Читать книгу Тайный год - Михаил Гиголашвили - Страница 6

Часть первая. Страдник пекла
Глава 4. Дрянь Господня

Оглавление

Постепенно он отстал от опийного зелья: пришёл день, когда не дали ни крошки ханки, вместо этого по совету чародейца Бомелия обманом опоили крепким сонным отваром и привязали к постелям, чтобы во сне перенёс самое болезное. Спал без просыпу дня два, а потом начал приходить в себя.

Но чем больше здоровел телом, тем больше дух его впадал в панический бесперебойный страх – страх всего и перед всем. Сердце закатывалось под самое горло, мороз лил по костям, в зобу спирало – не продыхнуть. И не было вокруг никого, кто мог бы помочь, ободрить, выявить сочувствие – все только смотрели либо ему в руки, либо себе под ноги. И Федьки Шишмарёва, любимого рынды, весельчака и скосыря, всё не видать из Польши, куда был послан присматривать за послами, а также разузнать поближе, что за человек будущий король Стефан Баторий, – зело, говорят, лют и охоч до наших городов. И Родиона Биркина нет. И Нагие забыли. Даже Годунов носа не кажет…

А ныне с утра начались страстные шёпоты за спиной: обжигали шею, облетали голову, вползали в уши, вылезали изо рта: «Госссподди, помилуй мя, грешшшшнаго…» И никак не расслышать связных слов, одно змеиное шипение: «Шшшш… Шшшш…» Уверен был, что это ссорятся его ангелы, хранитель с губителем. И втягивал лысую голову в плечи, закрывался периной, безнадёжно ожидая рокового конца их ссор.

И целый день так было. За окном рокотал гром, небо тужилось, но дождём не испускалось. Засыпал и просыпался – шёпоты возникали и пропадали.

А к вечеру, под серый свет из слюдяных окон, что-то страшное начало вспучиваться в послеобеденном сне (во снах он всегда был мал, слаб и беспомощен). Росло и розовело, пухло и рдело, как вымена той поросой свиньи, кою они с кремлёвскими ветрогонами когда-то умудрились затащить на башню и скинуть оттуда, а потом, со свистом и улюканьем сбежав вниз, рассечь у подыхающей хавроньи брюхо, выволочь гадостные зародыши и растоптать их до праха.

Особо буйствовал Клоп. Мрачный и широкий, с вывернутыми губами, сын мясника Сытного приказа, он прибился к шайке князевых детей и, зная о своей ущербности смерда, жестоковал более других, желая себя показать, никому спуску не давая и воруя у отца разные ножи и топоры, тут же пускаемые в ход и проверяемые на какой-нибудь живности, будь то скот или человек. Злобы Клоп был лютой, но при молодом царе оседал на задние лапы, всем своим видом показывая покорство, в коем, однако, имелись сомнения – с ним надо держать ухо востро.

Да, не только та поросая свинья, но и многое другое из тварей бессловесных было скинуто с башен и стремнин. Первую кошку сошвырнули вниз, чтобы узнать, правда ли, что кошки всегда падают на лапы. Но какое там! Башня высока! Кошка лежала на боку, щеря клычки в посмертном оскале. Потом затащили чёрную собаку (что давеча являлась с того света с колокольцем), сбросили, она и гавкнуть не успела, но на земле ещё дышала, отчего Клоп перепилил ей шею огромным ножом-пальмой из мясобойни.

А когда один залётный парень по прозвищу Сидело выиграл у них три раза сряду в кости, то его повели на башню – якобы расплатиться, там деньги спрятаны, – и невзначай, в ссоре, перевалили сообща через поручни. На земле парень лежал, как пьяный после попойки – косо раскинувшись, а вместо головы – красный бобон с багровыми лепестками…


Скольких лишил жизни самолично – не знал, после десятого со счёта сбился. Первого, князева сына Тишату, зарубил топориком, когда им обоим было по двенадцать лет. На задворках Кремля повздорили из-за зерни – Тишата, прозвище получивший за своё хитрое тихоумство во всём, что делал, раз за разом выигрывал, да ещё потешался, шептал на ухо соседу: мол, какой он будущий царь, когда даже в зернь выигрывать не в силах? И довёл своими попрёками до белого каления: Иван совлёк с пояса топорик и, с первого раза попав Тишате по плечу, другим ударом разрубил ему череп так, что открылась серая складчатая мешанина, вроде мелких кишок. И от неожиданности онемел, и так бы и стоял перед тельцем Тишаты, что дёргалось в последних судорогах, если бы не деловой Клоп – тот, вырвав топорик и кровавую руку при этом поцеловав, велел остальным побыстрее отволочь ещё полуживое тело в угол и завалить камнями – скоро вместо Тишаты в грязном мусорном углу прибавилась куча щебня, поди разбери, кем и когда насыпана!

В тот же день, когда все были возбуждены от крови, ещё один замухрыжистый баляба, обычно тихий Степанка, сперва довёл их своими выкрутасами до гнева, а потом зачем-то приволок странный кувшин, набитый чёрным жёстким волосом, что вызвало страх у молодого царевича, панически боявшегося всякой ворожбы и колдовства. Страх перешёл в ярость, и он со всех сил хватил Степанку кастетом по виску – тот сложился вдвое, не пикнув, Малюта с Клопом дорезали его заточками-подковами, а тело сволокли в недорытый ров.

Понял тогда: раз я не был поражён Богом за человекоубийства, то можно распоряжаться жизнями рабов по своему усмотру и хотению, ибо Бог водит моей рукой во всём – и в хорошем, и в плохом! Если убивает – значит, так Ему угодно, сердце царёво в руце Божьей! Если милует и награждает кого – и это токмо в Его власти! Да за что Бог должен карать меня, если Сам же сделал меня царём, дал в полное владение всё вокруг и сказал: «Ты не убивец, ты судия, карающий крамолу»! Ведь учила же сызмальства меня мамушка Аграфена, светлая ей память и земля пухом:

– Это всё – твоё! Ты – царь, хозяин всего сущего вкруг тебя!

– И домы мои? – спрашивал. – И Яуза? И Кремль с боярами?

– И домы, и река. И Кремль с потрохами. И дьяки, и целовальники, и воеводы.

– И зверьё в лесах – моё?

– И зверьё, и рыбьё в реках, и птицьё в небесах, и все поля и луга – всё твоё! Вся земля, все людишки – твои.

– И девки все мои?

– И девки, и бабы, и старухи с дитёнками – всё твоё. Всё, что живёт, дышит и шевелится, – всё твоё! Ты царь!

Ей вторила бака Ака на своём ломаном наречии:

– Како един орлан царуе на небу, лев – в пустиню, риба-кит – в океану, так царь един правит на мире, без чужого сказа, подсказа и совету! – После чего мамушка Аграфена читала на ночь Голубиную книгу:

– Ночи черны от дум Господних, зори утренни – от очей Его… Ветры буйные от Святаго Духа… Дробен дождик от слёз Христа… Помыслы людские – от облац небесных… Кости крепкие – от камней… Мир-народ – от телес Адамия… Цари в земле – от главы Адамовой, а первый над всеми царями царь – Белый царь, а это ты, Иванушка… Спи, золотце… Завтра будет новый день…

И маленький Иван на всю жизнь уразумел: раз всё его – значит, со всем этим можно делать всё, что захочется. А хотелось многого…


Прошка внёс овсянку с мёдом, свежие калачи, икру, масло и настой из травы ча – подарок китайского богдохана: напуганный движением россов по стране Шибир к границам своей Жёлтой империи, богдойский царь то и дело посылал в Московию всякие всячины: то пару солдат из красной глины в рост человека (их выставили в Кремле напоказ рядом с чучелом громадного медведя), то искусно сотворённый из серебра дворец (ушёл в казну), то порох особый, что влаги не боится и не сыреет (загрузили в подвалы Оружейной башни, где он всё равно отсырел). А вот сухая чёрная трава ча – бросишь щепоть в плошку, зальёшь окропом – и пей, набирайся сил и свежего дыхания, и зубы лимоном чистить не надо (лимоны присылались тоже из Китая, лично царю, поштучно). Напиток ча никому не давал пить, а пойманного на этом кухаря Агапошку окунул мордой в таз с горячим киселём, чему тот был рад и хвастал потом с красной волдырной рожей, что хоть и ошпарен, но жив, а мог бы за ослушание в петле болтаться!

Недобро проводив глазами Прошку, через силу спросил:

– Сам кашу из котла брал, как я велел? И мёд? И калачи?

– Сам, сам зачерпнул, – ответил слуга, следуя приказу во избежание яда брать для царя еду только из общего котла, будто бы для себя, – а кому надо Прошку травить? Наоборот, Прошке, царёву слуге, с уважением лучшие куски подкладывали – а те шли царю, да без яду, коего он боялся всю жизнь.

Но всё равно!

– Пробуй, лежака! – Сам стал давать слуге понемногу от всей еды на ложке и ноже, а потом кинул их в миску для грязной посуды.

Пригубливая горячий ча, стал смотреться в малое зеркальце (осталось от матушки), удивляясь тёмному цвету кожи. И шишак мозолистый на лбу как будто вырос – был с ноготь, стал с палец. И колени никак не проходят. И ноги ноют так, что мочи нет, – на ступнях пальцы поскрючивало, суставы в буграх и шишах. И поясницу не разогнуть. Тело отказывалось служить духу, а разве стар он так сильно? Ещё эта срамная язва навязалась на елдан!

Истинно говорят: что прошло – то в памяти затаилось, что течёт – то умом созерцаемо, а грядущее душу нашу мечтами опутывает, тешит, холит, нежит… Сорок пять лет минуло с того мига, как он самодвижно, ранее времени, одним нетерпением вытащился из чрева матери, и помнит, помнит, как при рождении его снаружи звала какая-то светлая ангелица – дескать, быстрее, сюда, брось пуповину, за ту жизнь не держись, здешняя жизнь лучше, тут свет, а там тьма; а чёрная баба с крыльями его обратно в чрево втаскивала, крича, чтобы он этого не делал, что пожалеет об этом, ибо тут тихо, тепло и влажный покой, а там, снаружи, – сухая мерзость и пустой хаос… Да, куда лучше было бы в той тьме оставаться, чем по миру шлёпать, в грехи обутому да в блуд одетому!

