув себе на шею), высыпал перстни на стол перед послом:

– Эти камни тысячи стоят. Вот, вишь, алмазы? Яхонты, смарагды? Отдай всё с поклоном брату Девлет-Гирею, пусть моих полонян отпустит, сколько следует. И напиши мне подробно, сколь человек у вас в плену! Яхши?

– Яхши-ол, великий государь! – встрепенулся Ахмет-хан, завернул перстни в тряпицу и собрался идти, но ему было приказано высыпать перстни на стол для последнего пересчёта:

– Всё отдать Гирею, проверю! Да смотри у меня, харамзада[32], не замени их другими! Знаю я вас, послов! Если что украдёшь или недодашь – прямиком в джаханнам[33] последуешь, а там несладко тебе будет! Тут шесть перстней, больше нет, йок… Первыми пусть выпустит тех, кто познатней. А крест этот латинский себе бери! Дарю! Делай с ним что хочешь! Мне их крыжи позорные не нужны! Помни мою доброту!

– О, фелики гаспадин царь явуз! О, фелики спасипо, косутар! – Схватил Ахмет-хан его руку – целовать. – Я тфой ферный собак!

Отдёрнулся, махнул чётками:

– Иди уже, старина. Потом ещё дам, а пока больше нет – твой царь всё моё царство выпленил, казну пожёг – чего вам от меня, сирого да босого, ещё надобно? Обнищал я через твоего царя, Ахметка, еле-еле душа в теле теплится! Не знаю, как завтра калачи печь – мука́ дорога… Деньги – йохтур, даже ясак Девлет-Гирею платить нечем!

Услышав про ясак и поняв, зачем его вызывали – предупредить, что дани пока не будет, – но радуясь золотому подарку, Ахмет-хан с поклонами тихо исчез за дверью, прикрыв её без звука.


От этого малого, но хорошего дела на душе стало спокойнее. Да и вообще тут, в Александровке, он чувствует себя куда лучше, чем в Кремле, где всё напоминает о мороках детства, а каждый угол смердит страхом. А главное – в Александровке нет скопищ людей, кои с годами стали пугать, злить и раздражать, – а раньше упивался властью, порой, правда, искренне недоумевая, почему все подчиняются его слову? И казнят, и умирают, и ходят в походы, и женятся по его приказу, даже без слов, токмо по движению бровей. Да будь он на их местах, давно бы такому кровососному зверю глотку где-нибудь на большой дороге перегрыз и царский обоз с казной в леса увёл. А они – нет, скачут вокруг колымаг, охраняют, служат…

У Ваняты Шигоны все шурья казнены, а он мне верен по гроб! У князя Свирида Муромского опришники устроили в доме погром, перенасилили дочерей, у сыновей отрезали муде и запихнули в рот князю, от чего тот задохся, – а племянник его Васята в покорных слугах у меня! Я бы отмстил, как отомстил проклятым Шуйским и иже с ними! А эти – нет, молчат, пятки лижут, даже не жалуются!

Так думал – и вдруг перепугался: а ну все в один день по сговору перестанут повиноваться?! Как в том сне, что посещает его: он кричит, разоряется, приказывает, аж пена с губ летит, а людишки стоят – и хоть бы хны, только в усы ухмыляются, бороды оглаживают, в затылках чешут, потом зады показывают и уходят, а он остаётся один, с разинутым в крике ртом…

Ну, всё. Иноземцев принял, а свои пусть или уезжают, или ждут – не сахарные, не растают.

Высунулся в окно и велел нескольким оробевшим шептунам-боярам из Думы, куковавшим возле крыльца, отправляться обратно в Москву:

– У вас, глупендяев, в Кремле свой царь, Семион Бекбулатович, а я тут при чём? Пошли прочь! Не до вас!

Велел Прошке нести обед и подать свежее исподнее – прежнее провоняло от пота, обильно вышедшего в ненужных разговорах. Что-то потеть зело стал – по утрам даже бородёнка мокра… Только из мытной бочки вылез – а опять потен весь… Батюшка Василий тоже перед смертью потел сильно – ещё, помнится, Мисаил Сукин, от ложницы не отходя, уксусными тряпками ему лоб оттирал…

Были рыбные дни. При виде варёной осетрины вдруг вспомнил, что надо наказать повара Силантия, коий, сказывали, недавно съел звено от осетра, а это царская рыба и есть её мужицким ртам запрещено под страхом плахи, что всем с малолетства известно.

– Где Силантий?

– Какое? – притворился Прошка.

– Такое – дружок твой Силантий, что царскую рыбу посмел сожрать? Не ведаешь? Иди тогда на кухню, скажи, чтоб дали ему двадцать батогов.

Прошка, как и ожидалось, начал защищать закадыку:

– Не многовато ли, государь? Не выдюжит он, хлипок на тело. А повар отменный! Да и не жрал он той рыбы, кошка её стащила, а на Силантия сказали…

Оборвал Прошку, обмакивая кусок осетрины в гранатовую выжимку (так его научила покойная жена, черкешенка Мария Темрюковна):

– Я лучше знаю, кто что съел. Десять батогов оглоеду – и ни палкой меньше! Взяли дело приказы херить! Я вам, скотам, голытьбе фуфлыжной, покажу, как своего хозяина на позорище выставлять! Радуйтесь, что зарок дал кровищи не пускать, не то… А? Вот уже послы в своих наветах по всему миру меня ославляют! Пошёл на кухню исполнять! – Запустил в Прошку мягким чёботом (подарком карельских прихлебал). – И не смотри на меня колом, смотри россыпью, не то глаз лишу!..


Прошка исчез, а он подкрался к окну, чтобы проследить за слугой. Всё надо проверять! Вот пойдёт Прошка на кухню сказать про батоги – или обманет? Всё самому. Да что делать? Бог так возжелал, чтобы он был для своего народа и защитник, и судия, и заботливый отец, и хозяин. Скипетродержец. Веригоносец. Отреченец? В скитники собрался, а сам – белорыбицу наворачивать и братьев своих батогами потчевать! Таково-то нам Христос велел? Не по-христиански выходит, а по-вражески!

А с ним кто по-христиански обходился? После гибели батюшки и ядоубиения матушки Елены проклятые Шуйские пинками загнали Ивана Телепнева-Овчину, единственного защитника, в подвалы Разбойной избы, обвинив в том, что он якобы во время чумы не жёг дома целиком, как было Думой приказано (занедужил на дворе один – запирай ворота и жги весь двор скопом, не разбирая, больной ли, здоровый), – и этими поблажками чуме содействовал. Посадили Телепнева в каменный шкап и не давали ему пить и есть, отчего тот вскорости своим ходом и отдал Богу душу.

А мамушку-кормилицу Аграфену Челяднину грубыми ножницами обкорнали и в крестьянском возке в дальнюю морозную обитель сослали за то, что она с матушкой Еленой близка была и детей, Ивана и Юрия, только хорошему и богобоязненному учила…

Не отослали б её – так, может, и вышел бы из меня богобояз какой богомольный. А так – получайте, что заслужили, скоты боярские, столько зла сотворившие, что не рассчитаться с вами до Страшного суда, а там ужо посмотрим, чья возьмёт! Даже щенка любимого Игруню Шуйские придушили – он-де ножки у лавок грызёт и на персиянские ковры гадит. А чьи эти лавки да ковры? Ваши? Нет, мои!

