Читать книгу Другие люди - Михаил Кураев - Страница 16
Cаамский заговор
Историческая повесть
2. На митинге
ОглавлениеПлощадь в трехстах метрах вверх от вокзала, устроенного на берегу залива, в этот праздничный день по снисхождению небес к пролетарским торжествам была почти сухая и старанием агитотдела Губкома щедро украшена цветными панно с изображением низвергнутой буржуазии и разгромленной Антанты. Множество плакатов призывали трудящихся земного шара, еще пребывающих в оковах капитала, следовать по пути трудящихся РСФСР, уже семь лет как эти оковы успешно скинувших. Флаги и плакаты прикрывали серую неприглядность заполярного города, собственно городом еще и не ставшего. Он пока еще лишь прорастал сквозь мерзлую каменистую землю, теряя облик стойбища для наезжавших сюда артелей, бригад, компаний и обществ искателей быстрого прибытка. Пространство от берега залива до ближних сопок и покрытого рыхлым серым льдом Семеновского озера, поднятого над городом, напоминало большую стройку.
Народ, густо заполнивший кремнистую площадь, вздымал над собой транспаранты и портреты вождей.
Одежда на митингующих являла подчас сочетания самые несообразные. Можно было подумать, глядя на этих людей, что они явились сюда после какого-то бедствия, надев на себя то, что уцелело, удалось спасти, выбегая из горящего, предположим, дома. Драповое пальто с каракулевыми воротником, и лопарские пимы с галошами. Порыжевшие высокие сапоги, пиджак на вате и суконная буденовка на голове. Валенки с галошами, и просто ноги в толстых носках, всунутые в галоши.
Поношенная армейская одежда без знаков различия, побывавшая если уж не в боях, то в нелегких походах, была представлена в пехотной, морской и реже кавалерийской версиях. Обладатели кожаных тужурок, даже изрядно потертых, или бекеши на меху, с овчинной выпушкой, со сборками на талии, смотрелись франтами. Одежда большинства участников митинга была по преимуществу каменного цвета, серого и черного. Глядя с высоты, можно было бы подумать, что площадь покрыта ожившими камнями, вдруг проснувшимися, и спросонья пребывавшими в каком-то зыбком непредсказуемом перемещении. Некоторое разнообразие в скудную палитру, словно цветы в тундре, вносили красные косынки на головах молодых девушек, белые пуховые и синие в горошек платки на женщинах постарше и редкие расписные праздничные шали в купеческом духе. Женщины помоложе, с короткой стрижкой, слухом и вниманием были устремлены к трибуне, в то время как женщины постарше с независимым видом лузгали семечки, перебрасывались между собой ничего не значащими словами, а сами неотрывно издали следили за своими мужиками, чтобы те, не дай бог, не напраздновались еще до прихода домой.
С разных концов поселения, из каких-то потаенных и дальних углов повыползли и стеклись у площади Ленина, привлеченные то ли духовой музыкой, то ли звонкоголосым маршем колонн, украшенных флагами, калеки, нищие, какие-то самодвижущиеся кучи тряпья, в которых можно было разглядеть чумазую молодую рожу.
Тут же, не рискуя смешаться с праздничной толпой, что-то выглядывали заматеревшие в бродяжничестве странники, не умеющие толком объяснить, зачем они здесь и какой нуждой их занесло в эти неприветливые края. Не причастные к праздничной жизни, измученные, изможденные люди, как прибрежная пена вперемешку с кучей сырого мусора, болталась на краю митингующего половодья.
– Сегодня, когда мы проводим очередной смотр сил коммунистической армии Советских республик… – неслось над площадью. – Мы прошли единственный, неслыханный в истории путь от мелких маленьких рабочих пропагандистских организаций до первой в мире пролетарской партии, взявшей в свои руки управление громаднейшим государством!..
Обтянутую кумачом трибуну украшали портреты вождей.
Поблескивал своим пенсне т. Троцкий; был благообразен, как домашний доктор, Алексей Иванович Рыков, недавно заменивший ушедшего Ленина на посту председателя Совнаркома; дыбился вдохновенной шевелюрой т. Зиновьев, и прятал улыбку в черные усы недавно возведенный в генсеки для налаживания оргработы так и не снявший еще свою кожаную фронтовую кепку т. Сталин.