Сидя в постелях, мрачно озирался. Ничего бы не видеть! Не слышать! Дайте покою, занемог и духом, и телом! Душой стреножен, телом обездвижен – куда уж дальше!

– Прошка, полугар подай!

Взял принесённую бутыль хлебного вина, отпил из горлышка немало – а что делать, приходится вино пить, если ноги не ходят, даже в церковь тащиться сил нет. Домовую церковь, как и приёмный зал, уже давно приказал запереть, обставу зала – столы и лавки – в чехлы поместить, чего им зря пылиться? Ему для молитв икон в келье хватит, а другие пусть идут в Распятскую церковь или в Троицкий собор – зря, что ли, там прорва монахов содержится?

Вино начало мелкими волнами растягивать тело изнутри, раскладывать мысли в голове. Но нет, какое там! Ничего не ладно, только кожа на лбу от мыслей вспучилась. Одно маячило: спасаться надо! Недаром всю ночь матушка Елена снилась в виде кошки, коя прыгала по горнице и мяучила, ища выхода. И Бомелий предупреждал, что большое горе маячит в звёздах московского царя в этом году. И слепая волхитка напророчила недоброе по требухе петуха. И все кругом, кто защищать должен, к врагам переметнулись и смерти его желают, переветники сучьи, как те подлые рынды. И Белоулин из мёртвых восстал. И Кудеяр объявился, а это самое опасное: ему Александровку взять – пара пустяков! Небось, и стража вся моя уже им подкуплена! Недаром каких-то пришлых чужаков видели в слободе! Одно к одному. Бежать. Да не в Тверь или Суздаль, там всюду достанут, а за пределы державы! А тут гори всё белым пламенем, по словам пророка о Содоме и Гоморре! Не хотели иметь доброго и мудрого царя – пусть выбирают себе в водилы кого желают: хоть из Старицких – если найдут, конечно, кого в живых, или из Воротынских, или из поредевших Шуйских, или Семиона-дурачка, или из польских собак, или сына Ивана, или самого дьявола-папу! «Мне всё едино! Не хотели сладкого – жрите теперь горькое, псы неблагодарные!»


Была и ещё одна причина бежать за межу – его странная болезнь на муде, что мучила всё сильнее.

Давеча врач и аптекарь Ричард Элмс осмотрел елдан и срочно позвал Бомелия. Долго рассматривали срамную язву под лупой, украдкой морщась от тухло-солёного запаха, что исходил от разбухшего гнойника, мялись, взглядами перекидывались, боясь ему в глаза смотреть, латинскими и другими словечками обмениваясь (“casus extraordinarius…”, “clavus clavo pellitur…”, “di meliora velint…”, “ulcus durum…”[64], “yes, it looks like a chancre…”[65]), и наконец с охами, ахами и экивоками высказали, что похоже это на новую хворобу, шпанцами завезённую, – от неё пухнут суставы, гнойники разбегаются по телу, печень умирает, а плоть сгнивает.

– Из Америки эту болезнь привезли головорезы Кортесовы. Они там без женщин с ламами жили, вот от них и захватили… – объяснили доктора.

– Ламы – это кто?

– Вроде ослов…

– Это что же, болезнь таким макаром переходит? Да? Тогда… Тогда и жена Анюша тоже больна? И девки все другие? – со страхом уставился на врачей.

Доктора ответили, что с того времени, как болезнь засела, все могут быть заражены, но неизвестно, когда она внедрилась в царя. А вообще, честно говоря, ничего об этой новой болезни толком пока не известно, кроме того, что через соитие переползает и даже на тех может накинуться, кто твоё бельё стирает или твою еду доедает…

О Господи! Ещё новый грех, новая кара! Вот почему Бомелий велел тогда Прошке отдавать стирать царское бельё одной и той же прачке! Знал, что ли, уже, собака, что я недужен? Или догадывался? Или сам заразил нарочно? Но как? Мы с ним в постелях не кувыркались!

Схватил Бомелия за отворот лапсердака:

– Ты, что ли, меня этой гадостью удостоил? Зачем Прошке говорил – одной портомое давать мою одёжу стирать? А?

Бомелий замер, как мышь в лапах кота, пролепетал высохшим ртом, что он ни при чём, он с царём соитиями не занимался, а одной портомое давать – чтоб знать, с кого спрашивать, если бельё будет худо или нелепо постирано.

– У, пёс лживый! – отпихнул Бомелия, понимая, однако, что колдун тут вряд ли виновен – он ближе, чем на вытянутую руку, не подходит, ибо весь пропах травами, серой и иным, чего царь, имея тонкий нюх, зело не терпел.

Отстав от Бомелия, воззрился на доктора Элмса:

– Что же делать? Как жить, бабу не трогая? И как лечить?

Тот пожал плечами, кивнул на Бомелия: мол, да, надо одну выбрать, какую не жалко, с ней сожительствовать, а там дальше как Бог даст!

Это разозлило – легко ли говорить: выбери кого на жертву! Даже если на такое злое пойдёшь, то что потом с ней делать, когда она язвами и волдырями покроется? Другую убивать? Третью? Так полдержавы перемрёт – ведь они, заражённые, тоже с разными мужиками сношаться будут – похоть раньше человека родилась – и этим мужикам своё смертоносное болево передавать начнут! Нет, это надо пресечь! Хорош государь, коий свой народ язвой-шанкрой гробит!

– А лечить это можно? – спросил с последней надеждой.

Выяснилось, что лечить можно, но трудно: нужны редкие лекарства, особая ртуть, сулема, жидкое серебро, хинный корень, ещё bungarus multicinctus, viscum album и другие благотворные яды, которых в Московии ни за какие деньги не купить. Где есть?

– England! В Англия есть! – с гордостью сказал Элмс, запрятывая лупу, щуря слабые глаза и говоря, что в Англии самые лучшие врачи на свете, ибо им известны медицины всех стран, Британией под крыло взятых, – а таких много! Ведь повсюду свои премудрости и полезности, оттого бритские врачи такие умные и опытные!

Бомелий пообещал, что сделает из козьих кишок чехол, чтоб на елдан натягивать и елдан тот обутым в баб совать, – так можно заразу остановить.

Доктора поспорили, может ли против язвы помочь Aspergillus niger, грибок, живущий в мумиях: Элмс утверждал, что это придумано торговцами-шарлатанами, а Бомелий был уверен, что может помочь. Но пока сошлись на том, что шанкру надо высушить примочками из календулы, чтобы снять воспламенение, потом мазать ртутью и по мере сил воздерживаться от девок и трения язвы.

Отпустив лекарей, залез обратно в постели.

Ну, одно к одному! Значит, судьба! Чтобы выжить – надо ехать в Англию! Заодно и дочь лежачую вывезти – об этом Элмс ещё раньше говорил. Решено!


Будто предчувствуя все эти несчастья, год назад послал в Лондон в дары королеве четыре куска персидской золотой парчи, белую мантию из серебряного штофа, громадный туркский ковёр, четыре связки чёрных соболей, шесть рысьих шкур, две белоснежные шубы из горностая. Королева приняла подарки милостиво и ответила большим посольством: царь сидел на Красном крыльце в Кремле, а перед ним вели быка, зоб висел до самых колен, рога позолочены, ошейник из зелёного бархата с изумрудами, далее псари тащили на поводках свирепых аглицких псов-бульдогов, а следом уже везли на телегах золочёные алебастровые вазы, особые пистоли и самопалы, запас разных лекарств, нити жемчуга, блюда…

Воодушевлённый, отправил в Лондон посла Андрея Совина, чтобы тот не только осмотрел королеву, какова она из себя, но и подписал бы с ней уговор о взаимном убежище при опасности, где было прямо сказано: «Если кто-нибудь, Иван или Елизавета, по несчастью своему вынужден будет оставить свою землю, то может жить в государстве другого без опасности, пока беда минует и Бог переменит его дела». Перед отъездом самолично наставлял Совина:

– Смотри в оба, какова она, мне хворые не нужны. Дородна ли? Сочна? Мяса в достатке на костях? Свои ли власы на голове имеет или заёмные? Не то говорят – лыса королева вкрутую, а на балде обманные волосяные нашлёпки носит, коих у неё сотни две по рундукам припрятано.

Не дождавшись ответа, некоторое время назад в припадке страха после измен опришни, минуя открытую почту, направил с аглицким толмачом Антониусом королеве Елизавете ещё одно, тайное, письмо с просьбой об убежище в случае крайней нужды – неужто она великого князя московского с семейством (а в крайнем случае – и без оного) не приютит?

Писал письмо страстно, с трепетом сердечным, без писарей, сам, ночами, провидя в мыслях своё жалкое будущее гонимого беглеца и предвидя смерть, ежели останется тут: в кубке с ядом, в куриной ноге с иглой, в ноже любого, кого перекупят или заставят убить, в мести кого-нибудь из обиженных, коим несть числа, в удавке постельничего или в топоре плотника, что недавно оконницу в трапезной чинил и с колуном всё вокруг да около похаживал, пока его не погнали.

«А сестра-королева даст мне охрану, ежели я к ней явлюсь? – спросил себя, сам же ответил: – Да какое там! Охрану! Пока даже на письмо не ответила! А от моего сватовства лицемерной отпиской отлынивает – мол, решила остаться в девстве, ибо обручена со своим народом, как пеликан, вырывающий из своей груди куски мяса, чтобы накормить голодных птенцов – вот символ её жизни во имя своего народа! Пеликан! Нет, надо самому за дело приниматься, сей же час, не то поздно будет!»

Выгнав Прошку: «Пошёл отсюда, балахвост, нечего валандаться!» – и закрыв дверь на щеколду, взял перо, чернильницу, бумагу, решив ещё раз написать королеве.

Если на прежнее письмо ответа не было (или проклятый толмач Антониус не довёз, или королева не соизволила ответить), то ныне надо писать поползучее, поласковее и письмо передать понадёжнее, не через Приказ, а через своего человека… Но где они, надёжные люди? В былые времена имелись друзья – а где они днесь? Разлетелись, как брызги из лужи, когда в неё падает камень! Каждый, узнав о письме, тот же час по секрету всему свету разнесёт, что царь с аглицкой королевой тайно сношается, в Англию позорное бегство задумал!