И ныне покоя нет. Вся держава – на одной моей шее! Границы беречь, с врагами воевать, столы праздничные накрывать, кого куда на кормление посадить, кого отсадить, кого осадить! Да есть ли у папского посла, будь он неладен, в его московском дому тёплое отхожее место, приличествующее его персоне, тоже мне обдумывать! Сколько голова одного страстоносца всякой мирской гили и сора вместить может?

Всё, всё самому проворачивать надо! А кому поручить? Недосмотрят, недоглядят, украдут – что, не знаю? Крадун-народ! Ни топор их не устрашает, ни пряник не прельщает! И ведь немцы или шведы тоже крадут, но немец украдёт – и в дело вложит, чего-нибудь мастерить, печь-варить примется, а наш стырит – и скорее в шинок, к скоморохам, дударям, гусельникам, проблудам! Или тому же немцу вроде Штадена спустит за четверть цены в кабаке, а проспится – и давай опять тащить, что плохо и хорошо лежит!

Недаром же говорил князь-инок Вассиан, что врач должен быть без сомнений – если у больного гангрена, то ногу надо отрубать! А если начинает впадать в тлен целый народ, то гнойники надо безжалостно выжигать, а это значит хватать учинителей и зажиг, тащить на лобное место и казнить их страшными казнями, дабы у остальных волосы от страха по всему телу шевелились! Чтобы неповадно было красть и грабить, чтобы потом на плаху не всходить, где их всегда будет терпеливо поджидать хмурый топор-мамура[34], угрюм и пузат, и сестра его, петля, худа, скучна и молчалива…

И это говорил Вассиан, мухи не обидевший! А Мисаил Сукин, наоборот, говорит, что людей своих жалеть и прощать надо, – тогда и народ свою любовь выявлять будет. А мало ли он, Иван, по молодости и прощал, и жалел, и любил, когда с чаровником Алёшкой Адашевым и попом Сильвестром водился? И что получил за то якшанье? Одни измены и подлости, новгородскую ересь, козни, распри, много чего всего ещё худого, и не перечесть! Вот и взвешивай теперь на весах: прощать или карать? Как человече я всех могу понять и простить, а как царь – никого! Не имею права, так уж исстари заведено! Начнёшь прощать – тут же на голову лезут. Как человече я – тих и робок, как царь – зол и грозен, ибо по-другому правления не удержать! О Господи! Укажи, как дальше жить: душу ли свою нетленную горючим смирением спасать? Или дыбы на площадях возводить?


Скоро Прошка вернулся, прогундосил, глазной синяк щупая:

– Батоги завтра Силантию отвешают. А к тебе янычарь явилась. Саидка с баскаком Бугой. Возле ворот стоят, со стражей говорят. Стрельцы их охрану, троих нехристей в шапках с лисой, пропускать не желают.

О! Это радость! Как раз о них думал и ждал!

– Пусть в башенку идут, ждут, – приказал, а сам пошёл прятать в тайник золотую цепь Тедальди.

Вот шаги наверх, в башенку. Разговоры мимо двери.

Да, это голос баскака Буги. Этот молодой татарин явился на Москву после взятия Казани – тогда по всем улусам полетели царские грамоты, в них на службу к московскому владыке приглашалась не только казанская знать, но все подневольные чёрные ясачные люди: пусть идут к государевым бирючам на запись, не боясь ничего, а кто лихо им будет чинить, того Бог накажет; но и сами они пусть лиха не делают и исправно подати платят, а уж царь позаботится, чтобы их деньги никто не украл, чтобы пошли они на добрые дела, а не в боярские ненасытные стомахи, кои всю державу с потрохами переварят, если им слабину показать…

Буга прибился толмачом к Торговому приказу, где его и заприметили: приглянулся смелостью речи, хотя, когда толмачил, говорил по-татарски куда дольше, чем было говорено государем; когда же был спрошен об этом, то объяснил, что в глупом татарском языке нет многих слов, какие есть в великом языке россов, посему этим тёмным татарам надо всё по десять раз объяснять. «Да и отупели они совсем от ханки!» – добавил Буга в сердцах, а царь, вспомнив, что слышал недавно это слово от волхвов, спросил: «А что это такое – ханка? Говаривают, от болей зело помогает и в райские кущи переносит? Есть у вас?» Буга перевёл татарским послам, те закивали шапками с лисьими хвостами: есть, есть у нас ханка, как не быть? – и обещали принести. Среди послов был и Саид-хан. Самый молодой, он быстрее всех успел сбегать в караван-сарай и, встав перед царём на колени, подал ларец с чем-то тянучим, пахучим, тягучим. «И шикатулика пирими, велики кинясь и цар!» – «Конечно, приму, отчего не принять?»

Тотчас было сделано так, как научил Саид-хан: проглотить кусочек горького зелья и запить горячим сбитнем. И скоро боли улетучились из костей, а сила духа прибавилась сполна, да так, что он, окрылённый, поспешил в церковь, встал на клиросе и долго пел вместе с певчими, пока не поперхнулся от пересохшего, как русло в теплынь, горла. Потом ушёл к себе, где до утра лежал без рук и ног, а дух его витал в дебрях, куда раньше никогда не забредал. Под утро явилось страшное: преогромный дуб цвёл кровавыми головами, а ствол древа вырастал из чрева лежавшей навзничь в грязи матушки Елены…

Назавтра вызвал Бугу и велел забрать у послов всё зелье, а Саид-хану поручил возобновлять для него запасы ханки – для сего была выдана проходная беспошлинная грамота с царской печатью на все посты.

Саид-хан был молод и смирен, заботился только о барышах и купле молодых девок на вывоз, на государя глядел с подобострастием, говоря: всем в мире известно, что царь Иван Васильевич – самый великий, мудрый и могучий. «Что, и вашего Чингис-хана Темучжина величе и мудрее?» – хитро спрашивал, на что Саид-хан отвечал так же хитро: «Темучжин из рода Борджигинов мёртв, а ты, великий царь, жив, да продлит Алла дни твоей жизни!» – «Ваш-то Алла мои дни укоротить хотел, да не вышло, а вот наш Бог пока милует. Да я сам Чингизид через матушку Елену, коя была в сродстве с Тулунбек-ханум, а та – жена самого хана Тохтамыша! Ну, показывай, что привёз, что увезти думаешь».

И печалился, когда Саидка бесхитростно говорил, что увозить из Московии, кроме воска, пеньки и сушёной рыбы, нечего, а этого ему не надо. «Ничего, и у нас всё будет, дай Бог от бед очухаться, шведов одолеть, от немца отбиться, поляка усмирить и ваших татар, кто ещё не замирен, на место поставить. Врагов кругом прорва, завистников и нахлебников неблагодарных – тьма, со всех сторон все от державы куски оторвать норовят!»

Ну, пора.


В башенке Буга и Саид-хан топтались у стены без обувки под неприязненными взглядами охранных стрельцов. Их войлочные сапожки стояли в сторонке, возле большого мешка, перетянутого верёвками из верблюжьих хвостов, и кисы поменьше.

Башенка была разделена на две части: в одной умещён громадный стол, взятый в Новгороде вместе с другой утварью, громоздкие стулья с длинными спинками и дубовое разлапистое резное кресло – его матушка Елена привезла с собой из Литвы. В другой части на толстом ковре набросаны подушки-мутаки, лёгкие стёганые матрасы. Когда на поклон являлись фряги, то бывали приняты за столом, когда с востока – на полу, на подушках возле круглого низкого столика-дастархана.