Унизанная головами трибуна извергала речи, перемежающиеся лозунгами и призывами, не перекрывавшими гул толпы. Вдруг словно сам по себе взрывался «Варшавянкой» духовой оркестр, и так же внезапно обрывал песню. Где-то пытались петь, где-то слышался перебор гармошки, и все, кто не мог расслышать речи с трибуны, сами высказывались по текущему моменту, обращаясь к стоящим рядом, пусть и не очень знакомыми людьми. Еще не было той строгости и порядка, которые с годами станут отличительной чертой советских праздников. Еще в «Календаре коммуниста» мирно соседствовали Рождество и Кровавое воскресенье, праздник Пасхи и 1-е Мая.
В купели первотворения новая жизнь искала свое лицо.
До середины толпы, заполнившей площадь, с трибуны доносились лишь отдельные слова и обрывки фраз кричавших свои жаркие речи ораторов.
– …Здесь, на этой холодной земле, где сложили свои кости лучшие из тех людей… мы заложим фундамент, заложим основы такой жизни, когда не будет ни бедных, ни богатых, когда человек с юных дней будет жить полной жизнью и дышать полной грудью! К великим задачам, к великим битвам… в царство труда поведет нас партия, которую создал величайший вождь угнетенных и обездоленных, незабвенный товарищ Ленин. Перед его светлой памятью мы клянемся, что установим на земле подлинный строй братства человечества…
Южный ветерок, вдруг вспоминая о важности происходящего, легкими порывами помогал разносить речи во все стороны.
Здесь же встречались старые знакомые.
– Сенька-то, Сенька, в гору пошел! Говорят, в отделе образования подотделом театра будешь заправлять!
– Вот так рождаются слухи, – возразил весь одетый в кожу, с наганом у пояса, Сенька. – В подотделе образования меня назначили инструктором по театру.
– Так нет же у нас театра!
– Будет, товарищ Николай, будет! А пока у меня есть мечта… Когда Ленина хоронили, помните, как все гудки гудели? Вот она – музыка революции. А мечта у меня – на заводских гудках сыграть «Интернационал»! Утром над городом, в шесть часов, всеми гудками: «Вставай, проклятьем заклейменный…» А!? А театр тоже будет. Пишу сейчас пьесу «Смерть пролетария».
– Ты бы уж лучше про смерть буржуя…
– Искусство, дорогой товарищ, должно прожигать. А смертью буржуя кого проймешь?
– А наган тебе зачем, инструктору по театру?
– Человек при власти должен быть всесторонне вооружен. Пролетарская культура молода, и мы будем ее защищать и взращивать. Товарищ Троцкий сказал, что в будущем средний человек поднимется до уровня Аристотеля, Гете, Маркса. А над этим кряжем будут подниматься новые вершины!
– Сенька, а ведь миллион Аристотелей да еще миллион Марксов, пожалуй, и много. Да еще Гете кормить? Кто работать-то будет?
– Ты это чего, в Троцком сомневаешься? – не нашел что ответить Сенька.
К площади, скандируя стихи, подошла команда молодых людей в юнгштурмовках.
«РКП —
папаша наш,
Женотдел —
мамаша наша!
Во!
И более ничего!»
– Пока что-то на Гете не похоже…
В разных концах площади, где слова выступавших тонули в людском говоре, не достигая ни слуха, ни ума, вспыхивали разговоры, жаркую пищу которым дали дискуссии, охватившие умы накануне Тринадцатого съезда РКП(б), первого съезда без Ленина.
– …Буржуазная интеллигенция, сидящая в госаппарате, относится отрицательно ко всякому успеху, смотрит на всякий наш успех, как на последний, как на вспышку, после которой наступит, наконец-то, развал и крах… – неслось над площадью.
И все ждали, что скажет съезд товарищу Троцкому, твердящему в своих предсъездовских выступлениях о перерождении партии, о том, что в партии сложились «два этажа», где руководящие кадры, несколько тысяч товарищей, решают, а вся остальная партийная масса покорно исполняет… И многие эту мысль разделяли, не считая себя троцкистами.
– Текущий момент требует ясности! – кричал с трибуны о наболевшем человек в зеленом френче с накладными карманами и круглых очках в черной оправе. – Разделение труда – да! Разделение власти – нет! Вот наша формулировка. И мы попросим некоторых товарищей, которые слишком часто суются к нам со словами «не компетентны», чтобы они забыли это слово. Партия и ее хозяйственный опыт будут расти вместе с ростом самого хозяйства…
– Кончай молотить! Лозгуны давай! – крикнул во все горло мужик в треухе, пробившийся к трибуне. Оратор, не прекращая свою пламенную речь, нашел глазами кричавшего и показал ему кулак.
