Читать книгу Их повели налево - Моника Хессе - Страница 6

Часть первая
C

Оглавление

Когда несколько минут спустя в дверь стучит Дима, на лице его написано торжество. Открыв дверь на цепочку, я вижу в его руках сверток.

– Обед, – говорит он. – Колбаски.

Я открываю дверь, но, когда он входит, я теряюсь.

– Мне нечем топить плиту.

– Они уже готовы!

Теперь я вижу, что сквозь оберточную бумагу просачивается жир, и у меня текут слюнки.

– И мне не на что их положить, – извиняюсь я. Я хотела сказать, что здесь нет стола, но, когда я произношу эти слова, до меня доходит, что тут нет и посуды.

Дима достает еще один сверток.

– Миски. Пикник. – И еще один. – Картошка.

Опустошив свои карманы, он оглядывает просторную гостиную с любопытным, но вежливым видом.

– Это и есть твой дом?

– Когда я тут жила, квартира выглядела по-другому. Вся наша мебель пропала.

– Сегодня мы посидим на полу, а завтра я достану тебе кое-какую мебель.

Он поднимает брови, глядя на застекленные двери столовой, и я киваю – да, мы пообедаем вон там. Войдя в столовую, он уверенно опускается на колени, разворачивает свертки и начинает резать колбаски складным ножом.

– Мой командир сказал, что придет на ужин, хорошо? – говорит Дима после того, как я тоже встаю на колени и беру у него алюминиевую миску. – Он хочет познакомиться, больше узнать о городе.

– Хорошо.

– Я сказал ему, что он может прийти сегодня вечером.

– Сегодня вечером? Но ведь в доме нет еды. Я только что вернулась.

– Я понимаю, что вечер уже скоро. – Дима смотрит на меня круглыми глазами, и я прикусываю язык. Это мой дом, но я напоминаю себе, что не смогла бы добраться сюда так быстро, если бы не Дима.

Девушки-ничегошницы были правы только наполовину. Они думали, что мне повезло – что Дима спас меня, а затем привязался ко мне. Но на самом деле Дима привязался ко мне именно потому, что спас меня. Потому что я была беспомощной, и он смог мне помочь. Потому что ему было одиноко, а мне он был нужен. Все это время он был мне просто другом и ничего не просил за свою доброту. А я ничего ему не предлагала.

Но долго так оставаться не может. Раньше или позже моя слабость перестанет казаться трогательной и моей благодарности станет недостаточно. Ему захочется иметь настоящую подружку.

– Твой брат… – Дима замолкает, опускает взгляд на свою тарелку и, не поднимая глаз, заканчивает вопрос: – Его тут нет?

Три картошины на влажной газете. На всякий случай Дима купил не две, а три.

Я подавляю в себе разочарование.

– Нет, его тут нет.

– А он тут был?

– Думаю, нет.

Он протягивает руку и гладит меня по щеке.

– Мы найдем его, обязательно найдем.

– Да, – говорю я, поставив алюминиевую тарелку на голый паркетный пол. И улыбаюсь. Я стараюсь. Стараюсь изо всех сил.

Я вернулась туда, где жила моя семья, но ем я сейчас не с фарфора, а из алюминиевой посуды, и вместо моих родных со мной рядом находится русский офицер. И ему хочется, чтобы я поговорила с ним о праздничном ужине. А восемь месяцев назад я ударила по лицу одну девушку, потому что она попыталась стащить мои дырявые башмаки.

– Зофья? – Дима произносит мое имя добрым голосом, но не совсем правильно – у него слишком твердое «З». – Зофья, ты не говоришь. Я тебя расстроил.

– Думаю, нам к обеду нужен хлеб. – И я быстро встаю на ноги.

Он огорчен.

– Хлеб нам не нужен, – говорит Дима, кивком показывая на картошину Абека, которую он разрезал пополам и положил по половинке на свою и мою тарелки.

– Но это же праздник, – выдумываю я. – Мой первый день после возвращения домой.

– Я пойду с тобой. – Он откладывает нож и неуклюже встает.

– Нет! Не надо. Я схожу в булочную здесь, за углом, и вернусь через несколько минут.