Статный, черноусый, с замысловатой бородкой и бараньими глазами, Саид-хан в своём белоснежном халате с золотым шитьём смотрелся белой вороной среди серых каменных закопчённых стен. И небо за бойницами тоже было сине-серо, в изрезах чёрных туч.

«Как же так? – смутно мелькнуло в голове, когда неслышно вошёл в башенку. – Только азиатец тут светел – а мы темны, выходит?»

Татары бросились на колени, схватили по руке, поцеловали.

Разрешил им сесть на подушки, продолжая рассматривать халат Саид-хана, и даже потёр ткань пальцами:

– Ткань знатная, лепая, красивая. Откуда? Камка, что ли?

Саид-хан тут же стал стягивать халат, зная порядок: если царь что-нибудь хвалит или просто смотрит на вещь – сразу снимать, отдавать, дарить.

Отмахнулся:

– Не надо. Шёлк китайский хорош! Играет! – Знал толк в красивых вещах: в рундуках и сундуках – прорва шитых окатным жемчугом кафтанов, ферязей с золотыми набойками, горностаевых ермолок, мурмолок на норке, дорогих шуб, бахил – хотя сам ходил в монашеской рясе, коей вполне хватает грешное тело утеплить.

Саид-хан с новыми поклонами ответил:

– В Кашгари халата покупила…

Засмеялся:

– Э, да ты никак по-нашему не научишься, Саидка! Посадить тебя в яму к колодникам – живо балакать станешь! В темнице ученье впрок идёт, особливо ежели палкой подкреплять… А? Хочешь в застенок? – Видя, что Саид-хан от страха изменился в лице, успокоил: – Это так, для смеха говорю. Расскажи, где был, что привёз? Ханка где?

Татары подтянули мешок, стали развязывать тугие верёвки. Обнаружился – в белом чистом плате – шар смолы с младенческую голову. Шар был тёмен, ровен, блестящ – его явно долго катали чьи-то заботливые руки, пока не довели до шелковистой гладкости.

Оживившись и втягивая большими ноздрями хищного носа пахучий терпкий запах, ткнул шар пальцем:

– Вот так колобок!

Шар покатился по ковру, Буга, поймав его, бережно положил на низкий столик.

Запах возбудил. Сковырнул длинным ногтем мизинца кусочек и отправил в рот (Буга бросился подавать настой иван-чая из заварочника, поставленного Прошкой на две свечи, чтобы не остывал).

– Горький… – поморщился, катая шар по столу и приговаривая: – Колобок мой, колобок… без тебя я изнемог… ты лечитель всех тревог… счастья исток… блаженства глоток… радости сок…

– Чем горче – тем лучше, государь, – поспешил напомнить Буга, разливая настой по пиалам.

– Без тебя знаю. А ты, Саидка, получишь за него, как всегда, пяток соболей и рубль. Иди завтра с Бугой в Пушной, бери. – Отмахнувшись от очередного поцелуя руки, отхлебнул из пиалы. – Где быть изволил? Что повидал? – Услышав, что Саид-хан ездил по торговым делам в Китай и заехал в Кашгар за ханкой и тканями, спросил: – Ханка разве не у тебя на Алтае растёт? Нет? А где?

Саид-хан объяснил, что этот опий собран в Белуджистане, в вилайете Гильменд, у пуштунов, где родится наилучший в мире мак и откуда идёт караванами, морем и сушей в разные стороны:

– А моя зинакоми купца мине в Кашгари давал харош тафар.

Подбросив шар на ладони, оценил:

– Фунта три, не меньше…

Саид согласился:

– Да, китайц весил, сиказал – тиридцать шесть лян вес…

Пересчитав в уме, подтвердил:

– По-вашему, по-алтайски, тридцать шесть лян – это одна десятая китайского кхала, – чем поразил Саид-хана: «Откуда царь всё знает?». – Да уж знаю… Я всё должен знать. Яхши?

Татары зацокали, а он, ощущая радостное расслабление в руках и ногах, а в душе – лучики беспричинного веселья, отщипнул от шара ещё немного и запил настоем, интересуясь, как живут люди в этом хвалимом Кашгаре:

– Я-то сам никуда за пределы моего царства не хожу, негоже мне по соседям шастать. А каково живут люди в других царствах – любопытно знать. А ты завертай его обратно! – выкатил шар Буге в руки.

Баскак начал заворачивать опий в тряпку. Остановил его, достал из чёбота нож и, откромсав кусок от ханки и спрятав его в тайный корманец, сам раскатал зелье в ровный шелковистый шар, отчего руки у него стали пахнуть резко и буйно-пряно, как поле в сенокос. Шар был завёрнут в плат и спрятан в мешок.


Когда все отпили из пиал, Саид-хан поведал, что шёл в Кашгар через землю Бадахшан, где много городов и сёл, народ храбрый, молится Мохаммаду; потом поднялся в горы, лучшие в мире пастбища видел: самая худая скотина жиреет там в десять дней, и диких зверей множество, а более всего там больших баранов, у коих рога толщиной в три ладони, из рогов тех пастухи выделывают чаши и кубки, из них едят и пьют. А птиц нет совсем оттого, что высоко и холодно. И от мороза огонь не того цвета, как в других местах…

– Каков же он?

– А сини, как неби.

Потом Саид-хан шёл через земли, где людей приносят в жертву идолам, а жители злы и дики: кроме лука, стрел и каменных ножей ничего не знают, но очень сноровисты, живут охотою и рыбой, одеваются в звериные кожи и на пардов с одним ножом ходят. А Кашгар – большой и знатный город, народ там торговый, сады есть и виноградники, и хлопок родится, товара на базарах много, и ханка дешева и убойна, а бабы все распущенны и продажны – за одну деньгу все с тобой ложатся, и делай с ними что хочешь. И много голых людей по улицам валяется, милостыню просят или так лежат, без дела. И душнота стоит неимоверная от жары. А народ тамошний хоть и богат, но скуп – ест и пьёт скверно.

Это развеселило: богатые – а пьют и едят скверно! Зачем тогда богатство? С собой не унесёшь, в последней рубахе кишеней[35] нету!

Вспомнил:

– А то, что люди голы по улицам валяются, так это у них в жарких странах обычай таков! Ещё Афонька Никитин, что при деде Иване в Индию угодил, сказывал, что в Индии простой люд наг ходит, волосы в косу заплетены, только у тамошнего князя одна фата на голове, а другая на срамном месте. А простое бабьё голым ходит, и гулящих девок много, и они тоже зело дёшевы: за одну деньгу – хороша будет, за две – очень хороша и свежа, а за три – красавку или чёрного-пречёрного мальчика получишь… Где жарко – там дорога до греха коротка. Протяни руку – и наткнёшься на нагую плоть, а бесям только того и надобно, они любят перси и ляжки уминать. А с нашей барыни пока шесть панёв стащишь и пять нагольных рубах задерёшь – умаешься ещё до главного дела да плюнешь!

Саид-хан вытащил из-за пазухи свёрток:

– Шень-жень…

Поворошил сухие крепкие отростки:

– А, бабья радость… Что хочешь за него?

Саид-хан что-то зашептал Буге на ухо.

– Что? Что?

Буга ответил:

– Саид говорит, что всю жизнь будет возить тебе без мзды и корысти всё, что пожелаешь, только соизволь ему малую, самую малую деревеньку с самой малой толикой людишек подарить, тут где-нибудь, под Москвой, а то когда он приходит с караваном, то и сапоги некому стянуть…

Усмехнулся:

– Он же к тебе, Буга, в гости приходит? У тебя что, слуг нет, чтоб с него сапоги стягивать? Ишь чего захотел! В обмен на ханку – живых людей заполучить? Губа не дура!