– С лозгунами погодь, ты мысль пойми, – дернул крикнувшего за рукав жаждущий высказать заветную мысль нормировщик из судоремонтных мастерских, человек, умеющих умно говорить об умном. – Товарищ Троцкий исключительно константирует недомогания в нашей партии. Это хорошо? Хорошо…
– Нет, плохо, – тут же вступил в разговор крепко подкованный замполит Рыбпорта. – Он для лечения предлагает средства поопасней самой болезни!
– Нет такой струи у товарища Троцкого, – убежденно сказал нормировщик, глядя не на собеседника, а в землю.
– Есть, есть у него такая струя, но мы ее не разделяем, мы ее отвергаем. Мы эту струю раздавим!
– Товарищ, но как же вы не видите, – для наглядности нормировщик указал ладонью себе под ноги, на расквашенную землю площади Ленина: – Загнивание верхушки есть? Есть. Аппаратный бюрократизм есть? Есть… Опасность перерождения есть? Есть.
– Мы это все слышали! Оппозиция дует в эту дуду, все эти сапроновы и дробнисы, осинские да преображенские. Это все левая фраза. Есть резолюция ЦК об оппозиции. И точка! Мы совершим двадцать ошибок и двадцать раз их исправим, и это лучше, чем ревизовать вопрос о диктатуре партии вообще!..
– Вы слышали, Алексей Кириллович? Вот вам и «разделение труда», они наломают дров, а мы, кому же еще? будем двадцать раз исправлять их ошибки, – обратился к молчавшему Алдымову Рыбин из общего отдела Губисполкома. В голосе Рыбина не случайно прозвучала личная обида, еще бы, именно его, не имеющего своего участка в исполкоме, бросали затыкать дыры, развязывать «узлы» и исправлять чужие ошибки.
– Истина не дитя толпы, на площадях и на митингах не рождается. А цена некомпетентности, увы, непредсказуемо высока, – сказал Алдымов. – Деятельность при неполноценном знании подслеповата…
– Слепа! «Ходяй во тьме не весть, камо грядет!» С праздником! – подошел предкомхоза Алябьев, человек повоевавший, о чем свидетельствовал когда-то, надо думать, наскоро зашитый шрам от левого уха к подбородку. – Верно говоришь, Раис! «Разделение труда…» Они дают себе кредит на двадцать ошибок. У них ошибки какие? Решения. Постановления. Указания. А работу выполняем мы, стало быть, и все их и двадцать, и сорок ошибок исправлять нам. Вот такое разделение труда. Верно, Рыбин?
– Слава богу, хоть кто-то понимает, – облегченно вздохнул Рыбин.
– А вы бы как хотели? – спросил Алдымов.
– А мы бы хотели, чтобы каждый баран висел за свои ноги, – не дав ответить Алябьеву, вставил Давлетшин. – Не экономисты, а фантазеры на хозяйственные темы.
…Алексей Кириллович сначала увидел русую косу, едва прикрытую сдвинутой к затылку черной фетровой шляпкой с короткими полям. Коса была свита в канат, плотным узлом уложенный на затылке и удерживаемый крупными черными шпильками. Песцовый воротник… Высокие черные ботинки на шнуровке… Почему-то дыхание сбилось… На какую-то долю секунды в дерзком воображении он выдернул все шпильки, и волосы, как вода с Чагойского водопада, сплошным потоком упали вниз. Она оглянулась, словно почувствовала его дерзкий взгляд.
Митинг кипел.
Начинали спор двое, подключался третий, четвертый. Любой из стоявших поблизости был готов и слушать и говорить. Похоже, что на митинге говорящих было явно больше, чем слушающих. А речь шла о делах не частных, речь шла о стране, выбирающей новый путь. И люди, объявленные хозяевами этой страны и таковыми себя сознававшие, так и прожили с этим чувством, укоренившимся в совестливых и доверчивых душах.
– Алексей Кириллович, – обратился Свиристенин из земельного отдела к Алдымову, ставшему вдруг безучастным ко всему происходящему, – ну чем вам не Гайд-Парк!
– Что вы сказали? – переспросил Алдымов, не теряя из виду шляпку и крепко уложенную под ней косу.
– Говорю, на Гайд-Парк похоже…
– Да, действительно, вы правы, – механически проговорил Алексей Кириллович. – Кажется, там хороший газон…
Посмотрел под ноги на расквашенную сотнями ног смесь воды, грязи и мелких каменей и отступил, выбирая местечко чуть посуше.
