Читать книгу Тайный год - Михаил Гиголашвили - Страница 7

Часть первая. Страдник пекла
Глава 5. Письмо сатане

Оглавление

После великой невзгоды, что прошлой ночью на него обрушилась, не мог найти себе места, мозг не остывал. Были забыты все заботы, только два утёса маячили в голове: перст Божий, предостерегающий, и перст сатанинский – желание отомстить: найти тех сиволапых мужиков, что руку поднять осмелились, и казнить их страшными казнями.

Да как же не покушаются на него злые силы? Не успел из слободы выехать – напали, ограбили, избили! И, видно, не конченые кандальные воры (те бы убили, в живых не оставили: ещё бы, такое богатство взять – и в живых оставлять?), а так, мужики проезжие. То и страшно, что мужик на всё способен, когда думает, что никто его греха не узрит! Тут меня на ходу ограбили, завтра – другого. Кто им на глаза попал – того и обчистят, пьяного ли, недужного – всякого, кто за себя постоять не в силах. Стащат, что под руку попадёт! Где и бабу снасилят, если никто не видит. Дома, небось, и не сказали ничего, притихли, бесьи дети, а ночью прокрались в подклеть или сарай моё богатство рассматривать! А вещички родителевы выбросили: зачем им зеркальце, с края отбитое, и гребень, и поясок? А крест, может, и на себя нацепили… Или сыновьям отдали…

А чему удивляться: каков приход – таков и поп! Какова орда – таков и хан! Ведь сам грабил, и тащил, и отбирал, и воровал, о другом уж не говоря! Вот и кара настигла – за то, что с жидом связаться вздумал, что бежать восхотел как трясогузка. За предательство и измены сия кара Господня. Благодарю Тебя, Господи, что учишь малоумного калеку! Учи, учи меня, межеумка!

Пока по монастырям дары во спасение послать. И этих кромешников найти поскорее, пока они сокровища в шинках не спустили. Это сколько же пленников можно было за эти камни выкупить! Сколько нужного сделать! Школы музыки по княжествам открыть. Занятия для толмачей завести, чтоб от чужих ртов не зависеть. Бомелий обещал учёбу о звёздах основать, небесные науки изучать… И Ричард Элмс уже присмотрел место, где шпиталь для больных ставить… И Дженкинсон хочет аптеку в палатах напротив Чудова монастыря открыть, начальных денег просит…

Истинно, Бог волочит меня рожей по грязи, но не убивает, оставляет в живых. Значит, я Ему ещё нужен. Не был бы нужен, так заколол бы меня Нилушка, как порося, – и дело с концом, а концы в воду. Нет, Господь не выдал – свинья не съела. А пока найти воров и так их казнить, чтоб сам сатана ужаснулся, сказав у себя в логовище: «Я силён, а московский деспот – сильнее!»…

От гнева встрепенулся, забросил хлебное вино и перешёл на урду – она не делала сонным и вялым, а придавала сил и бодрости.

Он потучнел даже: как всегда, от волнений его начал мучить голод: только ботвиньи залил в себя мису – рыбник подавай! Только калачей пощёлкал – сайки и оладьи с мёдом сюда! Раков варёных тащи! И говядина с чесноком не помешает! И всякие заедки сладкие не забудь! И кулебяк набери пожирнее, чтоб моя тареля пуста не была!

Прошке говорил, что когда ест, у него дурные мысли из мозгов в стомах скатываются, там в дерьмо перекручиваются и в помойном ушате гибнут:

– И ты, беспелюха, не ропщи, что ушат по три раза в день выносить надо, – радоваться должен, что хозяин ожил, хоть и ранен!

На это Прошка ехидно посоветовал:

– Ежели к тебе злые мысли приходят – то ты их не думай! Забудь! Думай добрые! – чем удивил: «Как удобственно! Не думай злые – и всё!»

Прошка без отдыха бегал на кухню, удивляясь прожорству хозяина. А тот ел у себя в келье, не отходя от постелей, а остатки собакам в окошко выбрасывал. И приказы отдавал один за другим – гонцы только и успевали на санный двор бежать, чтоб в Москву скакать.