Саид-хан вдруг засуетился, развязал кожаную кису и извлёк оттуда увесистый ларь в две ладони толщиной. В нём – какие-то разноцветные бруски: серые в красную крапину, жёлтые с черными выпуклями, прослойчатые, узорные:

– Эта, фелики касутар, разни персидки силадость… Сами лючи в мир… В лёде вёз, лёду менял…

Отщипнул от печёного:

– Аха-ха, ну, сладенькое я люблю, да зубов уже нет. – А Саид-хан, указывая поочерёдно на куски, объяснял: вот пахлава с орешками и кардамоном, это яр-дар-бехешт из рисовой муки и розовой воды, а тут тахинная халва из сахара, шафрана, фисташек и миндаля.

От съеденной пахлавы ханка зашевелилась в животе. Пошло нутряное разжжение, благостные струи стали омывать тело. Отколупнул ещё от печения, забросил ощипки в рот:

– Рахмат, катта рахмат, лады. Скажи ему, скоро буду перебирать уезды, присмотрю для него в подарочек сельцо какое-никакое… А вот пусть он лучше скажет, как дошёл сюда, когда Волга перекрыта из-за холеры и всюду мои дозоры стоят? – вспомнил вдруг.

Саид-хан смутился, стал что-то шептать Буге, уставившись встревоженными глазами тому в ухо.

Услышав знакомое слово, вцепился в Бугу:

– Что? Он сказал – бакшиш? Бакшиш?

Буга подтвердил:

– Да, государь, он давал бакшиш – стража брала и пропускала его… Говорит, что за бакшиш в Московии куда угодно пройти можно…

Благости как не бывало. Вот оно, проклятое несчастье! Курочка по зёрнышку клюёт, а весь двор в помёте! Зачем Саидка давал – понятно: хотел пройти, а вот зачем стража брала, когда им известно, какие кары могут их настичь? Эту ржу надо корчевать! Но как? Что толку в указах, если они не исполняются, а людишки только о брашне, барыше да бакшише думают?

Гнев стал заливать изнутри. Ком чёрной ярости толчками просился наружу. Взбудоражившись и вскочив на ноги, велел страже приволочь стрелецкого воеводу Илию Зазнобина – этот пёс как раз в крепость с отчётом явился, главный ответчик за сторожевые дозоры на дорогах, на кои помесячно из казны большие деньги выдаются. А пока ждал, то ходил, как зверь в клетке, ступая мягко, твёрдо, упористо (от ханки все боли прошли), мимо оробевших татар, туда и обратно, а те уже не рады были, что сболтнули про бакшиш, рассердив этим государя.

Когда пухлый, весь какой-то жухлый и тухлый Зазнобин с сальным от еды ртом был доставлен из трапезной, его встретили удары посоха:

– Так ты, свинья злосмрадная, мои приказы блюдёшь? Так от холеры народ бережёшь? У тебя под носом люди с верблюдами по закрытым путям шныряют, бакшиш давая, а тебе хоть бы хны! Жрёшь, аж за ушами трещит! Мастер Барма за мзду проходит! Рыцаря Хайнриха за полушку пустили! Этот целый караван привёл! А если лазутчики придут меня убивать – их тоже пустишь за тридцать сребреников, ирод иудомордый? Разожрался! Стомах в три обхвата, зараза холерная! Куда от моего гнева спрячешься? Из-под земли достану, а потом, после мук, обратно закопаю! Эйя! Взбутотенить его как следует! – крикнул он охранникам.

Те сплеча начали оглаживать виновного плётками.

Зазнобин повалился на пол, заверещал по-бабьи:

– Спаси тя Бог за науку! Учи нас, неразумных! Спаси Бог за учение, государь!

Попинав воеводу и приказав отправить его в подвалы до разбора, немного попритих, но вырвал у Буги пиалу и выплеснул жидкость на Зазнобина:

– Проклятники, изменники! Никак их не обуздать! А всё вы, татаре, виноваты! После вас народ вороват и мздоимен стал! Захрума на вас, проклятых нехристей! – Воздел руки: – О Господи! С Божьей помощью от татар избавились, а вот от самих себя избавиться не в силах! Из-под татарской палки под свою дубину угодили! И вот как, скажи мне, хан, такими-то людьми править?

– Я – чито? Тих-тиха Алтай сишу… – начал оправдываться оробевший донельзя Саид-хан.

Не слушая, выкрикивал своё:

– Всё делаю для них, дни и ночи не сплю, а с них как с гуся вода! Мало, видать, кнутом потчую! Небось при татарах народ смирен был, на чужое рот не разевал! Боялся воровать – у татар разговор короткий: украл – аркан тебе на шею, и на дерево пожалуй! О Господи! Уж мозолина от молитв взошла, а им всё нипочём, кознодеям! – хлопнул себя по лбу, где темнела шишка, набитая при молениях. – Ох, тяжко! Безысходно!

Татары сидели, не смея поднять глаз.


А ему стало жарко. И начало казаться, что у гостей пованивают ноги, чего он терпеть не мог, и даже отправил из-за этого (но под другим предлогом) в монастырь одного из своих двоюродных дядьёв, любившего повторять вслед за татарами: «Кто смывает с себя грязь – тот смывает с себя счастье».

Решил отпустить татар, сказав, чтобы Саид-хан пришёл к нему через пару дней на беседу. Не успели они влезть в свою обувку, как из-за дверей раздался Прошкин голос:

– Государь, вызванного брита Глетчера привезли.

– Ах, брит! – вновь стал закипать: «Объявился на свою голову, нефырь усатый! Ну, держись! Попляшешь у меня!» – Тащи этого клеветника, только одного, без своры! Вы пока там прижукнитесь! – приказал татарам, сам же перешёл в другой угол.

Сел в кресло, взгромоздил ноги на стол, и стал возбуждённо оглаживать лицо и бороду. Когда появился Глетчер с Аглицкого подворья – большой, испуганный, рыхлый, с рыжими усами, в камзоле и ботфортах, – не спуская ног, сухо осведомился, как его высокоблагородное здоровье:

– Всё ли в порядке в дому, подаренном мною тебе от великих моих щедрот? Как живётся-можется, драгоценный словолюбец?

Глетчер начал что-то лихорадочно лепетать на смеси языков, а он смотрел в упор, наливаясь злобой на этого наглеца, посмевшего хулы воздвигать на его державу и народ, коий может выслушивать поучения только от своего царя, но не от бритов, немцев и других фрягов. Казалось бы, чего ещё надо? Принят царём, поживился обильно от царской милости, заимел двор с лавкой, людишек довольно, разрешение на торговлю своей бритской бормотухой, «брендя» по-нашему называемой. С царём обедает в праздники. Красаву-девку завёл. Чего ещё? Нет, неймётся ему! Беси под руку толкают – пиши гадостную ложь!

Ощущая горячие приливы зелья, резво соскочил с кресла, встал вплотную перед Глетчером:

– Ты на Москве жил с десяток лет, жировал как подобает аглицкому посланнику? Получил от Кормового приказа приказные записи на варку пива? Так? Так! Потом прятался у меня в Коломенском, чтобы пересидеть гнев своей королевы за то, что нагадил ей зело в торговых делах? Так? Так! Я тебя приютил, обогатил, денег, мехов понадавал? Понадавал. А почто ты, лжец фряжский, нами с ног до головы обласканный, ни с того ни с сего напраслину и клеветные турусы на меня валишь, что воняют хуже кала?

