Читать книгу Другие люди - Михаил Кураев - Страница 14
Ночной дозор
Ноктюрн на два голоса при участии стрелка ВОХР тов. Полуболотова
XIII
Оглавление«…Я заметил, что белой ночью все неустройство жизни будто замирает, наружу не прет, прячется, не видно его, покой и на людей, и на природу сходит… В белую ночь даже дождик, ветер сильный, циклоны разные – большая редкость. А погодка питерская, сам знаешь! Или взять тишину… Может быть, самая мудрая вещь на свете. Я тогда богом немного увлекался, влюблен был в одну монашенку, так от тишины этой чего только не напридумываешь. Раз показалось, если затаю дыхание, услышу, как от земли к небу молитвы разных людей тянутся, тех, у кого в силу ограниченности сознания уже нет надежды на милость и справедливость на земле. Мелкая волна хлюпает у прибрежных камней, и в этом плеске слышу бабки-покойницы молитву, она подолгу на коврике у киота на коленях стояла и тоже хлюпала своим мокрым ртом слова молитвы. Сколько раз я ни пытался слова разобрать, ничего понять не мог кроме «господи, помилуй…». Дразнил я ее, что непонятно говорит и милости ей не будет. Она зыркнет глазом и пальцем в меня: «Все Бог слышит, все слышит!..» Раз, помню на вахте подумал, что в такую ночь, наверное, отпускает бог из чистилища души праведников, чтобы могли они взглянуть на оставленный ими мир и утешиться: нет праведникам места на земле, их место в царствии небесном, и представлял себе, как в умилении и скорби неизреченной возвращаются эти души на первых солнечных лучах в свою небесную обитель ожидать Страшного суда…
Или чайку возьми. Глупейшая, пустяковая птица, в сравнение даже с воробьем не идет, а ночью и они в какую-то другую жизнь погружены, не вздорничают, стоят на камнях, как мраморные слоники на полочке. Взлетит вдруг одна, сделает кружок-другой, поскрипит что-то свое и снова на камень… Помню раз, привык уже к этим ночным их коротеньким полетам, а тут вдруг одна снялась и пошла, и пошла, все выше, выше… Чайка только на перелете высоко идет, а так у них полеты вроде куриных, а тут – вверх, вверх! И кричит, кричит!.. Ну, думаю, душа чья-то уходит… Только подумал, в этот миг она разом вся красной стала, словно сердце у нее лопнуло, и летит она, кровью облитая, криком исходит, и все вверх, вверх, вверх… Ух, ты, черт, не по себе стало… А товарки стоят себе, не шелохнутся, сбизонились, носы подтянули… Поднял к глазам бинокль, а она уже вся белая. Да такая белая, будто внутри ее свет вспыхнул, и стала она вся прозрачная, как святая душа, белизной светится… Чувствую, как у меня под форменкой колыхнулось что-то, словно сам я вырвался откуда-то и лечу, лечу, и нет мне ни запрета, ни помех, хочу – к солнцу, а захочу, так и еще дальше! Повел биноклем в сторону, в одну, в другую… Вот и судьба моя! Этак кабельтовых в шести-семи что-то на воде болтается. То видно, то не видно. Ветерок легкий прошел, волны нет, а словно дрожь на воде, будто зябко ей… Вроде пропало… Стал опять свою чайку вверху искать, сколько глаза ни пялил, как сгинула. На воду смотрю, вроде опять что-то такое… Голова, не голова, может, и топляк, дело обычное. У нас двойки тут стояли. Я Фролову говорю, мы вместе в ту ночь дневалили, схожу, говорю, посмотрю одно дельце. Пошел на двойке, даже поплутал немножко, створы взял приблизительно, а тут снова ветерок, да чуть уже порывистый… Нашел! Небольшой такой буек. Потянул. Веревка тянется, шнур шведский. Длинная веревка. Мотал, мотал, потяжелело. Вынул. На веревку пять банок привязано. Банки знакомые, эстонская контрабанда. Банки цинковые, запаяны, а в ней деревянный бочонок. Чудесный спирт. Короче, четыре банки я в угольную яму пристроил, а одну понес и доложил. Так и так, обнаружена контрабанда. Доложили выше. Ждали поздравления и благодарности от трудового народа, как тогда говорилось. А оттуда, от лица руководящих товарищей спрашивают: «Где еще четыре банки?»
Оказывается, это они сами, сукины дети, устроили контрольное затопление, проверку нашему посту.
Вызвали меня, и началось. Я стою, только слушаю. Пока из мати в мать меня крестили, было время оглядеться и обдумать, сообразить. «Оборвались», – говорю «Что оборвалось?!» – орут. «Контрольный ваш груз оборвался», – говорю.
Приумолкли. Задумались. Закурили. Стали при мне договариваться, как актировать пропажу. Друг на дружку вскидываются. Тут один на меня уставился, Пизгун фамилия, человек с большим прошлым. Смотрел, смотрел и говорит: «Как же тебе, сукину сыну, удалось веревочку порвать?» – «Зацепилась, говорю, – за какой-то предмет на дне…» – «Нет, – говорит, – я про другое тебя спрашиваю, ты мне детские глазки свои не топорщь! Этой веревочкой можно барки чалить, как тебе порвать ее удалось?» – «Вот так», – говорю и показываю руками рывок. «А мы сейчас проверим, как это ты руками такие веревочки рвешь!»
Я не из робкого десятка, а слегка от страха вспотел.