Первое – дьякам Разбойной избы прибыть немедля в Александровку. Второе – полк стрельцов в Москве снарядить для карательства. Третье – дороги перекрыть и всех мужиков в валенках и собачьих малахаях обыскивать.

Первые два приказа были понятны. Не впервой вызывались дьяки и палачи, не раз снаряжались полки для кары – недавно прямо в Александровке тысяча опришников обитала, чтоб наготове быть: и в слободе у вдов по хатам стояли, и в крепости, в деревянных бараках были размещены (все бараки были под одной крышей – можно было и в дождь, и в снег быстро скатиться вместе).

Но вот третий приказ всю Разбойную избу в недоумение ввергнул, заставил крепко чесать в бородах и скрести затылки – это как же всех мужиков в малахаях да валенках обыскивать, когда они все в валенках да в малахаях? И что искать? Приказано обыскивать, а что искать – неведомо! У одного то нашли, у этого – это. А что надо-то? Что надо – то и найдём, только скажи, найти можно всё… Но об этом в приказе ничего не говорилось, а только – «обыскивать, и если что подозрительное или ценное найдётся – хватать и отбирать». А что у них ценного в телегах, кроме рыбы, пеньки или муки?

Так и сидел у себя в келье – обсыпан крошками, борода всклокочена, на голове повязка. Неряшливо ел и обдумывал, как можно найти наглецов и что с ними потом делать. То, что их найдут, сомнений не было. Но вот найдут ли ворованное? Надо поставить на ноги всех сыскарей, тихариков, стукачей, чтобы они во все уши слушали, не начал ли кто задёшево продавать камни, книгу знатную или куски золота (то, что мужики распилят самородок, сомнений не было, ибо такой кусман разом не продать – опасно, самим продаться можно). Что они с награбленным делать будут? Не жрать же его? Значит, продавать, избавляться по-быстрому, по бросовой цене! Какой-нибудь ферфлюхтер[74] или жидогуб спрятал бы и держал в тайне до третьего колена, а мой мужик – нет, не выдержит, пойдёт продавать. Не сможет он на золоте голодным усидеть, да и прав будет: зачем такая жизнь нужна? Не жизнь, а муки ада, пострашнее крючьев и трезубцев!

Обязательно надо жидов прочесать – им на скупку наверняка много ворованного носят, а то с чего бы они так жирнели? От трудов праведных не наживёшь палат каменных – не нами придумано. Где ещё воры могут продавать сокровища? А где угодно! На торжках, базарах, балчугах. Боярам понесут. В Польшу уволокут. А почему бы и нет? И на торжках продадут, и бояре купят (или отнимут), и служивые позарятся, и в Польше паны реверансы сделают (а потом, отняв, убьют). И даже монастыри могут камни для окладов и одеяний прикупить – иди и опознай потом голый, без оправы, камень, а там были и такие, дикие камни, их в сыром виде особо ценят мастера за их девство. Сколько же там было?!

Пытался что-то подсчитывать в уме, но всё путалось, рассыпалось, в мозгу оставалась только клейкая печаль и кровяная ярость.

И много злости на себя. Не поезжай он незнамо куда – и не было бы такого! Не реши он бежать, как пёс блохастый от стрелецкого сапога, – и не печаловался бы ныне! От себя не убежишь! Конечно, и бо́льшего лишался и не плакал, но уж очень обидно, и стыдно, и муторно, когда с тобой такое случается! И на черепе налилась новая шишка рядом с той, что уже была. И ухо его помнит удар грубой мужицкой лапы, чего с ним почти никогда не случалось – ну, может, в детстве, в драках, или Мисаил Сукин за нерадивость подзатыльник сгоряча влепит, и всё, но чтобы так – крестом по башке, кулаком в ухо, как червя смердящего, словно он фетюк, фофан, фуфлыжка балчужный?!. Истинно: у страха глаза велики – а ничего не видят!..


От еды, вина, волнения и ярости в нём, как всегда, начала просыпаться похоть, до этого спавшая под опийным зельем. Стала играть в чреслах, шевелиться в паху, головку поднимать, как змей тот первый, что праматерь Евву соблазном из Божьего рая вывел и в свой грешный ад уволок. Но куда с такой шанкрой, что гноеточит и воняет, как скорбут[75]? Бабы ведь тоже люди, хоть и другого помёта!