Глетчер испугался до синевы в брылях:

– О майн гад[36]! Не понимай…

– Сей миг поймёшь!

Метнулся к поставцу, порылся в грамотах и письмах – тут, в Александровке, их не прятал, как в Москве, а держал открыто под рукой. Нашёл измятые листы из Посольского приказа, где вскрывали, читали и, если надо, переводили всё выходящее из Московии (потом ушлые дьяки искусно обратно все тамги и подписи подделывали):

– Вот, перетолмачены твои писульки… Ты в слепоте своей непомерной клевещешь на наших купцов: ты якобы видел, как они, разложа свой товар, всё оглядываются, ибо боятся, нет ли поблизости кого из царских начальников, стрельцов или сынков боярских, отбивающих у них выручку или товар. А ещё что Московия – нищая страна, где народ предаётся лени и пьянству, не заботясь ни о чём, кроме дневного пропитания, ибо знает, что сильные мира сего его всё равно оберут и ограбят… Что же это такое, как не хула, не поносные, издёвочные слова? У вас говорят: нет плохих народов, есть плохие правители. Значит, я таков, худ и плох, каким ты меня тут представляешь? Да? Таков я? Каков хан, такова и орда, а? – надвинулся вплотную.

Глетчер, кусая губы и моргая рыжими ресницами, попытался возразить, что это писано приватно, знакомцу в голландский Утрехт.

Но царь, разгораясь и не обращая внимания на бубнёж и мычание, продолжал:

– А вот дальше хулы твои непереносимые о том, что из-за притеснений купцов главные товары Московии – воск, сало, кожи, лён, конопля – добывают и вывозят за границу гораздо меньше прежнего, ибо народ, будучи стеснён и лишаем всего, что приобретает, теряет всякую охоту к работе… И работают россы худо, если их не сечь, как скотину, а из бедности иногда продают своих детей в рабство… Где это ты видел такое, а?

Глетчер, дрожа нижней губой, развёл руками:

– Не панимай…

Но не отвлёкся на это, буравя брита злыми почерневшими глазами:

– Всё ты понимаешь, пёс! Вот уж правду говорят: язык мой – враг мой, прежде ума рыщет, беды ищет! И найдёт, будь уверен! Ты, собака, зачем под меня подкоп делаешь и перед всеми поносишь? Сколько можно такого позора терпеть? По Москве сказ ползёт, что ты вынюхиваешь повсюду, сколько у государя дворцов, да где его казна спрятана, да каково его войско, – это на что тебе знать, скажи на милость, а, Джек? Как тебя по батюшке? Слыхали, как Джек Джонович шпионит и лазутит? – крикнул татарам, те неодобрительно покачали головами, хотя ничего не понимали. – Ходит, ехидна асейская[37], по Москве, с непотребными людишками якшается, выспрашивает! Или разбойников в мои дворцы напустить хочешь? А? Или крымскому хану открыть, где на Москве ещё грабить осталось? Смотри, Джонович, не доводи до греха! Брось пакости демонские, писульки поносные на меня писать и меня перед её королевским величеством моей сестрой Елизаветой позорить! Не уймёшься добром – спознаешься с топором! Что за иудино окаянство на всех вас напало? Поветрие, что ли, такое – меня ложью и клеветой обкладывать?

Глетчер бормотал, утирая слезы:

– Ноу, ноу, нет, не псулька… не квинн[38]… не ветрие… я так… для один знакоми мэн из Утрехт…

– Да? Для знакомого? А вот эти пагубы дальше тоже для знакомого? Зачем пишешь, что из Московской Тартарии все умные люди сбежали? Что от Московии все умные страны отвернулись, бросили её на растерзание тирана и теперь ждут его смерти, чтобы разорвать Московию на части: север – шведам, запад – полякам да литовцам, юг – туркам, восток – татарам и китайцам? А? Чего? Тут написано! – Потряс листом, сильно хлестнул им Глетчера по щеке. – Да знаешь ли ты, что у моей Московии есть один, но главный заступник – Бог всемогущий! Он наш водитель и вожатый! Он нас одарил верой и правдой и благами земными и не даст сгинуть! А другие, кто нашу веру не примет, подохнет в огне, и капища их будут разорены, и самоидолы спадут с тронов!

Глетчер, схватившись за битую щёку, вскричал:

– Ноу, нет! О майн гад!

Это разъярило вконец:

– Гад? Гад? Мы гадов давим, а вы гадам поклоняетесь, нехристи, собаки! – С размаху ударил Глетчера посохом по ступне (тот с воплем рухнул на половицы), ухватил брита за волосы и стал рвать их, одновременно отпихивая его ногой для упора; по-разбойничьи свистнул татарам: – А вы чего? Ялла! Налетай на гада! А ну, татарча мылтык, гноби его! Янычарь его! Гой-да!

Татары, подскочив, принялись пинать брита, крича что-то по-своему, Глетчер выл, стараясь закрыть лицо. На шум ворвалась охрана, Прошка кинулся хватать за руки, крича и оттаскивая:

– Государь, государь! Опомнись! Чужак! Нельзя!

Татары, не зная, что делать, крутились как псы, пока Прошка не крикнул стрельцам:

– Тащи брита прочь! – И те за шиворот, как куль с ненужным барахлом, со стуком поволокли по ступеням стонущего Глетчера.


Излив свой гнев, отступил, утробно урча и хищно озираясь и радуясь, что натравил татар на брита, тем самым уязвив Глетчера ещё больней: одно дело получить по морде от царя, а другое – от диких торговцев. Ничего, будет ему, вору словесному, проучка, как клеветные наветы развешивать! И королеве своей не пикнет жаловаться – она на него сердита!

Наткнувшись на Саид-хана, схватил его за рукав халата:

– И ты давай балахай снимай! Мне как раз впору будет! Взяли обычай – без подарков к царю являться!

Саид-хан, пугливо и поспешно стягивая халат, стал лопотать, что его подарок царю был под Астраханью отнят дозорными, хоть Саид-хан и кричал, что это государева вещь. А была в том подарке птица серебряная из Китая: если ей в задок ключик вставить, крутиться, головкой кивать и петь начинала.

– Тебе в задок вставить – тоже запоёшь, – буркнул примирительно, напяливая с помощью Буги халат поверх рясы, но тут же строго переспросил: – Что? Отнят? Мой подарок? Кто посмел птицу мою отнять?

Буга ответил за Саида:

– Воевода Фёдор Вихря, в Астрахани сидка его… Он всех иноземцев, будь ты фряг или татарин, сам тягает на допросы и что может отнимает…

«А, Вихря… Змея злоподлая! Поставлен порядок блюсти, а сам чем занят? Конца и края этому нет! Сожрут державу за здорово живёшь, если им рук не рубить и за ноги не подвешивать! Ох, зря зарок на кровь даден, рано!»

Сев за стол, набросал несколько строчек и кликнул посыльного рынду – отправить в Астрахань приказ: дом воеводы Федьки Вихри обыскать, особо найти китайскую серебряную птицу, имущество изъять, в казну доставить, а самого Вихрю посадить в кандей на дознание, предварительно поставив за взяточные деньги на правёж, чтоб все, им обиженные, могли проведать о его греховодстве. Закон остр, что твой меч-акинак! Кто его преступает – попадает грудью на лезвие!