Внезапно на ум пришла бака Ака, не раз говорившая, что если нужно что-нибудь тайное сделать – иди к жидам, у них повсюду сети раскиданы, что угодно куда надо в целости доставят по своим укромным путям, пантофлевой почтой называемым, и верны будут до гроба, ибо, как псы побитые, всегда у правителей защиты ищут, понимая, что лучше кормить самого властного (и самим вокруг него кормиться), чем с иными другими связываться.

С одним ушлым и хитрым жидом Шабтаем, сборщиком цдаки[66], как-то было об этом невзначай говорено – надо-де кое-что кое-кому без огласки отослать. Шабтай обещал переправить всё в сохранности хоть на край света и служить царю верой и правдой, но в обмен просил не высылать семью из Москвы вопреки царёву приказу, что все люди жидовского живота должны покинуть пределы Руси.

На эту просьбу тогда дал согласие – пусть живёт и называется Савватей Петров, беглый от османов болгарин из Варны. И Малюте-кнутобойцу приказал не трогать Савватея, ибо тот может понадобиться для денег или чего другого.

Да, жидовин тогда клятвенно обещал доставить всё в самый короткий срок. И самое правильное будет теперь сделать именно так – поручить ему доставку письма в Англию. А если, не дай Бог, письмо будет перехвачено, то его же, Шабтая, можно обвинить в подлоге.

Но была ещё закавыка. Недавно, в весьма злом расположении духа из-за самоуправства аглицких купцов, написал королеве Елизавете другое, открытое письмо, где позволил себе кое-что, что не могло королеве понравиться, а именно: угрозы перекрыть пути в Персию и забрать у бритских торговцев все разрешительные грамоты, данные ранее.

Стал рыться в футляре, где были копии со всех его писем. Их делал для него немой чистописатель Кафтырь, присланный Мисаилом Сукиным. Кафтырь писарь был кремень: работал свою работу, брал плату и уходил, чтобы раз в неделю тайно явиться, списать копии для учёта, взять одну московку и раствориться в тёмном вечере.


…Снаружи угрожающе-захлёбчиво забормотал гром.

Открыл окно: дождя нет, небо тёмно, иногда озаряется безмолвными зарницами – предвестницами Божьего рокотного гнева.

Вот оно, письмо, где он грозит королеве всякими карами. Не надо было его писать, да ещё открытой почтой посылать! Но что делать? Оторванное яблоко обратно на яблоню не привесишь, в семя не вгонишь! Вначале грубо отчитывает её, будто она не королева, а портовая воровка, за то, что печати на её грамотах всё время разные, а это непорядок и неуважение… Это её-то учить, коя полмиром владеет и сама государей научает, как печати прикладывать?!

Потом упрекает в том, что она-де брезгует встречаться с его послами, что она не властительница в своём королевстве, – а что может быть хуже такого упрёка? Вот: «Мы надеялись, что ты в своём государстве хозяйка и сама заботишься о своей государской чести и выгодах для страны, поэтому мы и затеяли с тобой эти переговоры. Но, видно, у тебя помимо тебя другие люди заправляют делами, и даже не люди, а мужики торговые, которые не заботятся о чести и выгодах для страны, а ищут своей торговой прибыли. А ты же пребываешь в своём девическом чину, как есть пошлая девица…»

Это уже прямая брань – и не хозяйка у себя, и мужика рядом с тобой нет, ты и пошлая, ты и простушка, и труперда[67]… Осталось только курвой болотной назвать… Да, истинно учил Мисаил Сукин: есть слова-блохи – не избавиться; есть слова-мухи – гоняешься, не прихлопнуть, они назло тебе летают; есть слова-шмели – врываются смело, их все боятся; есть слова-трутни – сами в руки летят; есть слова-шершни – жалят без разбора…

Ну а в конце прямо угрожает: «А торговую грамоту, которую мы к тебе послали, ты прислала бы к нам обратно. Даже если ты и не пришлёшь ту грамоту, мы всё равно не велим по ней ничего делать. Да и все наши грамоты, которые до сего дня мы давали о торговых делах, мы отныне за грамоты не считаем и назад отберём. Московское царство и без аглицких товаров не скудно будет…»

Что делать? Пролитую воду не собрать, но попробовать можно. Надо написать по-другому – помягче, покрасивее, словно печальную синичку гладить, ибо умный словописец схож с удачливым птицеловом: в каждом силке – дрозд, под каждой сетью – соловей, во всякой западне – сова иль дятел…

Это же для неё почёт и уважение, ежели он, московский государь, будет жить в Англии! Сам великий царь Московии, озлившись на свой непокорный и негодный народишко, соизволил гостить у своей сестры Елизаветы… Хм, сестры… К сёстрам не сватаются, а он сватался – через посла Дженкинсона.

А почему бежать в Англию?.. Ну а куда? Не в Китай же, их дураковатые щебеты слушать? Не к немцам же, сиволапым цуфускам[68], не к ляхам же подлым, змеям подобным? Только появись у них – схватят, османам на потеху продадут!.. Не в Африкию же, где жарко зело, му́рины[69] чёрны в песках живут и людоядцы попадаются? Не к папе же, в дьяволов Рим?.. Куда отпасть, где искать защиты? Нет, достанут везде на суше!.. Один выход: на остров к бритам уходить, водой от изменников отделиться, защиту искать за стенами замков, подальше от всех докук!.. Там и шанкру лечат, и дочь на ноги поставят, а что дороже семьи?..

Громыхнуло с неба. Принял это за хороший знак.

Начал письмо королеве. Неясные шорохи отрывали его – вскакивал к дверям, приоткрывал, ничего подозрительного не находя.

Но один раз при писании кто-то положил ему горячую руку на плечо, говоря:

– Опомнись! Охолонись!

Не посмел оглянуться, только вжал голову в плечи и так сидел, замерев и затаив дыхание. А когда собрался с силой и оглянулся – по келье витал светлый душистый тающий дымок, а под потолком порхали хлопья, похожие на белую сажу… Был ли то ангел-хранитель? Или ангел-хулитель, души и тела губитель? Оба с детства преследуют его.

– О, явись мне, милосерд, святый архангеле, и не отлучайся от меня, скверного, но просвети светом неприкосновенным! – забормотал в ужасе, вспоминая, что такую же белую сажу видел уже однажды, давно, когда, хмельной и разудалый, бражничал с попом Сильвестром и Алёшкой Адашевым, его тогдашним мовником (светлая ему память, хорошо стелил постели и мыл в бане!).

В ту пировню все были тяжело пьяны, били слуг, швырялись кубками в иконы, митрополита заставляли петь петухом, богохульничали, приказали стрельцу-охраннику на их глазах снасилить большегрудую служанку. Вдруг откуда ни возьмись – молодой человек, всем как будто знаком с лица, усадил и усмирил всех строгим взглядом и, говоря странным, старинным, едва понятным языком, доказал им бытие Божие так ясно и зримо, что все только рты пораскрывали да так и сидели, пока тот человек, печально на них поглядывая и не прерывая речи, заставлял взглядом ковши по столешнице кататься, ковриги хлеба летать по воздуху, а кубки один в другой самостийно складываться. Так он им, убогим, свою святость показал, велел не грешить и ушёл, оставив после себя такой вот сладкий дымок и такую же светлую сажу. А позднее узнали его по иконе в церкви – был это Кирилл Чудотворец!..

Писал, отхлёбывая хлебного вина и пытаясь вложить в каждое слово вес, и смысл, и скорбь, и печаль, и жалобы на измены, заговоры, вражбу, ворожбу и предательства, коими оказался окольцован и скован, полонён, почему и просит, как равный равного, как брат сестру, о временном прибежище и защите. И страх кровавыми кусками вис на душе, в кипучем взваре застилая разум. И голый человек трепетал в нём, голосил, а царский глас совсем умолк, ибо дело шло о жизни и спасении, а не о венце и всякой ерунде…

При письме иногда замирал, воочию представляя себе нелепость задуманного: он, великий государь, просит убежища, где ему надлежит жить, как псу в будке. Что бы на это отец и дед сказали? Для того ли они эту махину Московию по крупицам собирали, чтобы он бежал, как заяц от собак, неведомо куда, свою страну на произвол судьбы бросив?

Да вот ещё, как с бритами там, в Англии, говорить? Язык их неведом. Значит, толмача тащить? Или королева даст? Если того Антона, то всыпать ему по первое число! Всыпать? Кому ты там всыплешь? Какие права будешь иметь против местных? Смотри, чтоб ещё этот Антон рожу тебе не растворожил! Тебя там каждый дерьмочист лайном обольёт, ибо ты там не длань Господня, а рвань Господня – беглец презренный, трус и предатель, коему первый кнут…

Если одному ехать – то как с семьёй быть? С сыновьями? С бездвижной дочерью? С Евдокией Сабуровой, что в монастыре по его воле мается под именем инокини Александры?.. Её любит всех сильней. Здесь в любой миг увидеть может, а оттуда, из Англии?.. Как он там, в этой Англии, без её лица ангельского, кроткого, любимого, жить будет?.. Без её очей огнежгучих?.. Без её ножек, кои земли словно из милости касаются?..

Что-то ещё теребило его.

Лунный свет!

Лунный свет пробивался сквозь слюды, что-то призывно шептал и с детства заставлял во сне ли, наяву вставать с постелей и бродить взад-вперёд, пока бака Ака или мамушка Аграфена не укладывали его, приговаривая, что надо давать дитю «сонное», чтобы спал.

Открыл окно, стал вглядываться в трупный лик немой луны.

Нет, лучше бежать одному, без никого – переодеться купцом, пробраться в Холмогоры, сесть на бритский корабль, в Англию попасть, а там видно будет! Бежать одному, без семьи! И посмотреть, что тут начнётся. Все могут быть замешаны – и сваты, и браты, и дети. Показали же новгородские высидки под пытками, что вместо него, Ивана, Божьего помазанника, на трон его сродича, роднюка, князя Владимира Старицкого загнать намеревались? И сын Иван может в каше замешан оказаться – ведь после него шапка Мономаха как раз ему, царевичу Ивану, впору по старшинству… О Господи, все дети завистники, а мои – тем паче: если боярским чадам домы и другая ерунда достаются, то моим – вся держава, есть где развернуться!

И что, разве не слышал однажды, когда в бреду лежал, как бояре в соседней горнице, его ещё не похоронив, вполголоса Старицкого на трон посадить собирались: его, дескать, выберем, отчего он нам подвластен будет?!