– Троцкий глядит вперед! – рядом горячился паренек в солдатских ботинках и галифе, заправленных в носки разной масти, явно не парные… – Новую экономическую политику нужно прямо сейчас заменить новейшей!
– Воны що, з глузду зъихав? – мужик в лоснящемся кожухе адресовался к неведомым управителям. – Два року нэпу! Мужик тильки-тильки себэ людиной почуяв. Все б им новейше да новейше… Ты до ума доведи що почав. Побачь, що зробили. Чи так воно, чи не так. Мабуть щесь треба краще зробить… А то всэ новийше да новийше…
– Алдымов, ты-то мне и нужен. – Подошла, как проломилась сквозь толпу, громоздкая женщина в кожаной кепке на коротко стриженной голове. – Записываю в комиссию по борьбе с самогоном.
– Не спеши, не спеши, Анфиса. Я в ячейке содействия РКИ, в ревизионной комиссии, комиссии по ликвидации неграмотности, в делегатском собрании… – пытался урезонить даму из женотдела Алексей Кириллович.
– В точку, Алдымов! Надо замкнуть цепь между делегатским собранием и Комиссией по самогону.
– Хромаешь, Анфиса, на правую ногу хромаешь! – Пришел на помощь Рыбин из Губисполкома. – В Комиссию по самогону, в первую очередь, надо привлекать пролетарский элемент! «Во! И боле ничего!»
– Верно! – тут же согласилась женщина в кепке. – Ты же, Алдымов, не пьющий? Что ты в самогоне понимаешь? Вычеркиваю. – Черкнула и заткнула карандаш с металлическим наконечником над ухом под кепку и, не выпуская из рук измочаленного блокнота, ринулась, как сейнер за треской, на отлов «пролетарского элемента».
В другом месте тоже поминали Троцкого.
– …Троцкий ничего не говорит об иностранном капитале. Без иностранного капитала, это я вам, как промышленный отдел говорю, мы промышленность не поднимем.
– Что вы все Троцкий, да Троцкий, поверьте мне, скоро вперед выйдет Иван Васильевич Сталин, вот кто еще своего слова не сказал…
– А что он скажет? Да ничего он не скажет, будет жевать свою «национальную политику» да «оргработу».
– Не говорите. Попомните мое слово! Иван Васильевич – это фигура!
– А разве он Иван? Врешь, мужик, имя у него точно не Иван, какое-то библейское…
Он оглянулась. Сердце Алдымова забилось часто и тревожно, как только он увидел ее лицо, серые блестящие глаза с зеленой искрой, под полукружьем темных бровей, и этот ритм сердца был ему еще не знаком, ровно и покойно.
Она улыбалась, а взгляд, как показалось Алдымову, был не веселым. Веки на внешних уголках глаз были чуть приспущены, отчего казалось, что глаза вот-вот приоткроются, прищурятся, чтобы видеть лучше, или закроются, чтобы не видеть вовсе. Эта приспущенная завеса на глазах невольно придавало ее лицу чуть загадочное выражение затаенности, быть может, тайной печали. Даже когда она смеялась и лицо преображала открытая живая улыбка, глаза, казалось, видели что-то такое, что не давало повода к веселью.
Ровным счетом ничего не зная о ней, даже замужем она или нет, он почувствовал всем своим существом в этой немолодой женщине человека, излучавшего покойную уверенность подлинной женственности. Ее движения были исполнены непринужденной грации, а неторопливая речь, которой он даже не слышал, а только видел движение губ, и тихая улыбка, сообщали всему ее обличью необыкновенное обаяние подлинной женственности.
Рядом жарко обсуждали «платформу Ларина», а Алексекй Кириллович словно оглох.
«Откуда она здесь?» – спрашивал себя Алдымов. Он бы не удивился, если бы вдруг она исчезла. Он никогда не задавался вопросом, в чем сущность женственности, и сейчас не умом, не словами, а самим сбившимся дыханием говорил себе, что это дарованное немногим избранницам право сообщить миру те неповторимые черты, какие не в силах породить сама природа.
Ему показалось вдруг странным, что для людского многолюдства она совершенно невидима, никто не оглядывается на нее, не пытается заговорить.
Росту она была выше среднего, что при склонности к полноте сообщало фигуре в приталенном жакете гармоничную рельефность линий. Глаза серые. Волосы русые, нос прямой, пальцы тонкие, что было видно и сквозь черные лайковые перчатки.