На зов явился Бомелий с чехлом, из кишки сделанным, чтобы на елдан натягивать. Да узок оказался – еле-еле на плюшку влез и язву чуть не сорвал.

– Ты что, на свой огрызок мерял? Из каких кишок делал? Козьих? Мал. Сделай поболее, из свиных или коровьих, – впору будет! – приказал, а сам решил, пока суть да дело, как-нибудь с девкой так обойтись, чтоб ей внутрь болезнь не перекачать (к жене идти нельзя, её горничных девок тоже избегать надо, чтобы не растрезвонили о болезни).

Ещё раньше выведал у Прошки, кому тот даёт стирать бельё, и не поленился высмотреть эту молодую вдову Еленку: ничего, бела и дебела, и губы полные, и перси грудастые, как он любит.

Закрывши пол-лица шапкой, накинув мужицкий тулуп, отправился по чёрной лестнице во двор, а там незаметно уместился недалеко от портомойни.

Ждать пришлось недолго – на третье открывание из двери появилась распаренная Еленка с тазом, в накинутой шубейке. Окликнул её – она замерла спиной. Подошёл к ней вплотную сзади, ощутил терпкий запах чистого тела. Ноздри раздулись сами собой, спросил в спину:

– Кто такова? Чьих?

– Еленка, кузнеца Федота дочь… – не оборачиваясь, ответила та.

– Стрельца Семёна Микитина вдова, что ли? Вишь, я всех в слободе наперечёт знаю! – Обернул её к себе и, выдернув из рук таз с бельём, откинул его на землю. – А я кто?

Прачка залепетала, краснея и так розовым лицом:

– Государь… Великий князь… Господин… Господарь…

– Нет, дурёха! Я – простой человек! А царь Семион на Москве сидит!

Еленка опешила, не зная, что отвечать, залепетала:

– Как будет угодно, государь…

Втянув мыльный запах, просунул руку под шубейку и пару раз шлёпнул Еленку по бедру, отчего та приятно охнула, всколыхнувшись.

– Любо мне твоё колечко золочёное! А у меня серебряная сваечка наготове! – Порылся в кошеле, вынул московку, протянул ей, понизив голос: – Знаешь пустку[76] у башни? Иди туда! Я следом!

– Как прикажешь! – схватив деньгу и поцеловав руку, смелая бабёнка рванула куда велено, а он, глядя на её ядрёные икры, усмехнулся: «Пойдёшь, куда денешься… И не такие приползали, даже пальцем манить не надо было – взгляда доставало, шевеления одной брови…»

Воровато огляделся. Людей не видно, его приказ – «без дела по крепости не шататься, кто будет замечен – будет наказан» – исполняют, чему и сами рады: кому охота лишний раз глаза государю мозолить?

На всякий случай зашёл за дерево и стал оттуда озираться, волнуясь, как в детстве, когда назначал девке место и время, а сам приходил заранее и стоял, высматривая, нет ли опасности, всё ли спокойно для бесперебойной случки.

Еленка ждала у стены, вопросительно смотрела на него. Передом? Задом? На коленях? На шубейке? На досках под стеной? Но он, притянув её к себе и распахнув тулуп, взял её руку и сунул себе под рясу, под исподнее:

– Ты его похоли, похоли! Не смотри туда! Осторожно, там болячка! Двумя перстами! Сильно не жми! Легче, легче! Титьки вывали, дай потрогать! Вот так… Вот так… Ух они и тугие! Налитые! Так, так! Лепо!

Видя, что Еленка старается, но невольно морщит носик от тухлого запаха из-под рясы, решил побыстрее справиться со своей нуждой, да и долгий застой дал о себе знать – скоро семя выметнулось обильным тягучим плевком.

Запахнул тулуп и, не глядя ей в глаза:

– Видишь, простыл, болею! – Вынул пару монет из кошеля. – Ещё придёшь, когда скажу!

– Мечтать буду! – ответила, запихивая груди в вырез рубахи и пряча туда же деньги. – А от простуды средство знаю – рукой всё снимает! Принесу?