Но он все равно обеспокоен – он считает, что мне не стоит бродить в одиночку.

– Я могу посмотреть, не найдется ли в булочной сладкого пирога для твоего командира, – продолжаю импровизировать я и машу рукой, делая ему знак опять сесть на пол. – И мне это будет полезно, поможет поправить здоровье. Если я буду делать что-то самостоятельно в знакомых местах. Так мне сказала медсестра.

Медсестры ничего такого не говорили, но именно это и убеждает его – упоминание о сладком пироге и о поправке моего здоровья. Он дает мне денег и легко целует в лоб.

Снаружи меня обдает послеполуденная жара. Выйдя из дома, я теряюсь, не знаю, куда идти. Осталась ли еще та булочная за углом? В первые месяцы оккупации, когда я была ребенком и мы еще жили в этом квартале, на всех окрестных магазинах за одну ночь появились таблички: JUDEN VERBOTEN[2].

«Магазин Сколмоских», – вспоминаю я. Сколмоские были католиками, но, хотя их тоже вынудили поместить в своей витрине табличку со словами «Евреям вход воспрещен», как и всех остальных, я знаю, что пану Сколмоскому было от этого не по себе. До того, как нас выселили в гетто, он несколько раз заходил к нам, принося остатки продуктов. Во всяком случае, так он утверждал. Остатки. Но когда нам в последний раз доставались хотя бы остатки чего-то нужного? Пойду-ка я в булочную Сколмоских.

Улица стала более многолюдной, чем была пару часов назад. Сейчас около полудня, обеденное время, и люди спешат на работу и с работы. В двух кварталах от моего дома одна из витрин булочной Сколмоских заколочена фанерой, но поверх листа фанеры кто-то написал: «Все еще открыто». Причем не по-немецки, а по-польски – и, по-моему, это добрый знак.

Я толкаю дверь, и звенит колокольчик. За прилавком стоит не пан Сколмоский, а мужчина помоложе, которого я не знаю. Я в нерешительности останавливаюсь в дверях.

– Я могу вам помочь? – спрашивает продавец.

– Мне нужен только хлеб, – бормочу я и, медленно подойдя к полкам, стоящим у стены, протягиваю руку к ближайшей буханке, темной и сдобренной семенами тмина, чтобы больше не пришлось ничего говорить. Но выбор скуден, хлеба мало, и, одновременно со мной до буханки дотрагивается немолодой мужчина, один из двух покупателей, которые сейчас находятся в булочной.

– Простите, – говорю я. – Возьмите, ведь вы пришли сюда первым.

Он отдергивает руку и делает мне знак взять хлеб в то самое время, когда я предлагаю взять буханку ему самому. И я не знаю, в чем тут дело – в любезности, или же он не хочет брать этот хлеб, поскольку до него дотронулась я. Представляю, на что я сейчас похожа – поношенное, вытертое платье, неровная походка, нездоровая худоба.

Я чувствую, как у меня вспыхивает лицо. Может быть, мне лучше просто уйти, найти другую булочную или же сказать Диме, что все они были закрыты.

– Зофья?

Кто-то кладет ладонь на мое предплечье, и я испуганно вскрикиваю.

– Не пугайся, – говорит успокаивающий голос, и я оборачиваюсь. Женщина, стоящая передо мной, на несколько лет старше меня. Она стала бледнее, чем была когда-то, и у нее покраснел один глаз. Но голос у нее прежний, глубокий, грудной, я всегда им восхищалась, а на щеках проступают следы ямочек, хотя теперь на ее лице слишком мало жира, чтобы они были видны по-настоящему.

– Гося?

Прежде чем я успеваю что-то добавить, лучшая подруга тети Майи роняет сумку на пол и обнимает меня.

Я обнимаю ее в ответ и смеюсь, смеюсь не только от радости, но и от облегчения.

– Поверить не могу, что это ты, – говорит Гося, а я глажу ее по волосам и тоже с трудом верю собственным глазам.

– Я тоже никак не могу поверить, что это и правда ты!

Продавец, стоящий за прилавком, вдруг проявляет интерес.