Алексей Кириллович тут же забыл о своем желании возразить стоявшему рядом с ним Свиристенину из земельного отдела, защищавшему «платформу Ларина».
– Вы тут в смысле пораженческого настроения выступать не надо, – уверенно сыпал Свиристенин уже ничего не слышащему Алдымову. – Если Троцкий говорит о ножницах, в смысле их расширения, то это еще ничего не значит. Вы же Губплан, так я вам говорю, что в плановых организациях, товарищ Алдымов, напрашиваются еще более широкие ножницы, чем указал товарищ Троцкий…
– А что же товарищ Троцкий предлагает срезать? – наконец почти механически произнес Алдымов, забыв, что ножницами товарищ Троцкий лишь обозначал расхождение и ничего резать не предлагал. Не до ножниц ему было, горел желанием заговорить с обладательницей тугого узла русых волос.
– А тот же Рабкрин! – азартно сказал Свиристенин, и, наконец, увидев, куда направлен взгляд его собеседника, дружески пояснил: – По-моему это горбольница.
– Вы – срезать, а Ленин ставил Рабкрин во главу угла… – все так же, по инерции продолжал разговор Алдымов.
– Читал я Ленина о Рабкрине… Ну и что? Видел я этот Рабкрин. Что они находят? Ничего они не находят. Нужно создать щупальца другого рода…
Слушая жаркий разговор за своей спиной, Серафима Прокофьевна что-то шепнула приятельнице, которую держала под руку, обернулась, снова встретилась глазами с Алдымовым, заметила лестное для женского самолюбия смущение и с нарочитой серьезностью спросила:
– А что вы скажете о позиции Смилги?
Алдымов вдруг почувствовал себя совершенным студентом, вынувшим счастливый билет. Он не знал, как заговорить, не будучи даме представленным, и вдруг такая удача.
– Если мы хотим двигать мелкую промышленность, а в нашей ситуации это жизненно необходимо… – Алдымов смотрел в глаза женщине, интересующейся позицией Смилги, и вся праздничная бутафория первомайской площади увяла от этого света. Алдымов даже испугался, что интерес к Смилге у дамы неглубокий и может пропасть, поэтому поспешил с разъяснением. – Смилгу пугает то, что мелкая промышленность уходит из рук государства. Так и слава богу, что уходит. Зачем государству тащить этот обоз мелочевки! Впрочем, куда же она уходит? Она остается, во-первых, в виде налогов, во-вторых, это рост товарной массы. А Смилга что предлагает? Давайте ее подчиним государству. А потом поглотим. Поглотить – это же тормоз получается… Простите, как вас зовут? Я не представился. Алдымов. Губплан.
– Странное имя, – улыбнулась дама.
– Почему странное? – не понял Алдымов.
– Алдымов. Губплан? – повторила женщина.
– Да, действительно… Простите… – «Что со мной? Я, кажется, смешон», удивился Алдымов, на секунду увидев себя со стороны. – Мы уже становимся частью нашей работы. А зовут меня Алексей Кириллович.
– Серафима Прокофьевна. С праздником вас, Алексей Кириллович.
Алдымов приложил руку к груди и с легким поклоном ответил: «И вас с праздником…»
Так и начался праздник, которому отпущено было тринадцать лет, шесть месяцев и двадцать дней.
Когда в первый же день знакомства Алдымов узнал о том, что Серафима Прокофьевна работает акушеркой, он принял эту весть как свидетельство верности его чувств, его ощущений… Именно такие руки, именно такая улыбка, именно такое создание должно первым принимать в мир входящего, еще беспомощного и беззащитного нового жителя Земли, будущее человечества.
Он сказал ей об этом.
Она рассмеялась:
– Иногда принимают не руки, а щипцы. Только знать вам это не положено.
И Алдымов тут же согласился, рождение – чудо и тайна, и не профанам об этом рассуждать.
....................................................
Оба были не молоды, и уже через три месяца после знакомства, в конце лета, Алексей Кириллович сделал Серафиме Прокофьевне предложение.
– Я и не знала, что вы старьевщик, – рассмеялась Серафима Прокофьевна.
– Я не старьевщик, я – антиквар! – объявил Алексей Кириллович.
– Удивляюсь, как вы до сих пор никого не нашли?
– Не там искал, или не то…
....................................................
– Сорок лет? Ты хорошо сохранился.
– Некогда было стареть.
– Ты чему смеешься?
– Боюсь быть счастливым. Говорят, счастье – губительно…