Пусть приносит.

Выйдя первым, отправился к себе. И идти было куда легче, чем прежде.


Прежде чем приедут из Разбойной избы Арапышев с братьями Скуратовыми (Малюта погиб, но оба его брата служат добротно и верно), надо сделать одно важное укромное дело, а именно – отослать письмо сатане. Этому научил его Мисаил Сукин. Это всегда помогало – поможет и теперь.

Когда спросил у Сукина: как это возможно – за спиной у Бога сноситься с сатаной, письма ему посылать? – протоиерей усмехнулся, сказав, что у Бога ни спины, ни ног, ни рук нету, Он всюду и везде, всё знает без ушей и очей, и если попустительствует письмам – значит, не против: «А лишний раз сатану умилостивить не худо будет, ибо он – ангел, даже архангел, звезда, хоть и падшая, а ты – всего лишь человечишко, из праха в прах бредущий! Посему пиши красиво, чтоб слова разборчивы были, не то хлопот не оберёшься: они же, беси, главные начётчики, сутяги, крючкотворы, ошибкосчитальщики, им только дай повод – вовек не отлепятся, приставать станут: ты, дескать, в том письме нашему повелителю, сатане, написал то-то и то-то, теперь изволь исполнять – или душу отдавай взамен! Так беси скажут и будут твоей души домогаться по-всякому, наждак-камнем тереть её, царапать и лапать, пока не сведут тебя с ума или в могилу».

Раньше для отсылки такого письма человечья жизнь нужна была, ну а ныне можно и козлиной обойтись – через зарок не перепрыгнешь! Ничего! Сатана до козлов зело охоч, ещё с того, первого, чёрного, коего жиды камнями в пустыне забили для отпущения своих грехов. Хорошо, как всегда, устроились! Сами грешат, а козёл отвечай! Не так ли и со мной будет на Страшном суде: народ грешил – а я страдай, как тот безвинный козёл?

Само письмо было заготовлено ещё раньше, когда начался холерный мор. Никак руки не доходили, и, видно, сатана разозлился ждать – и на́ тебе, устроил грабёж, побои и позор!

Велел Прошке привести смотрителя крепости немца Шлосера, а когда прибудут сыскари из Разбойной избы, то накормить их и пусть ждут, а он по неотложным делам отлучиться должен.

– Куда тебе, государь? Ты болен, лежи! Уже отлучился надысь – что вышло?

Прикрикнул на него:

– Прижукнись, сипак! Я не один. Я с немчином иду, – что немного успокоило слугу: немчин Шлосер был надёжен, разумен и верен, в беде не оставит.

Когда Прошка ушёл, взял из укромного места письмо.

Вот и бумага особая, хрущатая. И чернила красны. И строчки ровны, только подпись поставить осталось.

При писании много бумаги измарать пришлось! То слова были не так поставлены, то слишком смело, то слишком вяло. И как к сатане обращаться? Писать ли с большой буквы? И есть ли у падшей звезды отчество? Не напишешь же: «отпадшему ангелу Деннице Боговичу»?

В конце получилось:

«Сильный князь тьмы и пекла, оставь нас, слабых людишек московских, что мы тебе? Ни кожи, ни рожи от нас, ибо нет у нас ничего для тебя. Забудь нас! Обойди своим оком! Не осеняй своими чёрными крылами! И если надо тебе в пищу кого, то возьми с лица земли всех басурман, сарацин, латинян, мохаммедан, жидов и всяких других нехристей – они будут тебе куда как вкуснее! А в нашей земле оставь нас, невинных и кротких, – от нас тебе проку мало и сытости никакой, а пользы много, ибо не создаём шума и суеты, не беспокоим твой покой и сон, тихо сидим и мирно хлеб свой скудный, на слезах замешанный, едим. А ты бери тех, кто падок и страстен на сребролюбие, пьянство, объедение, скупость, срамословие, любодеяние, плотолюбие, свару, гнев, ярость, печаль, уныние, отчаяние, неправду, изменничество, леность, ослушание, воровство, роптание, прекословие, ложь, клевету, тщеславие, гордость, соблазнение, хуление, – они будут тебе зело вкусны, терпки и поджаристы! А мы всего этого не знаем, не ведаем, не делаем, в мыслях даже не держим, а живём тихо и мирно наши годы, данные нам Тем, Кому и ты подчинён. Посему говорю ещё раз – возьми наше подношение, а нас забудь, брось, оставь, не трожь, чур нас, чур нас, чур нас!»