Да что там вполголоса – и открыто уже всякое говорят! Ведь набрался же наглости польский перевёртыш Федька Воропай через подмётные письма объявить на Москве, что польская рада желает иметь королём младшего царёва сына, Феодора! Вместо того чтобы ему, главному царю Ивану, предлагать польский трон, они его малолетнего отпрыска себе желают, чтоб им крутить-вертеть как заблагорассудится! А он, Иван, может быть, оттого ныне и отрёкся от московского престола, чтобы себя для польского трона освободить – Семиона-куклу в Кремль посадив, сам ушёл в тень, втайне надеясь, что поляки после смерти Сигизмунда Августа ему корону преподнесут…

Были такие надежды и слухи. Были, да сплыли. Никто трона не предложил.

О Господи! Как я устал от злолукавства! Тело изнемогает, болезнует дух! Струпья телесные и душевные умножены! Богоначальный Иисус, чем провинился? Ведь делал только то, что шептали мне в уши ангелы, Твои слуги! Без Твоего наущения и волоса не спадёт с последнего бездомного пса, что обитает в помоях! А сейчас что? Разве я длань Господня? Нет, я – дрянь Господня, хуже червя и подкожной скнипы!

Ему вдруг стало предельно ясно, что времени больше нет тянуть и ждать, пока Штаден наймёт мастеров-корабелов, будут построены судна, собрана команда да взята казна, чтобы плыть в Англию открыто в гости – нельзя. Чем быстрее бежать – тем вернее жив будешь! Сей же час ехать к Шабтаю, отдать письмо, а самому, одному, запастись платьем и другим, что купцу положено, и, не мешкая, тайно сесть на шхуну, идущую в Англию. Авось к тому времени, когда туда прибудет, и письмо подоспеет, и королева будет знать о его приезде. А то, чего доброго, и не поверит, что это он, сам, своей персоной, грозный царь Московский, в купеческом тряпье к ней явился и что-то непонятное лопочет, как холуй ледащий…

И много писать не надо. Главное уже написано. Ещё предупредить, что пишу коротко, ибо нахожусь в смертельной для тела и души опасности, ищу защиты у тебя на время – и всё.

Наскоро закончил письмо, поставил подпись, скрепил двумя печатями и стал метаться по келье, собирая то ценное, что можно унести с собой.


Но что брать? Что может унести один?

Вспотел, стал суматошно оглядываться, словно смерть сию минуту ждала его за дверью.

На пальцы колец не натянуть – суставы разбухли; недавно перстень прямо на руке резать пришлось, для чего был вызван шотландец-золотовар с пилкой, коей накипь с золотых монет обрезается.

Где гребень, зеркальце, поясок – три вещицы, особо хранимые, талисманы?

Малое матушкино зеркальце перегородчатой эмали, с отбитым уголком, – в него смотрелся ещё в колыбели. Гребень батюшки – им духовник Мисаил Сукин наряжал батюшку последним причесанием в гробу. Если чесаться этим гребнем – мысли сами собой разложатся по уму (хоть и нет уже волос на голове, а он всё равно каждый день скребёт череп этим гребнем). Шёлковый поясок навсегда любимой жены Анастасии: обвяжи им лоб – уходит боль и затухает хворь…

Побросал вещицы вместе с письмом в котомку.

Деньги не брать – звону и весу много, а пользы мало. Только камни и кольца.

В котомку были ссыпаны из двух ларцов перстни и кольца.

Сдвинул карту на стене – открылась ниша. Извлёк оттуда шкатулу красного дерева с рубинами на крышке, полную диких алмазов, сапфиров, изумрудов. Отправил всё в котомку.

Да, но как же без подарков к королеве являться?

Из неприметного рундука вытащен был завёрнутый в мешковину «Апостол» – первая книга, в золотом переплёте с каменьями – подарок печатника Ивана Фёдорова. Это королеве должно понравиться.

Подумав, полез под постели, вытащил самородок. Его тоже следует забрать – какому государю не будет приятно иметь такое? Сорвав с лавки покрывало, завернул в него золото, сунул во вьючок.

Вышло три куска: котомка с письмом, кольцами и шкатулой, узел с «Апостолом», вьючок с самородком.

Что-то внутри гнало поскорее из кельи. Явственно казалось, что за дверью замерла неслышная толпа людей, готовых ворваться. Толпа лишь ждёт сигнала!

Быстрей отсюда по чёрной лестнице – авось там проскочить удастся!

Напялил в лихоманке прямо поверх ночной рубахи рясу с куколем, потом – овечью безрукавку, на неё – кожух. Кое-как влез в тёплые сапоги. Натянул на голый череп тафью. Сверху – тёртый треух по глаза: до Шабтая, до Москвы ехать неблизко и холодно! А в Москве есть тайные места, где можно собраться для поездки: заготовить липовые подорожные, достать купецкую одёжу, накладные волосы, может, даже бороду сбрить.

Прихватив посох, плевком затушив свечу, неловко повернулся и задел узлом помойный ушат. Крышка с грохотом слетела, загремела по полу, нечистотами залило ступню.

Застыл в стыде и страхе: «О Господи Боже велик, могуч, справедлив!» Но внутри что-то отчаянно взвизгнуло: «Беги! Беги!» – и он, перехватив покрепче поклажу, выскочил на чёрную лестницу, ужасаясь плохому знаку. Вот чем воняет его бегство – сцаками и калом!

Гулким холодным переходом выбрался на санный двор, где стояли возки, сани, телеги. Пофыркивали лошади, шурша сеном, отряхиваясь и позванивая в темноте.

Охранник, крикнув было:

– Кого нелёгкая несёт? – вдруг узнал и осёкся.

– Чего глаза напучил? Отъехать надо! Какие лошади для почтаря готовы? Почтарь пусть после едет! – И пошёл садиться туда, куда повёл онемевший от удивлённого страха стрелец, привыкший видеть царя в парче и соболях, а тут – старик в дряхлых пимах и рваной рясе, кожух сверху, один, с узлами – ну, кухариха в торговых рядах! Только и сказал:

– Государь, дорога раскисла, ехать трудно… Ночь…

Опять в небе громыхнуло.

Подозрительно косясь на охранника, упрямо мотнул головой, молча кинул поклажу в телегу, укрылся полостью и вытянул кнутом лошадок.

Сонные стрельцы, схватив шапки с голов, распахнули ворота.

Уже выехав из крепости, хватился – ни ножа, ни кастета с собой! Но не возвращаться же! И так плохих примет полно!

Дальше пошло ещё хуже – на переправе через реку на неравных брёвнах заднее колесо вдруг истошно крякнуло и дрыгнулось, отчего с задка сорвалось ведро для дёгтя и с треском шлёпнулось в Серую. Ну одно к одному!


Проехав тёмную пустую слободу и оказавшись на росстани, некоторое время раздумывал. Ехать по большой дороге? Она лучше укатана, но опасна! Ехать по малой лесной, в колдобинах и ямах, зато безопасной? На большой дороге Кудеяр поджидать может! Небось знает, что он, Иван, в Александровке, – а ну вьётся тут где-нибудь поблизости, его поджидаючи? Да и грабить привык Кудеяр на больших трактах, где ценные обозы идут, – а на малых какая ему выгода?

Нет, лучше ехать по малой, лесной, боровой.

Из-под колёс летели брызги грязи. Лес стоял хмур и тёмен.

Подстёгивал лошадей, приподнимая треух и прислушиваясь, но, кроме дребезга узлов, ничего не слышал. Того, что в узлах, должно хватить на первое время – а там видно будет. Надо будет – займу у королевы под залог всей Московии, ведь не откажет же горделивица: залог-то знатный?! В шкатуле камней достаточно, только вот ценят их сейчас в Англии, по словам доктора Элмса, не очень высоко: своих, из Индии выкраденных, вдоволь наволокли, на вес продают, словно горох или пшено…

Стал представлять себе бритов, как их описывал посол Совин: коротконогие, широкие в груди и брюхливые, или длинные как жерди, но все рыжие, красноглазые, злые, а бабы распутны и уродливы, и девки блядисты зело, и еду кушают отвратную – пудины какие-то трясучие и рыбу-полужарку… Господи, и среди эдаких уродов жить?..

А кто попытается взобраться на московский престол после его бегства? Где главные предатели и изменщики гнездятся? Их всегда предостаточно. Многих уже нет среди живых, но новые народились. Да вот оттуда, из Англии, как раз и услышим, кто свои щупальца к трону потянет!

Да уж, правду говорят: куда лучше иметь в друзьях мёртвых, чем живых: мертвец гадостей не делает, а от живого жильца всякой пакости ежевременно ожидать возможно… От живых забот не оберёшься, а с мёртвых какой спрос? Из всякого каземата можно сбежать, только из могилы обратного хода нет… Ну, до Страшного суда дотянуть бы, а там откроется, кто какие козни чинил и измены замышлял!

И почему-то только ничтожный жид Шабтай, иноверец, ростовщик и меняла, виделся главным спасителем и помощником. «От свои луди жди пакость и злобность, а от жиды докук нехе, ако им не увредиши» – так учила бака Ака. А как у них деньги забирать, если не «увредить»? Самовольно-то никто и полушки не отдаст! Как ни крути, всё равно обижать приходится, а жиды не только зело обидчивы, но и злопамятны, о чём мамка Аграфена предупреждала: держись, мол, от них подальше, они нашего Бога предали и продали, то же и с тобой сделают, если выгоду для себя в том усмотрят…

Да, и продадут, и предадут, и не простят ему того, что он с их единоверцами в Полоцке десять лет назад сотворил. А мог он поступить иначе, чем отец и дед?


Тут вспомнил, что не помолился перед выездом, не присел на дорожку. Нет! Сдвинул иконы, святотатец, хапнул камни и перстни – и всё! О земном подумал, а Небесное – упустил, храпоидол! И стал креститься, в уме читая молитву, – она и в молчании до Бога доходит, если Тому это угодно, Господу слышать голос человеческий не надобно – голоса души хватает: «Царь Небесный, Утешитель, приди и вселись, и очисти от всякой скверны, и помоги мне, грешному, совершить начатое, ибо не я, жалкий человече, сие затеял, а Ты, Вседержитель, на это меня наставил и надоумил!»

Молитва успокоила. И даже заяц-беляк, перебежавший через дорогу, не вызвал обычного страха – ну перебежал, не останавливаться же сейчас? Поплевать через левое плечо, постучать по дереву – и хватит!