А потом пригорюнился:

– Что толку? Покараю одного – другой мздоимец всходит, третий, четвёртый… Такой собацкий обычай взяли… А всё вами, татаровьём проклятым, народ подпорчен! На вас все вины возлагаю! Пошли отсюда вон с глаз моих!

Татары, услышав такое, тихо попятились к стене, опёрлись о неё задами и, не отводя глаз от царя, начали ощупью надевать сапоги. А он, видя их страх, приостыл, схватил серебряную ендову, кинул Саид-хану:

– Держи, мурза! Не сердись! Хороша вещь! Дарю! Мир! Приходи через время, потолкуем про дальние страны!

Алтаец подхватил подарок, пал на колени, ендову поставил себе на голову и что-то залопотал. Буга начал переводить, но был остановлен:

– Благодарности приносит, понятно. Яхши, дружок, мархабат! Теперь всё, пора вам, гяльбура! Идите со своим аллахом!

Когда татары ушли, решил перепрятать от греха подальше привезённое зелье, а не то, чего доброго, украдут невзначай, как уже случилось однажды: забыл кусочек ханки на столе, а вечером стрельца, двери охранявшего, нашли без памяти; три дня мёртвый лежал, уже хоронить хотели, но очнулся и признался, что съел этот кусок, под дверями подслушав, что это – волшебное целебное снадобье от всех болезней… Еле в себя пришёл. Да, не всякому ханка по разуму! Недаром от слова «хан» произошло: кто её поймёт, тот и хан своей жизни, владетель своей души, от всех болей телесных избавлен и многоумным ходам обучен.

Спрятал сладости в поставец, прикрыв их блюдом от мышей и тараканов. «Надо снести заморские заедки в ледник, не то растекутся в тепле». Свёрток с корнем шень-жень сунул в секретный ящик. Подхватил мешок с опиумом и, отгоняя тычками посоха слуг, самолично поволок по лестнице в подвалы, где было много схронов, известных ему с детства, когда они с дружком Никитой Лупатовым лазили по подземельям, обыскивая ниши и углы, разводя костерки, жаря на палочках голубей и уминая их с толокном, краденным из кухни.

По пути в подвал подвернулось на ум, что надо написать одно жалкое секретное письмо Семиону да так его передать, чтоб оно стало в Думе исподтишка известно. Вот хотя бы Буге поручить снести его в Посольский приказ, а там уж дьяки сами знают, что делать, – небось со всех переписей тайные списки снимают и своим людям в Думе продают, казнокрадные люди! Ох, любит, любит всяк подьячий калач горячий! За деньгу всё продать готовы, ибо с сызмальства только и слышат от отца и матери: у рака-де мощь в клешне, а у богатея – в мошне, посему хватай что можешь – завтра будет поздно!

В подвале, надёжно запрятав ханку в сухой сундук рядом с коробами шафрана и кардамона, задул свечу и полез назад, чувствуя, как от ханки шатаются мысли и морщится дух, словно танцующий над какой-то страшной, но этим притягательной бездной.

На лестнице тёрся келарь Савлук в шапке-аблавухе[39].

– Тебе что? – подозрительно ткнул келаря в бок, одновременно мельком ощупал его спину (нет ли ножа?). – С тела чего-то спал, охудал?

Савлук, ворочая оловянными глазами, стал гнусаво шептать: в питейном подполе недосчитано двух сороковуш с морсом и пяти бочат с сычёным мёдом:

– Под охраной были, а ныне словно дух святой упёр!

– Не до морса! Руку подай, помогай!

Но Савлук не унимался и успел гнилым шёпотом сообщить, что, говорят, давешней ночью все людишки в Александровке увидели один и тот же сон: будто в слободу явились медведи, стали драть скотину и рвать людей, но возник какой-то суровый святой, громовым голосом отчитал зверей и хворостиной, как гусей, угнал их обратно в лес.

Отмахнулся:

– Глупотень на плетень! За важным следи, на дурьё не западай! Иди за мной!


В келье сел в кресло, велел подтащить мутаку и уставил на неё ноги, чтоб на холодном полу не морозить. Савлуку приказал отойти подальше, не смердеть бараньим тулупом и взять на полке бумагу, чернила, перо:

– Писать будешь!

– Чего писать? – оторопело переспросил Савлук. – Про медведей? Или про мёд? Донос?

Усмехнулся:

– Сдрейфил? От доноса до поноса – близко! Нет, письмо. Сам бы писал, да руку в локте тянет.

– А чего, писари… того? – стал озираться Савлук, но услышал приказ.

– Начинай! Гусьи лапки открывай. «В 7083 году великому князю государю Семиону Бекбулатовичу подали сию челобитную князь Иванец Московский и детишки его…»

Савлук сглотнул ком, исподтишка обалдело покосился на царя – не ослышался ли? Какой такой Иванец Московский? Дети? Челобитная? Кому? От кого?

Но нет, слышит дальше ещё закомуристее:

– «Государю великому князю Семиону Бекбулатовичу всея Руси Иванец Московский со своими детишками Иванцом и Федорцом челом бьют, чтобы ты разрешил бояр, дворян, детей боярских и людишек дворовых поделить. Некоторых разрешил бы ты, государь, тебе отослать, а некоторых милостиво разрешил бы мне от тебя принять. И с твоими государевыми приказными людьми разрешил бы обмениваться грамотами. И милостиво дал бы нам выбирать и принимать из всяких людей, кто к нам придёт. И разрешил бы ты нам, государь, отсылать прочь тех, кои нам не нужны…»

– Надёжа-царь! Мало что у татарина милости просить, ещё и с полдюжины раз жалкое слово рядить? К чему сей частокол? – не выдержал Савлук, не успевая строчить это змеиное шипучее «разрешшшил», то и дело вылетавшее из царских уст (он не боялся перечить царю, младенцем тетёшкал его в слободе, да и знал: чему быть – того не миновать, царь дельному слову внимать изволит, а задолизов и подмазников не особо жалует).

Он откликнулся несколько смущённо:

– Не твоего ума дело, старый хрыч! Пиши как велено! – Не объяснять же Савлуку, что эта словесная мотня, жалобная мишура должны показать смирение и почтение – как ещё малый князёк Ивашка Московец должен писать великому царю Семиону, если не причитая, не припадая ниц и не прося разрешения? Но полдюжины раз – это да, лишнее. – Ничего. Поправим. Гони строку дальше. Гусьи лапки… «Когда же мы, государь, переберём своих людишек, мы принесём тебе их поимённые списки и уже с того времени без твоего государева ведома ни одного человека к себе не возьмём. А показал бы ты, государь, милость: запретил бы у тех людишек, коих мы примем к себе, отнимать вотчинишки, поместьишки, деньжонки и всякое их рухлядишко…»

– Хе, вот трясогузкин язык! Деньжонки! Рухлядишко! – мотнул головой Савлук. – Словно детям на усладу! Иль для пущего сраму, что ль? Языком изъязвить?

Назидательно пристукнул посохом:

– Для порядка. Чтоб царю Семиону покорство и послушание выказать. Корябай далее… «И разрешил бы ты, государь, тем людишкам, кои захотят быть у нас, быть у нас без опалы от тебя, и запретил бы ты отнимать их у нас. Да окажи, государь, милость, укажи нам своим государевым указом, как нам своих мелких людишек держать: записывать ли их нашим дьякам или брать на них у тебя полные грамоты? Окажи милость, государь, пожалуй нас ответом! Об этом мы бьём тебе челом. Иванец Васильев со своими детишками Иванцом и Федорцом».