Все на меня уставились, а Пизгун за веревкой пошел, принес моток шведского шнура. «Она?» – «Она», – говорю. Я и сейчас еще не слабак, а тогда и моложе был, и росту во мне хорошо, кулаком, как говорится, мог гвозди забивать, а сдрейфил. Потянул веревочку руками, а ее тяни, не тяни, и вдвоем не осилишь. «На рывок надо, как тогда…»
Стали смотреть, к чему привязать. А к чему в кабинете привяжешь? К несгораемому шкафу не привяжешь, к столу не привяжешь. Печка в углу стояла, за нее не зацепишься… Придумал один к дверной ручке привязать. Ручка мощная, то ли бронза, то ли чугун, дом старинный, дача бывшая, богатая. Ручка вполне солидная. Привязали. Стоят, на меня смотрят. Нет, думаю, меня за рупь-за двадцать не возьмешь! «Зря, – говорю, – человеку не верите…» И рванул. От души рванул, себя не пожалел. Можешь себе представить, с одного рывка оторвал ручку вместе со значительной частью двери. Филенку снес начисто. Они онемели, а я смотрю, как ни в чем не бывало и говорю для иронии: «Надо бы к чему покрепче привязать…»
Что поднялось!..
Думаешь, дело тем и кончилось? Если бы! К угольной яме подойти боюсь. Богатство такое под боком, а хожу как ангел трезвый и нервничаю. Спать не могу. Как аврал угольный, только доглядывай… Как бункеровка, так сердце обмирает…
Все решилось простым способом.
Подошел ко мне этот, который решил веревку испытать, Пизгун, и говорит так, будто мы с ним пайщики: «мне, – говорит, – надо две банки, остальное не интересует. Не пожалеешь.
Видишь, пожарный ящик с песком?» – «Ну, вижу». – «Завтра утром, раненько-раненько я оттуда достану две банки. Две, понял?» Повернулся и ушел.
Стал я соображать. Попрусь к ящику, меня повяжут. Нехорошо. Не выполню просьбу, тоже нехорошо. Я не жадный. И спирт этот, что мне, торговать? Но, с другой стороны, голову в петлю совать не хочется… Отозвал Фролова, говорю, так и так, есть припасец, но за мной – глаза. Надо перепрятать. Идешь в долю. Две баночки я сам перепрятал, а на оставшиеся Фролова навел. В назначенный час они в ящике с песком. Никто Фролова не останавливал. Мог бы и сам все сделать, только осторожность меня никогда не подводила. А крохоборить в таких делах нельзя. Месяц прошел, я уже стал думать, что меня на пушку словили. Нет, вызывают в этот самый кабинет, где я дверь порушил, и спрашивают, как я отношусь к службе в органах. Я отвечаю – как к высокому долгу и почетной обязанности каждого гражданина.
Стали спрашивать.
«Главный лозунг периода реконструкции?»
Отвечаю четко: «Наступление по всему фронту…»
«Что есть смерть для наступления?»
Отвечаю: «Огульное продвижение вперед есть смерть для наступления».
«Что такое репрессии в области социалистического строительства?»
И об этом во всех газетах полно. «Репрессии в области социалистического строительства являются элементом наступления, но вспомогательным».
И последний вопрос помню: «Где живет и подвизается наша партия?»
А я как раз знал! «Наша партия живет и подвизается в самой гуще жизни, подвергаясь влиянию окружающей среды».
«Чьи слова?»
Впору пионера спрашивать… «Слова товарища Сталина».
Переглянулись, головами покивали, полистали личное дело мое тоненькое, и не подмигни мне товарищ Пизгун, я бы, честное слово, никакой связи с ящиком с песком не нашел бы…
Вот так и началась у меня новая судьба, новые странствия. Я же и на Севере был, и на Дальнем Востоке, хоть и немного, встречи были с разными людьми и множество неожиданных случаев. Может быть, и не ящик даже с песком свою роль сыграл. Я за год до того, прежде чем на пост перейти, на берег, рейсом на Игарку ходил. В Питере безработица, так для порядка вывезли городовых, полицейских бывших, проституток и привлеченных за принадлежность к дворянству. Там они все и остались. А рейс был по-своему незабываемый…
Вообще с моей биографии свободно можно роман писать.
Воробьи-то, воробьи-то расчивикались… Э-э… да скоро и трамваи пойдут. Слово за слово, и ночь пролетела.
Мне чем нравится под праздники дежурить? Под праздник всегда после зимы окна моют, и здесь, на фабрике, и в управлении. А занавески, заметил, не вешают. В стирке они еще, что ли? Только всегда дня три-четыре стоят окна вымытые и без занавесок. Лучшей красоты не знаю, чем хорошо вымытое окно! Будто не в стене, а в душе у тебя чисто и прозрачно. Через чистое стекло и жизнь за окном и ясной кажется, и веселой…
Нет, что ни говори, есть в ленинградских ночах что-то исключительное, мечта какая-то над городом разлита… Тишина. Будто и не было ничего худого, ни мрачного, будто все еще впереди, будто жизнь только еще начинается, и облака, смотри, тоненькие, как бумага, лягут на землю, как чистые листы, садись и пиши жизнь набело… Для чего белая ночь дана? Чтобы подумать, чтобы понять, что делаем, куда идем… Сиди и думай, не в потемках ночных, не в комнатах прокуренных, а вот так – в тишине и засветло, когда все кругом видно и день только еще наступит…
Это что ж, смена уже снизу звонит? Никак, у нас часы с тобой поотстали? Смотри-ка, и вправду стоят!..»
1966. 1988
Ленинград