Размашисто подписался, обозначив своё имя – зачем все титлы писать, когда сатане всё и так известно, его не проведёшь?

Сунул письмо в норковую муфту, перетянул её крепкой шёлковой тесьмой и запихнул в кису, пришитую изнутри любимого длинного, до пола, тулупа, в коем ходил, – уже начались заморозки, а их ни хидагра, ни соли в костях, ни боли в спине не любят. В окно увидел, как Шлосер поспешно ковыляет по лужам к крыльцу, подтягивая подбитую в бою ногу.

В предкельнике Прошка стриг Ониську, надев шурину на голову горшок и особым ножевищем подрезая волосы по ободу горшка. На полу – куча русых волос.

– Вы что, сдурели? Убрать сей миг! – Волос – всяких, и стриженых и резаных, – он очень боялся, зная и от мамки Аграфены, и от баки Аки, что злые духи с обрезками волос могут сделать такое, чего потом не стряхнуть и не отцепить. – Федьки Шиша нет ещё? Роди Биркина тоже? Что за напасть?

– Сам же услал, – ответил Прошка, поспешно запихивая ногой обрезки волос под лавку, за что получил тычок посохом:

– Не так, огуряло, а совсем убрать!

Верный немец, увидев его на крыльце, встал навытяжку:

– Мои касудар, куд-да ходить?

– Тот старый колодец, что у стены, ты починил?

– Нет-т, каспатин, не чиниль, фремя нету был-ла… – Руки немца заскользили в смущении по одежде, а сам он замер в ожидании взбучки, но ему было сказано:

– Ну и хорошо. Веди туда чёрного козла, а я там тебя встречу!

– Какои касёл? Наш Бахруш из тиргартен? – не понял Шлосер.

Переждал шум от двух телег, вёзших мясо на кухню, пояснил:

– Нет, не Бахрушу. Возле крепости – овчарня, знаешь? Ну, овечий загон. Там овцы, бараны, козлы. Вот бери одного козла, бок, шварц, ферштейн[77]? – пояснил он по-немецки, показав рога. – Бери его и веди к колодцу!

– А ешель перестухи не дад-дут?

– Какие перестуки?

– Што офцы пасят…

– А, пастухи… Им скажешь – царь велел. Иди!

Шлосер, обескураженно моргая, заковылял на овчарню, не понимая, что от него требуется, но готовясь исполнять приказ.


К колодцу отправился мимо Распятской церкви, заодно и оглядывая всё кругом хозяйским глазом. Не снимая шапки, перекрестился – царю шапку снимать только при целовании креста – и больше никогда, учили его митрополиты.

Тут, возле Распятской церкви, в детстве с Никиткой Лупатовым много игрывал, когда гостил в Александровке. Никитка жил в слободе, за рекой, в семье плотника Лупата – тот днями сидел в сарае, мастеря лавки, столы и табуреты на продажу, мог и бочкарём подрабатывать – зело силён был, железные ободья гнул руками только так. На клокастой голове Лупата – всегда чёрное увясло[78], на рубахе и портках – досочная пыль, стружки и опилки. Он давал детям ненужные ему чурбаки и бруски – из них можно мастерить лодочки и пускать по реке на уток, зелёным пятном сидевших на серой воде.

Но недолго это продолжалось. Как матушка преставилась (восемь лет ему было), так и стал редко в Александровку ездить: один на восемьдесят вёрст не попрёшь, а возить его, возиться с ним некому оказалось. И не пускали его бояре с глаз без присмотра, свою пользу от безропотного мальца имея, – а кому охота с мальчишкой в занюханную слободу тащиться, когда главный взвар в Москве кипит? И он, уже постарше, мучился от того, что вроде бы власть имел – а не имел, будто бы правил – а не правил, по имени царь – а и не царь вовсе: от других зависишь и даже в матушкину отчину один съездить не вправе. Безвластные годы, трон без царства, слово без силы! И ничего, кроме досады, страха и стыда! Если раз-два за лето удавалось выбраться с обозом в слободу – и то хорошо. А зимой дороги так завалены снегом, что и проехать иной раз невозможно.