Савлук вошёл в смешливый раж:

– Может, «бьём челобишком» писать? Так и так, бьём челобишком, окажи милостишку, дай грамотишку?

Вяло погрозил посохом:

– Молчи, скорохват! Перечти!

При чтении удовлетворённо кивал головой: да, верно, истинно так! Письмо с первого вида простое, даже будто шутейное, но из него придётся Семиону и боярам в Думе узнать, что грядёт новый делёж людей и передел земель, пусть готовятся и не ноют потом, что их врасплох застали. Что моё – то моё, а что не моё – то подлежит разделу. Так-то!

Савлук, посыпав песком бумагу, пробормотал:

– Писал, писал, а чего – непонятно! Кого делить? Зачем? Какие людишки?

Но ответа не получил и был отослан с приказом разузнать про сон, медведей и святого – кто таков был? Нет ли там волшбы или колдунства? А пропажа бочат с мёдом будет разыскана, и очень не поздоровится тому, кто их покрал, а особо – Савлуку, если выйдет наружу, что он сам их слямзил, а теперь на Духа Святого сваливает, у коего рук нет, а небесного нектара вдоволь – зачем ему земной мёд?

После письма и горячего ночного питья ослабел: остатки ханки растворились в утробе и залили тело счастливой истомой, рукой не шевельнуть. Был раздет и уложен слугами без молитвы.

Засыпая, урывками думал, что вот если Савлук – вор, то его надо наказать, а как же быть с прощением? Даже разбойный убойца Варавва был прощён, не то что Савлук с мёдом! Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас, молитесь за обижающих вас… Но как, Отче, если душа топорщится на недругов, сердце восстаёт на врагов, тянет на обиду ответить обидой?

А сколько он, Иван, за свою строгость осуждаем был! И боярами! И Собором! И причтом! Как Филипп Колычёв донимал его своими криками, что царь-де демонским глаголом народ на плохое разжигает! И никак было не объяснить опальному митрополиту, что грядёт 7077 год конца света, для чего люди должны в земных мучениях, на дыбах и кострах, очистить свои души, дабы встретить Судный день чистыми и безгрешными. Для того и опришня была к жизни вызвана. И пыточные му́ки из древних книг выписаны. И палкачи всяким выкрутасам обучены. А люди не понимали, думали – государь жесток, развёл зверское царение! От плах и виселиц бежали врассыпную, не понимая своего блага: мучаешься час – а блаженствуешь вечно! Да, в 7077-м второго пришествия не было, Бог миловал – ну и что? Не бойтесь, все ваши муки не напрасны, все вам зачтены, для мук и страданий времени нет, посему, раньше или позже, ваши души голубиную чистоту возымеют – для Всевышнего нет времени и места, всё едино в Нём!

– О Господи, прости, помилуй и образумь народ мой, сделай его послушным и покорным, ибо пуста власть царя без исполняющих!.. Ежели мне никто не повинуется – то какой же я тогда царь?.. Пресвятая Богородица!.. Спаси меня, раба грешного твоего, дай знак, как жить мне: по-людски или по-царски? Хуже нет холопа в собольей шубе… Человекоцарь разрублен, не собрать воедино… Дураки думают, что меня Иваном зовут, а имени моего не знают… А оно мне от Бога тайно дано – Тит Смарагд…[40] Камень с души не сваливается… Птица серебряна… Воры всюду и подлюги… – стало мешаться в голове, и так, постепенно угасая мыслями, затих.

В печатне

После полуночи, проводив Бугу и Саид-хана, проболтав с ними на крыльце и выпросив привезти вдругорядь чего-нибудь сладкого, весьма Прошкой любимого, слуги отправились в печатню.

Работа ждала их на столе, никем не тронута, – они привязали к листам волоски, чтобы узнать, не шныряют ли тут беси или духи. Но нет, всё чисто, даже мышьего кала нет, хотя по углам полно катышков – мыши доедали остатки переплётов.

Когда сели к работе, Ониська вдруг сказал, что ему противно писать списки разбойцев, уж лучше он за мертвяков возьмётся, но Прошка возразил: списки должны быть писаны одной рукой.

– Какой начаты – той и кончены! Ни убавки, ни прибавки, слово в слово, а не так – тяп и ляп, как кура клювом, туды-сюды, царь этого не любит! А те мертвяки, кто в синодик угодили, – так это их же вина! Не надо было государю перечить и претительных докук чинить!

Ониська не понял:

– До каких кук?

Прошка наставительно пересказал многажды слышанное в покоях:

– А неслухи, маркотники негораздые, непослушны зело! Не хотят его царскую длань признавать, хоть государь наш от самого кесаря Августа произрастает! Жили б тихо-спокойно – и ничего бы с ними не было. Так нет! Туда же, Ганзу им подавай, где якобы денег поболе и народ чище живёт. А от грязи ещё никто не умер! И тот плох, кто своей обвонью брезгует! Если свою отечеству любишь – то и дерьмо его люби, не брезгуй, ибо это твоё, родное, родимое! Вот и получили предатели-бояре за свои рады и сеймы по первое число! И правильно – что это будет, если чернь скопом править вздумает? Для того цари и короли имеются!

И добавил, что он при царе состоит с юношества, во дворах вместе в игралки бегали, всякое видел, но главное – царь неправды не терпит, измены искореняет, сам честен как святой и от других требует: если я-де могу жить в усердии и покаянии, то и вы обязаны.

– А те, ехидны, прохиндеи, ухорезы, лиходеи, упираются, не хотят по-хорошему, вот и огребают по-худому. Хлебнёшь?

Ониська не хотел (после сивогара он писать не мог, склоняемый ко сну), а Прошка, опрокинув стакашок, утёрся шапкой и веско заметил, что самое худшее, что может случиться на свете, – это разозлить государя:

– Тогда пиши пропало – никому не будет спуску!

И стал вспоминать, как крымский царюга Девлет-Гирей своим поджогом Москвы огорчил государя до слёз – тот плакал, крестился на церкви с расплавленными, словно железные оплывшие муде, немыми колоколами и клялся в голос, что отомстит. И через год при Молодях так дал под дых собаке Гирею, что тот, как паршивый пёс от пинка, бежал до своей Тавриды с великим визгом и скулёжом, армию потеряв, конных ногаев утратив и мамулюков-наёмников лишившись! Ещё бы! Наш государь собрал тьму наймитов – алеманов, зело страшных на вид и звук, да тысяч пять казаков-пластунов, крайне злых, до крови дюже охочих, да своих стрельцов многие тысячи! И так вломил басурманам, так вломил, что у крымцев оказались перебиты все янычары и мурзы, сын Гирея зарублен, внук Гирея взят в плен на обмен, а зять Гирея пойман, на кол посажен, на тележку водружён и без возницы вслед убегавшим крымчакам запущен.

– Стойте, мол, куда вы, своего зятька забыли! Таково-то государя обижать! Никому не дано! – заключил Прошка, раскладывая бумаги для письма, радуясь обалдению наивного шуряки и думая, чем бы ещё его удивить (что было совсем не трудно из-за Ониськиной простодушной молодости). – А хочешь знать, загузаха, почему государева рать победила тьму татарскую?

Ониська ахнул: да как не знать, ведь государь – самый великий володарь?