Вдруг сзади начал настигать стук копыт, скрип колёс, крики. И скоро его обогнали две тройки с бубенцами, в лёжку забитую какими-то горлопанами. Что это – ночью на свадьбу едут? Или с поминок вертаются?

Вот и след простыл, только со второй тройки что-то швырнули на дорогу и крикнули во всё горло:

– Куда, пень, на ночь глядя!

«О Господи, их ещё не хватало! Когда же я буду в Москве?» – начал было высчитывать, но осёкся, вспомнив поучения Сукина о том, что в начале пути никогда не спрашивай и не думай о конце, чтобы мысли твои не услышали чуткие беси, – если уловят, то обязательно захотят надсмеяться, поизгаляться, нагадить, какую-нибудь дохлую свинью подложить; потому в дороге думай только о самой дороге и не забывай: человечишка предполагает, а Бог – располагает!

Мысли вернулись к Шабтаю, к их последней тайной встрече.

Тогда из Ливонии пришли известия, что денег в войсках нет, наёмники бунтуют, солдаты сидят без кошта и огневых припасов. Но казна после войн пуста. Делать нечего, надо брать у жидов.

И самолично ночью, под скрытым лицом, отправился к Шабтаю, чем привёл в ужас домочадцев, вповалку спавших на полу. Морщась от застарелого чесночно-рыбного духа и спёртой сонной обвони, строго и коротко потребовал у Шабтая сто тысяч золотом, иначе завтра же вся их тайная община выкрестов будет перевешана или перетоплена, вместе вот с этими курчавыми малютками, что смотрят изо всех углов! И сделает это не он, московский царь, а поляки и литовцы, кои вот-вот возьмут Москву, если не дать им отпора. А как его дашь, если средства на войну иссякли? Кому, как не вам, знать, как горько жить в чужом плену, да ещё без денег! Так что раскошеливайтесь, братья по несчастью, не то вам – крышка! Для вас сто тысяч – пустяк! Вы племя жестоковыйное, выдюжите!

Шабтай, не попадая ногой в патынок, наполовину босой, егозил вокруг него, заверяя, что деньги будут через три дня, надо собрать. Не зная, куда усадить грозного гостя, совсем ополоумев, повёл его в комнатку, где на высокой постели храпели Шабтаевы родители.

– Зачем они мне? Они что, золотые? – засмеялся и, ущипнув под периной чей-то ойкнувший зад, ушёл к дверям, где потрепал Шабтая по толстой щеке. – Вам, левитову колену, доверяй, но проверяй! Ухо востро держи! Вы почему на Иисуса хулы возводите?

Шабтай прошептал:

– Наш закон – Пятикнижие Моисеево, там нельзя изменять ни буквы, а Иисус хотел всё изменить.

На это было, что ответить, любил такие споры:

– А ты не думал, если Господь послал своего Сына, то, значит, Господь решил изменить своё слово, а то зачем бы Он это делал – посылал Иисуса? Я тоже даю грамоты и посулы, но если всё меняется, могу и грамоты отозвать, и посулы изменить. Так и Бог поступает. Его руке нельзя противиться!

Шабтай примирительно сказал:

– Когда придёт Машиах, он объединит языки, все будут единоверны, все протянут друг другу руки, и лев ляжет рядом с ягнёнком…

Жёстко прервал его:

– Знаю, ваша судьба незавидна, да не мной сочинена! И дальше нелегко будет. Вы обречены на вечное ожидание. Ваши десять колен, запертые в Гоге и Магоге, ждут вернуться домой, чтобы уже там, на родине, ждать Страшного суда! Так-то Бог решил, а мы перерешать не в силах. А знаешь, почему Бог на вас опалу наложил, в вечное ожидание ввергнул? Сам подумай: чем торгует ростовщик? Деньгами? Нет, временем! Чем больше времени проходит – тем больше он берёт выгоду. Но Господь создал мир и время для всех живых тварей, поэтому вы, жиды-ростовщики, – воры и тати, захватчики времени, лабазники лжи, коловраты греха! Странно, что ещё воздусями или солнечным светом не торгуете. Господом дарованное оборачиваете для себя с выгодой! И если мы обкрадываем друг друга, то вы обкрадываете самого Бога! Вот почему Господь взъелся на вас. Негоже так поступать!

Шабтай плаксиво начал оправдываться – он ткнул его посохом в кадык:

– А ещё хуже, что вы эту выгоду, барыш, только с нас, грешных глупцов, взыскиваете, ибо брать прибыль со своих собратьев вам запрещено. Не во Второзаконии ли написано: «С иноземцев взыскивай, а что будет твоё у брата твоего, то прости ему»? Аха-ха, выходит, иноземцев обдирай как липку, а своих не трожь? Какие вы умные! Ну так не взыщите, когда иноземцы с вас тоже время от времени шкуру спускают и взыскивают вами украденное в наказание за обиды, чинимые вами Господу!

Шабтай стал отнекиваться:

– Нет, государь, мы тихи и скромны! Иудеи хотят мира и добра…

Зло отозвался:

– Добро мира они хотят к рукам своим загребучим прибрать – вот чего они хотят! Нет, не бывать этому в моей земле, не дам её обирать! Если хотите тут обитать – должны креститься и жить как мы! А других не потерплю – хватит! Земля наша и так кишит басурманами, вас ещё не хватало! Живите как все, под нашим законом, верой и крестом! Живите как мы! Или никак не живите!

Шабтай, преданно уставившись на царя чёрными глазами навыкате, заторопился с ответом:

– Государь, нам нельзя жить как все – тогда мы исчезнем! Всем известно: мы раскиданы по народам. Если мы будем жить, как эти народы, то кто тогда будут иудеи? И где они будут? И как они будут? Нет, их не будет, они исчерпаются и пропадут в людской пучине! Наши пророки говорят: чтобы не пропасть, надо держаться вместе и идти вперёд, быть всё лучше и лучше – если сего дня ты заработал сто дирхемов, то не трать их, отложи, а завтра заработай уже двести…

На это засмеялся, погладил Шабтая по чёрной головной нашлёпке:

– Ну ты и заядлый жид! Не прибедняйся! Плаксивых рож не строй! Вам палец дай – всю руку враз отъедите! Самые смачные куски выковыриваете, деньги у себя собираете, людей в нужде и кабале держите! Знаю вас, упырей! Сам говоришь: ныне сто дирхемов, завтра – двести, а послезавтра – тысячу! Да таким макаром вся денежная власть к вам перейдёт! Из-за этого дед мой Иван и пожёг вас, узнав на своей шкуре, какие беды вы державе наносите!


Да, в царствование деда Ивана жиды, придя на Русь со свитой литовского князя Михаила Олельковича, весьма расплодились в Новгороде, а оттуда расползлись по всей державе, особливо просочившись в Москву, где обсели деда Ивана плотно, как саранча, окольцевали туже змеи питоновой. Но дед Иван, имевший одним из прозвищ Правосуд, был крут и умён, вовремя вывернулся, созвал Собор, где и было постановлено сжечь всех раввинов, остальных жидов изгнать, отобрав всё добро, а кто не уйдёт – предать мечу и удавке.

И батюшка Василий тоже запрещал всякое пребывание жидов в Московии: по его приказу были принародно сожжены товары иудеев-купцов из Польши, а когда их польский король осмелился напомнить, что раньше московские великие князья свободно впускали всех купцов из Литвы и Польши, будь то христиане или жиды, то Василий самолично отписал ему твёрдо, что-де не можем разрешить иудейскому племени находиться в нашей державе, поскольку хотим жить в покое и без всяких смут, а мерзкие деяния жидов-заторщиков всем известны.

Нет, не успокоились жиды, царского слова ослушались, стали опять приходить на Русь, словно там мёдом намазано, да ещё осмеливались тихо роптать, что Русь-де – это их земля, потому что это бывшая Хазария, каганат, а хазары жидовской веры были – мол, в древних книгах написано, что одно колено иудейское прямиком из плена вавилонского отправилось за Понт Эвксинский, чтоб там расплодиться и назваться кузарим[70]. И что матерью святого Владимира Крестителя была рабыня – жидовка Малуша из города Любеч, посему все Рюриковичи – жиды. Слыханное ли дело? Мало что литовцы, поляки, татары, турки, немцы и всякие иные свои алчные лапы на Московию наложить хотят, ещё и жиды туда же, богоубийцы проклятые!

Он, Иван, терпел-терпел эту наглоту непомерную, да и поднял по примеру отца и деда на христопродавцев крестоносный меч, когда любое терпение – что царское, что человеческое – истекло. Решил начать проучку с Полоцка, где жиды были особливо злокозненны и всеми правдами и неправдами плотно втёрлись к тамошним князьям в доверие, открыто кричали против Христа, зельем палёным под видом польской «водовки» народ спаивали, давали взятки тиунам, а бояр склоняли к изменам: отпадать-де пора от гнилой Московии, к Ганзе приплетаться, ибо там дела идут хорошо, товаров навалом и денег быстро прирастить можно, а тут, в Московии, одни невзгоды, препоны, топоры да плахи, и лучшего никогда не будет.

Была лютая зима. Взяв Полоцк и заняв кремль, посадил князей гуртом в подвалы, а всех жидов с семьями повелел согнать на берег Двины так, чтобы князья из темницы могли смотреть, каково смутьянам будет. Жители, надеясь тем самым отвадить от себя государев гнев, зная всех жидов наперечёт, сами стали тащить их к реке: кого за ноги волокли, кого за волосы, а кого и на аркане, как скот, – царёвым слугам по дворам и ходить не пришлось. Шум, гам, свисты, улюлюканье, стоны, вопли, плачи, крики…

Собрали всех, числом три сотни, выгнали на лёд реки голых и босых, продержали их там полдня, пока царь после обеда отсыпался, а потом обрубили со всех сторон лёд, и льдина с людьми постепенно стала уходить под воду. А тех, кто до берега доплыть пытался, били баграми, вёслами, долбнями, кололи копьями, дрекольем отпихивали обратно в ледяную воду… Так и были все потоплены (спаслись только два ребёнка, забранных с собой, чтобы вырастить из них надёжных менял).

Сделал это не из злобы, нет. Надо было прилюдно показно наказать, чтоб неповадно было глупым князьям и боярам с жидами якшаться, а жидам – своей болтовнёй державу подтачивать и смуту в людских головах рождать!