А летом благодать была! Они с Никиткой лазали по всем закоулкам – тогда ещё крепостной стены не было, на одном берегу Серой слобода стояла, а на другом, на взгорке, – крепость, в середине её – Распятская церковь, вот эта, из древних грубых камней. И подвалы излазивали насквозь, и сайки из пекарни воровали крючьями, и бычьи пузыри в окнах на бабской половине протыкали прутами, отчего девки внутри голосили…

…Как-то сидели с Никиткой под церковной стеной.

Ленивая теплынь, солнце топило землю своей горячей благодатью. Никитка, смежив ресницы, сказал:

– Ты Богу вопросцы даёшь?

Удивился:

– Как это – вопросцы? Я молюсь, молю, прошу… – на что Никитка объяснил:

– Мне отец сказывал: Бог ответцы тебе не в уши, а в душу вкладывает, ему все языки ведомы, его можно обо всём спрашивать, как другаря. Давай мы тоже?

И они начали вслух спрашивать, смеясь, толкаясь и приводя в недоумение старух вокруг церкви:

– Бог, ночью ты на луне спишь?

– Солнце не жжёт тебя на небе?

– Где взять палочку-выручалочку?

– Как ты высекаешь грозу?

– Есть ли в раю собаки и кошки?

– Кто умер – никогда не вернётся?

– Что делают люди после смерти?

Ответов не дождались – Бог был занят чем-нибудь другим, более важным, чем болтовня с соплячками. И как раз подошла девашка Еленка, их подружка (в слободе почти всех девок называли Еленами, надеясь хозяйку, царицу Елену Глинскую, в крёстные заманить). Она всё юлила и заискивала, чтоб мальчики взяли её в свои игры, вот и нынче у неё – полный туесок ягод, её посильная дань. И они, забыв о Боге, принялись за землянику, разрешив Еленке присесть рядом…

Да, такие были тогда, чистые и лёгкие! А теперь надо мимо Распятской церкви, где Бога вопрошали, нести послание сатане… И Никитки нет.

Ох, Никитка! Мой грех, мой большой грех! Верно Сукин говорит, что этот мой грех величиной с тот громадный столп, что в фараоновой пустыне стоит, на нём каменный скарабей в сто пудов сидит, и столп за век уходит в песок на полногтя, а когда весь скроется под песком – тогда птица феникс прокричит конец света, но и тогда твой грех против Никитки не снимется, будет витать там, куда после Страшного суда всё уйдёт и будет иметь свой последний конец – и столп, и пустыня, и скарабей, и феникс, и люди, и державы, и сама земля!..


Шлосер ждал возле колодца, накрытого трухлявыми палями. Держал на верёвке, обмотанной за рога, чёрную овцу. Она тыкалась тупой мордой в талый снег, рылась розовым носом, но ничего не могла обнаружить – одна грязная мёрзлая предсмертная земля.

– Ты кого привёл? Овцу драную? Я тебе что велел? Козла привести! Бок! Бок! С рогами! Вот нехристи проклятые – умудрились козла именем Бога назвать! – стал разъяряться.

Немец обескураженно оправдывался:

– Я знай, касутар, абер не дал-ли… Я гафарил – они лахен[79] дел-лали. – Пояснил: пастухи сказали, что у них чёрный козёл всего один остался, самим зело нужен, а остальные козлы – все белые. – Вот овса дали…

Ну, нехай овца – не идти же обратно в овчарню? Главное, что жертва черна, в сатанинский цвет.

Достал муфту с письмом, дал её немцу:


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

74

От verflucht – проклятый (нем.).

75

Цинга.

76

Пустое или строящееся жилье.

77

От Bock, schwarz, verstehen – козёл, чёрный, понимать (нем.).

78

Головная повязка.

79

От Lachen – смех (нем.).

Тайный год

Подняться наверх