Но Прошка с язвинкой напомнил: сожгли же татары Москву, а где был тогда великий володарь? Сбежал с царским обозом под Вологду и сидел там, казну карауля и хвост поджав.

– Нет, победа сия – гуляй-города заслуга! Знатная придумка – град-обоз, вагенбург по-немчински! – И он пером набросал на обороте листа каракули с кривыми кругами, объясняя, что гуляй-город сделан пленными немцами из толстых щитов на колёсах так искусно, что эти щиты можно везти куда угодно и двигать как хошь, скручивать змеёй или разворачивать в ряд как защиту от стрел и пуль, а самим в ответ через бойницы стрелять; всем этим хозяйством гулявый воевода верховодит, у него свои городовики и мостовики – щиты латать и за колёсами следить.

– А растянут обоз бывает на версту! Идёт на врага стеной – что ты с ним поделаешь? Один вид этого вагенбурга диких ногаев в бегство обратил: их лошадёнки на дыбки повставали – и ни в какую! Янычарь, врага не видя, сама себя от ярости рубить стала! Ополоумели басурмане, прочь кинулись! Так-то государь за Москву отомстил!

И Прошка, допив из баклаги за здравие гулявого воеводы и всего военного люда, кто от нехристей и сарацинов державу защищает, с большой неохотой взялся за писанину, завистливо поглядывая на Ониську, борзо шуршащего пером: зелёный сопленос, здоров как бычок, а тут руки ноют, ноги стонут, день работай – ночь пиши, да кому жалобу подать? Кто пожалеет? Пиши – и всё! Видать, не все братья во Христе – кто-то Христовой роднёй только прикидывается!


Роспись Людей Государевых

Вавилин Суворец, Вавулин

Осипко Григорьев, Ванеев

Третьяк, Ванеев Фуфляй,

Вантеев Безсон, Васильев Агей,

Васильев Богдан, Васильев

Брага, Васильев Василей,

Васильев Гаврило, Васильев

Гриша («Истопники сто-

ловые»), Васильев Гриша

(«Уксусники»), Васильев

Девятой, Васильев Ждан

(«Колпачники»), Васильев

Ждан («Подключники»),

Васильев Ивашко («Государевы

царевичевы стадные конюхи»),

Васильев Ивашко («Стадные

конюхи»), Васильев Илейка,

Васильев Исачко, Васильев

Истомка, Васильев Куземка,

Васильев Максимко, Васильев

Матюша, Васильев Матюшка,

Васильев Мелех, Васильев

Михайло, Васильев Ондрюшка,

Васильев Онтонко, Васильев

Петруша, Васильев Петрушка

(«Свечники восковых

свечь»), Васильев Петрушка

(«Стадные конюхи»), Васильев

Потапко, Васильев Пронка,

Васильев Серёшка, Васильев

Сидорко, Васильев Старой,

Васильев Фетко, Васильев

Филат, Васильев Фомка,

Васильев Шемела, Васильев

Шестак, Васильев Ширяй

(«Подключники»), Васильев

Ширяй («Портные мастеры»),

Васильчиков Иванец Олексеев

сын, Васильчикова Борисовы

дети – Григорей, Назарей,

Васильчикова Ондреевы дети —

Григорий, Илья, Ватутин

Замятница, Вахрамеев Образец

Семёнов сын, Вахромеев

Ивашко Михайлов сын,

Вахромеев Михайло Васильев

сын, Вахромеева Семёновы

дети – Иван, Лёва, Ведерка

Ивашко, Вельяминов Останя

Ощоров, Верещага Иван

Никитин, Верещевской Ондрей,

Верхоглядов Бощашко Юрьев,

Весяков Иван, Ветошников

Ондрюша, Висков Афонасей,

Власов Васка, Власов Ивашко,

Власов Микитка, Власов

Петруша Иванов сын, Внуков

Всячинка Васильев сын, Внуков

Ивашко Васильев, Внуков

Никифор Васильев сын, Внуков

Осипко Васильев, Воеводин

Филка, Воейков Баим Васильев

сын, Воейков Богданец Борисов

сын, Воейков Данилко, Воейков

Десятой Мамышев сын, Воейков

Звяга Тимофеев сын, Воейков

Иван Васильев сын («по 15 руб-

лёв»), Воейков Иван Васильев

сын («по 40 рублёв»), Воейков

Иванец Борисов сын, Воейков

Игнашко Звягин сын, Воейков

Матвей Васильев сын, Воейков

Митка Звягин сын…


Синодик Опальных Царя

В Матвеищеве отделано

84 человека, да у 3 человек по

руке сечено.

Григория Кафтырева, Алексея

Левашова, Севрина Баскакова,

Фёдора Казаринова, инока

Никиту Казаринова, Андрея

Баскакова муромца, Смирнова

Терентия, Василия Тетерина,

Ивана Селиванова; Григоря,

Иева, Василия, Михаила

Тетериных, да детей их

5 человек, да хозяина брата;

Осифа Тетерина, князя Данила

Сицкого, Андрея Батанова,

Ивана Пояркова Квашнина,

Никиту, Семёна Сабуровых,

Семёна Бочина. Хозю Тютина

с женою, да 5 детей, да Ивана

Колычёва, Ивана, сына его;

Ивана Трекоса, Никиту

Трофимова; Ивана Ищукова

Боухарина; князя Володимера

Курлятева, князя Фёдора

Сисеева, Григоря Сидорова,

Андрея Шеина, сына его

Григоря и брата его Алексея.

В Ивановском Большом

отделано 17 человек,

да у 14 человек по руке

отсечено.

В Ивановском Меньшом

отделано 13 человек

с Исаковского женою,

Заборовского и с человеком,

да у 7 человек по руке

отделано.

В городищи Чермневе отделано

3 человека, Тевриза, да

племянника его Якова.

В Солославле отделано

2 человека.

В Бежицком Верху отделано

Ивановых людей 65 человек,

да у 12 по руке отделано. Андрея

да Григория Дятловых, Семёна

Олябьева, Фёдора Образцова,

Ивана Меншика Ларионова,

Ивана Ларионова, князя Семёна

Засекина Батышева, князя Ивана

князя Юрьева сына Смелаго

Засекина, Петра Шерефединова,

Павла племянника Ишукова,

Елизаря Шушерина, Фёдора

Услюмова Данилова, Дмитрея,

Юрия Дементиевых, Василя

Захарова с женою да 3 сыны,

Василия Федчищова, Ивана

Болышово Пелепелицына,

Ивана Меншово – Григориевы

дети Пелепелицына, Григория

Перепечина, Андрея Боухарина.

21

Сборщик налогов.

22

Европейцы (Фрягия – Европа).

23

Кто первым пришёл, тот и уносит добычу (лат.).

24

Кто быстро решает, скоро кается (лат.).

25

Чистилище.

26

От Tiergarten – зоосад (нем.).

27

От «Ordo Amoris» («Порядок любви») – сочинение Блаженного Августина о системе и нормах христианской любви.

28

Римский косой крест.

29

Орёл не ловит мух (лат.).

30

Место заточения.

31

Провинции в Османской империи.

32

Жулик, обманщик.

33

Ад.

34

Топор палача.

35

Навесной карман.

36

От my God – мой Бог (англ.).

37

Английская, от I say – я говорю (англ.).

38

От queen – королева (англ.).

39

Ушанка.

40

Тит и Смарагд – прямые (христианские, непубличные) имена Ивана Грозного.

Тайный год

Подняться наверх