С тех пор иудеи поутихли, но не исчезли, а попрятались. А некоторые в Астрахань сбежали и там не успокоились, принялись тамошних воевод подкупать и на всякие каверзы подбивать: хвалили Оттоманскую Порту, сулили горы золотые, если Астрахань от Московии отпадёт, и даже хотели, аспиды, сам город из Астрахани в Хаситархан переназвать, как это якобы при хазарах было!

Но тогда, в разговоре с Шабтаем, он решил смягчиться и примирительно рассказал, что и он, Иван, один раз по-ихнему, по-жидовски, поступил – от ангела выгод добиваться вздумал:

– Ангел явился перед Казанью и рёк мне: если я поставлю церковь за один день, то Казань будет моя. А я возразил, как дурачок: «Сперва дай взять Казань – там поставлю!» Ничего не ответил ангел, заплакал и ушёл, но дал захватить Казань, где я и поставил церковь! Но было зело стыдно мне за торг с ангелом.

На это Шабтай ответил смиренно, что в царе есть то, что чаще встречается у иудеев, чем у других народов, а именно – почитание книжной мудрости, поэтому ангел, наверное, и не разозлился на царя. Желая польстить дальше, Шабтай зачастил скороговоркой:

– Ты на нас похож, у тебя наше имя, самое лучшее![71] Ты свинины не ешь. Откуда вестимо?.. Все знают, в Москве что скроешь?.. Но главное, ты тем на нас похож, что ты – великий уважитель слова, при тебе книги умножились, в переплёт пошли! – Осмелев, Шабтай продолжал: – Ты и с лица наш: нос у тебя горбат и велик, как и должен быть у мужа, дабы беду или деньги издали чуять, а у москалей носы курносы. У тебя – глаза черны, насквозь прожигают, как и должны быть у владыки, а у москалей глаза пустоцветны и водянисты. Лицо у тебя длинно, а власы черны…

Пригрозил:

– Но-но! Какие власы? Лыс стал как колено! Смотри у меня! – но не спорить же с жидом, тем более если надо у него срочно сто тысяч отнять?

Шабтая, конечно, можно повесить или утопить, но тогда исчезнет курица с золотыми яйцами. Однажды уже было такое: по молодости разрешил патриарху собрать всех знатных иудеев по Москве, окрестить их в мыльнях на берегу Яузы – кого по-добровольному, кого и силком, а потом запалить эти мыльни с четырёх сторон. Вот разрешил, а потом жалел: где деньги брать, когда надо? Кто быстрее жидов нужное доставит? Кто на ухо важное подскажет? Кто тайное принесёт, скрытное унесёт?..

Перед уходом всё-таки повторил, что он – не Соломон, у коего в храме цвели золотоносные деревья, плодящие золотые яблоки, что деньги нужны быстро и скоро:

– Три дня тебе, чтоб мою цдаку собрать, как в главе Дварим велит вам Господь: «Заповедую тебе: раскрывай руку свою брату твоему, беднякам твоим и нищим твоим»! Ничего, раскошеливайтесь! Наклад с барышом угол об угол живут, сами знаете. А не будет денег – велю придушить, а тело в свиной шкуре в навозной куче закопать – будешь там своего Машиаха дожидаться… Знаешь, в чём отлика нас, христиан, от вас, богоубийственных жидов? Нас Иисус в Нагорной проповеди учил: «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними». А у вас в Ветхом Завете сказано: «Не делай другому того, что ты бы не хотел испытать на себе»! В нашем разе значит, что христианин должен сам доброе делать, а в вашем разе – что иудеи должны только тихо сидеть в стороне, как жид Евер при стройке Вавилонской башни, и ничего не делать, кроме как выгоду блюсти и прибытки подсчитывать. Разницу чуешь своим покляпым носярой?

– Чую, государь, сохрани тебя Господь, всё сделаю, деньги будут, соберу… – спотыкался Шабтай о свои спадающие патынки, пытаясь ухватить царёву руку для поцелуя. Но не дождался этой милости…


…Гнал лошадей, торопясь поспеть в московский пригород. Да куда там – дорога совсем плоха, лошади сбавили бег и оступались в скользкой грязи. А леса кругом стояли молчаливы, черны, с серебряными поседелыми верхами. Только бы до Сергиева Посада дотянуть, а завтра оттуда до Москвы добраться, в жидовское подворье, письмо, купцова одёжка, сани, товар – и на аглицкую баржу! Шабтай и одёжу принесёт, и сани снарядит, и товаром их наполнит – куда он денется?..

Не успел подумать про это, как в вышине зло гаркнуло, крякнуло. С рваным хрустом шальные молнии раскроили небесную гладь. И в их слепящих узорах вдруг ясно почудились границы его державы – вот они, чётко очерчены шипящими блескучими зигзагами!

Небо выждало и грохнуло таким громовым молотом, что взлетели птицы и посыпался снег с елей.

Лошади дико рванули. Повозка подпрыгнула, с треском лопнула ось, и всё полетело кубарем на обочину, путаясь, брыкаясь и ржа…

…Лежал в беспамятстве, пока Господь не вернул к жизни, не заставил из последних сил выбраться из телеги в грязь.

Колымага свёрнута набок. Одна из лошадей лежит, дёргаясь. Видно при лунном свете, что задняя нога сломана – белые кости светят из тёмного мяса. Лошадь смотрит с бессильным укором. Вторая лошадёнка сумела устоять, но была понуро скособочена натянутыми постромками. Заднее колесо отлетело, а ось вонзилась в грязь так, что не вытащить.

Попихал ось, попытался посохом приподнять повозку – напрасно. Да и на трёх колёсах всё равно не уехать… Сам виновен! Чего было на ночь глядя переться, да ещё на заезженной почтарской колымаге, да по плохой дороге?

Бестолково оглядывался вокруг, словно со сна.

Делать нечего, надо дожидаться рассвета. Авось кто проедет, возьмёт с собой… Хорошо, хоть дождя нет…

Кое-как влез в скособоченную колымагу. Укутался в кожух. Глазами поискал место среди деревьев, чтоб спрятаться от ливня, если хлынет. Угрюмо стал отчитывать себя, что так опрометчиво впал в драп по ухабам глухой дороги, где одни лешие бродят… «Вот они, дурные приметы! Ни ножа, ни кистеня – как от зверя, от татя, от лешака отбиться? Нечем даже постромки перерезать и лошадь освободить – на ней бы убрался… Да как? Без седла, с тремя вьюками?»

Стал озираться на чёрное пространство над головой: оно изредка, под утробное урчанье грома, ощеривалось беззвучным ярко-белым огнём. Но дождя не было, только рокоты гнева Господня на глупого человечишку, коему Бог только что начертал в небе знак его сверкающей, словно новый Иерусалим, державы, – а он надумал её подло бросить! Да, знак сказал: стой, куда, опомнись, дрейфло, трухач!

В панике, дрожащими руками, принялся бесцельно шарить по повозке, но ничего, кроме узлов, не нашёл. И затих, как птица в клетке под накидкой.

Сколько так прошло – неизвестно.

Он то молился, то впадал в забытьё, а когда выходил из мёрзлой дрёмы, то давал себе обет, если спасётся, отстроить ещё одну церковь в Александровке и щедро одарить Кириллов монастырь. И сетовал: зачем царская власть, если за неё надо расплатиться жизнью? А то, что смерть караулит его, – сомнений нет. Одно к другому лепится. И одно хуже другого.

…Но вот явственно слышно – едет кто-то! Слава Богу! Дробь копыт, перестук колёс, храп и звяки. С трудом обернулся. Лицо различимо… Ба, да это же дьяк Корнилий из Пафнутьева монастыря под Боровском, где прошлым летом отменного жареного гуся ели с владыкой!

Дьяк тоже узнал его:

– Государь? Ты ли?

– Да вот, колымага… А ты как тут?

Дьяк замялся.

Не стал ждать ответа – захватив узлы, полез на возок к дьяку:

– Давай на Москву. Шубы нет в телеге? Замёрз!

Дьяк странно улыбнулся:

– На Москву – так на Москву… Нам, татарам, всё даром!

Удивлён был таким речам из поповского рта, но не стал разбираться и сквозь дрожь спросил, каковы дела в обители, много ли новой голи перекатной прибилось кормиться, не ссорятся ли монахи промеж себя.

– Да нет, Бог милует. Живём как кошка с собакой – а всё не помрём…

Опять недоумённо взглянул на дьяка, но тот был вперен в дорогу и нахлёстывал лошадь, не обращая внимания на своего спутника, как будто у него в возке – не великий царь, а солёная рыба в бочке болтается.

Так, в разговорах, приехали в какое-то село.

– Вон туда тебе! – указал кнутом Корнилий на первую избу.

– Как это? А где Москва?

– Иди, ждут. Ну, кому сказано? Пшёл, дрянь! – вдруг рявкнул дьяк и, видя, что царь не понимает, грубо схватил за кожух и с силой вытолкнул из возка, узлы присовокупив.

«Ну, ты у меня попляшешь! – проводил гневным взглядом спину Корнилия. – Не только тебя – всю твою обитель изничтожу! Зачем такая обитель нужна, где такие кромешники обитают?»

Взвалив на плечо поклажу, отправился по указке к избе. Открыл дверь: чисто убрано, мятой пахнет, углы рублены «в лапу», пол мыт, плошки по полкам разложены, а потолок высок, как в церкви, и тябло[72] иконами заставлено. И жарко зело – огромная хлебная печь гудит, а из неё как будто смех доносится!

Отодвинул заслонку – и отпрянул: в печи сидит объятый пламенем голый человек и заливается в смехе. Приглядевшись, узнал вологодского воеводу Фаддея Автуха. «Его же сожгли на Болотной?» – отшатнулся в ужасе, а отойти от печи не может – ноги каменны стали, даже отворотиться невмочь: смотри и смотри в печь, как тело Фаддея корёжится, а сам Фаддей так приветливо улыбается, словно благодарит за что… Уже почти весь сгорел – чёрные лохмотья вместо кожи висят, кости оголены. А лицо цело и как ни в чём ни бывало лукавым оком царю подмигивает, манит к себе, по горящим поленьям рядом с собой игривисто костяшками клацая – иди, мол, сюда, тут тебе местечко приготовлено!

«Святым стал, что ли?»

…Не успел об этом подумать, как очнулся в пустынной морозной ночи, один, на лунной дороге, в повозке со сломанным колесом. Привиделось, примерещилось. Нечистая сила игры затевает! Кто-то страшный душу тормошит! И никакой это был не Корнилий, а беси лесные, людей душильщики, душ лудильщики! «Лучше на дороге околевать, чем с бесями водиться», – подумал, крестясь и чувствуя, что ног не ощущает: пальцами не пошевелить…


…Что же это за ночь без конца? Когда же божий рассвет придёт на землю? За что, Господи, обделил нас светом и солнцем, а оделил мраком и хладом? Вот и души наши чёрствы и мёрзлы, аки картоха в морозном погребе! За грехи наши тяжкие расплаты не медлят являться! Господи, светом Твоего сияния сохрани меня на утро, на день, на вечер, на сон! Силою благодати своей отврати и удали всякие злые нечестия! Отгони от меня всякую скверну многолапую, бесов скотомордых, ехиден ползучих, летучих и ходячих!

После молитвы стало как будто теплее, но холод вернулся, властно, по-хозяйски занял все уголки тела. От мороза голова немеет и тончает тело. Мысли вылетают вместе со вздохами и шлёпаются куда-то обратно в замерзающий мозг.

Опять стали змеиться молнии, зигзагами обозначая его державу: да, вот границы страны Шибир, реки, звёзды-города. Но небо неожиданно стало бело-слепящим, а молнии – чёрными. Гром грохнул и покатился всеохватным раскатом…

Вскрикнул и потерял сознание.

…Вот свет, людишки… Струшня возле ворот. Куда это он приехал? В шинок? Это удачно, что возле кабака оказался, – отогреться можно!

Сунул тючки глубже под полость, треух на глаза стянул, лошадей привязал, тихо меж людей пробрался, дверь толкнул и за первый же пустой стол залез, исподтишка озираясь, чтобы понять, куда попал.

За грубыми столешницами люди сидят, все друг на друга чем-то похожи. Мастеровые, что ли? В лёгких чёрных кафтанах, в красных, глубоко надвинутых шапках, кожаных сапогах, алых рубахах. Разливают из пузатых жбанов вино по кружкам и помахивают ему: иди, мол, к нам, выкушай за компанию! А некоторые прямо из жбанов хлобыщут, шапки при этом снимая, крякая, ухая. Сиводёр, что ли, пьют? Кто такие?

Приглядевшись, похолодел: а люди-то всё – без голов! Шапки снимают, вино в обрубки шей льют и шапками опять прикрывают пустоту! Господи!..

Дальше видит – сиделец свой птичий клюв о прилавок точит: туда-сюда, сюда-туда… От этого скуфья его на затылок съехала и во лбу рожки телячьи обнажились!.. А вон и копыта поблёскивают! «Э-э, вот что за свора собралась», – подумал и тихо-тихо, бочком, в потном страхе, стал выбираться из-за стола, ожидая, что беси бросятся на него.

Но те с места не сходят, шапок не снимают, только жбаны преклоняют, будто бы говоря: «Напрасно уходишь – вишь, сколько вина-то! Откушай, не побрезгуй!» А он им даже мысленно, как учил Мисаил Сукин, ничего не отвечает, ибо беси мысли видят и чрез них в человека легко входят. За нательный крест ухватился и потихоньку, не поднимая глаз, по стеночкам, по стеночкам – да и выскочил в дверь.

Думал – спасся, а того хуже оказалось! На пороге ноги свинцом налились, а сам порог начал колебаться и трещать!

Сжав до боли крест, стал смело говорить:

– Под Твою милость прибегаем, Богородице Дево, молений наших не презри в скорбех, но от бед избави нас, едина чистая и благословенная! – Скопище нечисти за столами поутихло, призамолкло, сиделец прекратил точку клюва. – Изыди, бесовня, на болоты и мхи, погибни, сдохни, сопрей, беги от людей! – крикнул громко, соскочив с порога, – тот начал вспучиваться, как перезрелая квашня, и надрывно лопнул, отчего полыхнуло жаром и сорвало с ног…


…Встрепенулся под полостью. Непролазная ночь. И гром без дела прогуливается по небу, свои владения обругивая, но дождя нет. Вновь привиделось! Уж не замерзает ли он? То печь, то жар!

Скорчился в комок, но холод хватал морозными лапами, и мял, и рвал, и калечил. А мысли в голове поредели, стали мелки, что куры: подойдут, поклюют, прочь откатятся. Кура по зерну клюёт, а весь двор в дерьме!

Постепенно залубенел в ломкое стекло. Нутро выжгло холодом. И кровь замерзает. В теле – перезвоны морозных ледышек, мелкой стекляди. И красные змейки мельтешат в глазах. И огненные клопы выедают зрачки. А под черепом что-то смутное и слепое переползает одно через другое, как котята в поисках материнского соска.

Начал молиться громко, в полный голос, размазывая слёзы и царапая ногтями голые виски под заячьим треухом.

Скоро уже не мог шевелиться. А когда услышал конский бег, то с безразличным страхом решил, что беси вернулись порешить его.

Вот останавливается телега, вылезают два мужика в собачьих малахаях, меховых шапках и валенках. Подходят, смотрят, полость шевелят:

– Это кой же здеся бздюх притаён? Живой?

В оттянутую полость шепчет:

– Ребятушки, на грани смерти нахожусь! Кобыла ногу сломала, колесо гикнулось… Скорее везите меня, умираю!

– Ишь ты – везите! – Один, обойдя колымагу, приблизился к затихшей лошади и сильно, зло пнул каблуком в морду (та подала голос, шевельнулась). – Кто сам таков?

По этой грубости он понял, что дело плохо, но, поспешно решив, что царя не тронут, признался через силу:

– Это я, ваш государь… Царь… Иоанн Васильевич… Везите!

– Чего? Царь? Государь? Да будет тебе вабить, сыч мохнатый! Ежели ты царь, то мы анпираторы! – начали мужики хохотать, быстро, по-рысьи, ощупывая колымагу взглядами.

Один принялся сдирать с него кожух. Второй, нашарив в колымаге узлы с чем-то звенящим, покопался там, развязал котому, поворошил рукой, побренчал, зачерпнул, заглянул в ладонь, разглядел и, пробормотав растерянно:

– Батюшки-светы! Дёру, Нилушка! – схватил узлы в охапку и потащил их в свою телегу. – Чухаем отсель! Айда! Дёру!

– Счас! Но, тихо, пёс! – крикнул Нилушка, стаскивая с него треух, потом грубой рукой влез за пазуху и сорвал крест с амулетом, а на слабые попытки оттолкнуть огрел кулаком по уху и для верности больно шмякнул сорванным крестом по черепу. – Не рюхай, лярва, не то прирежу!

– Нилушка, шибче! Ноди, ноди! – кричал другой, устраивая в телеге добычу и разбирая поводья. – Дёру, дурень!

– Убивцы! Христопродавцы! – крикнул в бессилии, хватаясь за мокрую от горячей крови голову.

Но мужиков и след простыл – умчались, только скрип колёс, топот и ржание зависли над тёмной дорогой…

«Так-то я порядок навёл – мужичьё сиволапое грабит почём зря под самым носом! Даже треухом поганым не побрезговали, тафейку стянули, выпоротки, тельник[73] матушкин содрали!» – в бессильном гневе думал, прижимая рукой рану на голове и не до конца ещё понимая, что раздет, избит, ограблен, чуть не убит.

Потом стало доходить. Письмо с его печатями! Камни, перстни, самородок! Золотая книга «Апостол»! Зеркальце, гребень! Всё пропало! А если письмо попадёт кому-то в руки, кто читать умеет? О Господи! Вот она, кара!

От звенящей злобы, от звонкой, звякающей в ушах обиды нашёл силы вылезти на дорогу и в беспамятстве двинулся назад в Александровку, то ругаясь в голос, то поминая Бога и свою тяжкую долю на этой земле.

Но идти было всё труднее, посох не помогал, стал вдруг тяжкой обузой, а не опорой, и он ковылял еле-еле, таща посох за собой и кляня себя и свою глупую трусость, в голос браня того ангела-губителя, что подтолкнул его бежать, как овцу от пастуха, свой царский чин и человечий образ позабыв.

На его счастье, уже посветлело и вороны начали утреннюю суету на верхушках дерев. Его на камне у обочины заметили пьяные молодчики, что давеча промчались мимо на двух тройках, а теперь ехали не спеша назад и везли, кроме грабленых тюков, ещё и двух шалых визгливых баб.

Это оказались его стрельцы. Узнав царя, они вмиг протрезвели, столкнули баб с телеги, уложили его на мягкое, дали вина, закрыли шубами и погнали в слободу, в испуге переговариваясь, каким образом их государь мог оказаться посреди ночи в лесу – один, без шубы, раздет, избит, в крови, с раной на голове? И не чёрт ли шутит с ними? Да царь ли вообще этот страхолюд – или оборотень, вурдалак? Такого привезёшь в слободу – а он обернётся волком и давай на людей кидаться! Ищи потом осиновые колья и серебряные гвозди!

Но нет, поднимая мягкое отрепье, видели ясно, что это он, великий князь и царь всея Руси, Иоанн Васильевич, с помертвелым лицом и помороженными ушами, с глазами как у пугливой рыбы, смотрит затравленно из-под шуб и синими губами лепечет бессвязно о чём-то совсем уж непонятном и несусветном, чего им постичь не дано, да и вряд ли ему самому понятно:

– Вот оно, ушат с помоями на ноги! Вот они, зайцы через дорогу! Вот оно – не присесть на дорожку, не помолиться, не крестом осениться! Вот и Страшный суд тут как тут! Золото, жизнь, царство – всё дерьмом залито! Так тебе надо, иуде-изменнику! Длань Господня? Нет! Дрянь Господня! Колотовка сатанинская! Так-то с жидами стачки устраивать! Шабтай, мракобесник, отдай корону – голове студёно без черепа! Ушат ужат! Рыбья обвонь кругом! Гарью пахнет! Колымага! Колыма-ага! Зачем царю шапка? Где клыки? Дёру! Нилушка, ноди, ноди!

В печатне

Пособив доктору Элмсу в перевязке раны на царёвом черепе, напоив царя сонным отваром и услышав его храп, Прошка и Ониська отправились в печатню.

Пока готовились к письму, Ониська спрашивал, что с государем, откуда у него такая болона на черепухе, где он мог так упасть? А если побит – то кто мог дерзнуть на такое?

Прошка думал, что государем была сделана одна из его тайных вылазок, коя оказалась неудачна. Царь иногда переодевался в босяцкую одёжу, приклеивал на череп волосы, выпускал чуб из-под шапки, а бороду – на шубу и шёл бродить по торжкам и улицам, тайно смотреть ряды, проверять торговцев, слушать сплетни и бог ещё знает, куда он ходил и что делал, – так ускользал, что охрана от удивления только яблы разевала.

– Да того больше: государь иногда ночами по дворцу гуляет во сне, словно в омраке! Ежели увидишь – не пугайся! Как? А так: он – снохожденец!

И слуга поведал, что стража не раз ночами заставала царя в дворцовых переходах: идёт куда-то, факелы поправляет, скамьи отшвыривает, глаза распахнуты, зрачки вперены в пустоту, дышит как пёс затравленный – хорошо, чародей Бомелий объяснил, что есть люди, кои в лунные ночи во сне ходить умудряются, и, встретившись с ними ненароком, их дёргать или хватать нельзя, а то вцепятся тебе в волосы или горло, даже искусать могут, а надо ласково взять их за руку и повести в постели, говоря тихо-мирно: «Ты спать хочешь, спать… Спать пора…»

– Это значит, у них лунный гон начался: свет луны толкает их, тормошит, давит, теребит, покоя не даёт, они и прутся во сне неведомо куда… Да… Ныне государь смирен да мирен, а было время – ого-го, пух и перья летели, когда гулять выходил! Он с малолетства сам себе, без надзора жил, шайки из пацанов сколачивал. Сей время присмирел, а то не приведи господь сорви-голова был на Москве, рахубник! Но самым злым был Клоп. Ему ни удержу, ни предела нет! Гляди, босяр, ему под руку не попадайся! Подале от него держись! Ныне-то Клоп – думный дьяк Разбойной избы, а раньше сам был разбойником отпетым, да молчать об этом надо, не то языка лишишься враз… Раз у целой стайки воров кожу с лиц посдирал, да и отпустил их, освежёванных, восвояси: «Живите себе с богом! Пусть все видят ваши хари!» Так-то! Пар стоял, как от горячей воды…

Видя, что бедолага-шурин побледнел и хватается за горло, Прошка усмехнулся и перевёл болтовню на одну взбалмошную блудню, боярскую дочь Аришку, коя прибилась тогда к царёвой своре и шлялась с ними днями. Беглая из богатого дома, была она похоти неимоверной, иметь её мог всякий, кто желал, – она только урчала и подставлялась, как кошка мартовская, даже не оборачиваясь и шутя отгадывая, кто в её мясные ворота влез или в гузно молотит.

Потом Прошка вспомнил, что та шалая барыня Аришка была очень похожа на девку-лоханницу Маланку, что весь день нынче тёрлась на мужской половине якобы по делу. Прошке она нравилась, и он уверял Ониську, что, сдаётся ему, Маланку можно заманить куда-нибудь в укромный угол и там пощупать и потискать; баба по-всякому хороша, и даже если не даст воткнуть кол в мутовку из-за девства, месячных или ещё какой блажи, то вполне может рукой подсобить или даже задний оход подставить.

На это Ониська краснел: он только год был женат на перезрелой старшей Прошкиной сестре Усте, ещё не привык к подобным разговорам, будучи скромен и стыдлив. А Прошка, выдав замуж трёх сестёр, женат не был (царь не разрешал, чтоб слуга не отвлекался от службы), но не очень-то этим и печалился, ибо был в почёте у слободских баб, прижил одного ребёнка от солдатки, другого оставил на Москве стрелецкой вдове (говорили, что сей выблядок был продан матерью за рубль золотом заезжим персам), а сам вовсю промышлял по девкам и бабам, коих и в слободе много, и в крепости на работах немало.

– Ну, наболтались, пора за письмо!


Роспись Людей Государевых

Давыдов Семак, Давыдов Филат,

Давидов Офонка, Данилов

Дмитрей, Данилов Иван,

Данилов Первуша, Дементьев

Первуша, Дементьев Тараско,

Демидов Иван, Демидов Савка,

Демидов Худяк, Демьянов

Афонасей, Демьянов Микитка

Игнатьев сын, Денисов Васюк,

Денисов Нежданко, Денисов

Филка, Десятого Русинко,

Дмитреев Васюк Купреянов,

Дмитреев Герасимко, Дмитреев

Ивашко Михайлов, Дмитреев

Оброс, Дмитреев Тренка,

Дмитриев Митка, Долматов

Фетко, Домнин Булат,

Домрачеев Замятня, Домрачеев

Иван, Дорофеев Лёва, Дрожжин

Волк, Дрожжин Вояк Меншой,

Дубасов Замятня Гаврилов сын,

Дубасов Иван Семёнов сын,

Дубасов Микита Яковлев сын,

Дубасов Ондрюша Федоров

сын, Дубасов Петруша Фёдоров

сын, Дубасов Сенка Фёдоров

сын, Дубасов Фёдор Иванов

сын, Дубасов Фёдор Семёнов

сын, Дубасов Фетко Иванов сын,

Дубинин Иван, Дураков Радя

Ондреев сын, Дурляев Васюк

Некрасов, Дурляев Пятой,

Дурляев Русинко, Дурляев

Четвертой,

Евреев Иван Баташёв сын,

Евреев Иванец Петров сын,

Евреев Мосей Борисов сын,

Евреева Денис Григорьев сын,

Евсеев Фетко, Екимов Иванко,

Елдезин Василий, Елизаров

Степан, Елизарьев Тихонко

Васильев сын, Елин Куземка

Захарьин, Елчанинов Григорей,

Елчанинов Данило, Елчанинов

Иван, Елчанинов Иван

Офонасьев сын, Елчанинов

Офонасей Офонасьев сын,

Елчанинов Фёдор, Еремеев

Безсонко, Еремеев Ивашко,

Еремеев Рюма, Еремеев Тренка,

Еремеев Фетко Леванисов сын,

Ермаков Ивашко, Ермолин

Ивашко, Ерофеев Ивашко,

Ерофеев Лёвка, Ерофеев

Ондрюша, Есипов Петрок,

Есипов Смага, Ефимов Богдан,

Ефимов Иван, Ефимов Карпик,

Ефимов Тимошка, Ефимов

Якуш, Ефимъев Кубас Игнатьев

сын, Ефремов Богдашко,

Ефимъева Кубас Игнатьев сын,

Ефремов Богдашко,

Жданов Тимошка, Жерлицын

Гриша, Жерлов Ивашко, Жехов

Васюк Дмитреев, Жирохин

Бутрим, Жихорев Петруша,

Жовкин Тимоха Власов, Жуков

Гаврило, Жуков Митка Семёнов,

Жуков Офонасей, Жуков

Пешек, Жуков Фетко,

Жухов Иванко,

Загарин Мора, Загорской

Сенка Ермолин, Заиграев

Юшко, Заломов Михалко,

Заломов Васка, Захаров

Игнашко, Захаров Олёша,

Захарьин Постник, Зверинцов

Третьяк, Зворыкин Гриша

Яковлев, Зеленя Васка, Зикеин

Онтонко Иванов…


Синодик Опальных Царя

11 сентября 7076 года:

Отделано: Ивана Петровича

Фёдорова, на Москве отделаны

Михаил Колычёв да 3 сыны

его Боулата, Симеона, Мину.

По городом: князя Андрея

Катырева, князя Фёдора

Троекурова, Михаила Лыкова

с племянником, Ворошило

Дементьева да 26 человек

ручным усечением живот свой

скончаша, Афонасиа Отяева,

Третяка Полугостева. Второго

диака Бунькова, Григория

Плещеева, Тимофея Кулешина,

татар Янтугана и Бахти

Бахметовых.


После января 7077 года:

В изборском деле подьячих

изборских: подьячаго Семёна

Андреева Рубцова, Рубцова

человека Оглоблю, Петра

Лазарева, псковичей: Алексия

Шюбина, Афимью Герасимова.

Ивана Лыкова, казанского

жильца Юрия Селина, Василия

Татьянина, Григория Рубцова,

Юрия Незнанова, Михаила

Дымова, Михайлова человека

Воронова, Кузьмину Кусова,

Третьяка Лукина, что был

Черскаго.


Весна – лето 7077 года:

На Вологде отделано: князя

Петра Кропоткина, Третяка

и человека его Тимофея Кожару,

Василия повара, Фёдора помясы,

Неупокоя, Данилу, Михаила

плотников, болахонец Ананья.

Нижегородцы из земского:

Ивана, Третяка Сидоровых,

Данила Айгустова, Ивана

Татьянина переславлина.


«Дело» Старицких, список 2:

Благоверную княгиню

монахиню Евросинию княж

Володимера Андреевича матерь

Евдокею, да 2 человекы и с

старицами, кои с нею были,

постельницу, что была у князя

приставлена, Марию Ельчину,

немку Анну Козину, Анну-

тотарку, Катуня вдову, Улияну-

немку, Марфу Жюлебину,

Акилину Палицыну Ивана

Ельчина, Петра Качалкина,

Ивана Шунежского, Фёдора

Ерофеева Неклюдова, Корыпана

рыболова, Фёдора Петрова

Афонасьева человека Нащекина,

Максима, да его 2 человека:

Бык да Олексей, Афонасия

Нащокина, дворника, Дмитрея

Ягина, Семёна Лосминского.

64

Необыкновенный случай. Клин клином вышибают. Да оградят от этого боги. Твёрдый шанкр (лат.).

65

Да, это похоже на твёрдый шанкр (англ.).

66

Пожертвование.

67

Неповоротливая, ленивая.

68

Немцы, от zu Fuß – пешком (нем.).

69

Негр, мавр.

70

Хазары от кузарим (ивр.).

71

Иван (ивр. ונחןי) в переводе: «Яхве (Бог) пожалел», «Яхве (Бог) смилостивился», «Яхве (Бог) помиловал», «Яхве (Бог) да будет милостив».

72

Деревянный брус алтарной преграды, использующийся для установки икон.

73

Нательный крест.

Тайный год

Подняться наверх