– Вы мешаете работе магазина, – говорит он.

– Мы же единственные покупательницы, – протестует Гося. Она права – магазин опустел. Видимо, немолодой мужчина незаметно ушел.

– Здесь у нас коммерческое предприятие, а не место для проведения вечеринок.

Гося вздыхает.

– Мы уйдем.

– Я еще не купила хлеба, – возражаю я, но Гося качает головой и сжимает мое предплечье. Выйдя из булочной, она достает из сетки свой собственный батон, разламывает его пополам и протягивает мне половину.

– Расскажи мне все с самого начала, – говорит она. – Почему я не видела тебя раньше? Ты что, только что вернулась?

– Да, сегодня утром.

– Где ты была?

– Сначала в Биркенау, а в конце меня перевели в Гросс-Розен. – Когда я произношу эти названия, она вздрагивает – ей известно, что они значат. – А где была ты?

Гося краснеет и опускает глаза на свои туфли.

– Мне выдали разрешение остаться, потому что я работала в больнице и была признана незаменимым сотрудником. А потом, когда немцы перестали выдавать такие разрешения, один из врачей разрешил мне спрятаться в подвале своего дома. Там я и оставалась до последних месяцев войны. А потом попала в концлагерь Флоссенбюрг. Но я пробыла там только несколько месяцев. – Она смущенно кривит рот, как будто стесняется того, что ей так повезло.

– В лагере и несколько месяцев – это слишком долго. Я за тебя рада, – успокаиваю ее я. – Рада, что ты оставалась в безопасности, пока это было возможно.

– Сейчас я живу с моей сестрой и ее мужем. Место, где они скрывались, так и не нашли. – Она в нерешительности замолкает, подыскивая слова. – А Майя…

– Нет.

Это исчерпывающий ответ. «Нет, Майи нет». Но я заставляю себя продолжить, потому что Гося мой друг и имеет право знать все:

– Почти сразу после того, как нас увезли со стадиона. Их убили всех, кроме Абека.

– О нет. – Она закрывает глаза, и я жду, пока она скорбит. Открыв их опять, она понижает голос. – Почти никого из наших не осталось, – тихо говорит она. – Самое большее несколько сотен. Не понимаю, как могло погибнуть столько людей.

– Я пытаюсь найти Абека. Нас разлучили в Биркенау. Насколько я понимаю, здесь ты его не видела?

– Как бы мне хотелось, чтобы это было не так. Ты была в вашей квартире?

– Да, я только что с Марьяцкой. Квартира разграблена, но сейчас там никто не живет. Я попытаюсь поискать его в Шродуле. Может быть, он забыл, где мы договорились встретиться. Может быть, он считает своим домом гетто.

Гося качает головой.

– Гетто больше нет, – говорит она. – Оно полностью разрушено. Так что пойти туда он не мог.

– Ты в этом уверена?

– Да, я сама ходила туда, когда вернулась сюда в июне. Ты бы видела ту часть города, Зофья, – там почти не осталось зданий.

У меня падает сердце. В доме нашей семьи Абека нет. И он не мог пойти в нашу комнату в гетто. Гося находится в Сосновце с июня, а мою семью она знает с самого детства; у нас с ней были одни и те же друзья. Если бы Абек вернулся, Гося наверняка об этом узнала бы, особенно теперь, когда нас осталось так мало – она сама сказала, что из наших выжило только несколько сотен.

– Кто еще был с вами в поезде, который вез вас в Биркенау – там был кто-то из тех, кого мы знаем?

– В тот день? – медленно говорю я.

– Да, когда вас везли на поезде. Кто был там с вами?

Я сразу поняла, что она имеет в виду, и просто тянула время. Ведь чтобы ответить на ее вопрос, мне придется снова подумать о том дне, а я стараюсь не думать о нем никогда.

– В поезде со мной была только… – Но я не могу продолжать, потому что снова погружаюсь в ужасы того дня: в моих ушах звучат истошные крики, мои ноздри наполняет смрад разложения, меня мучает жажда, я ужасно слаба и едва могу дышать. – Там была…

– Зофья? Что с тобой?

Я опускаю глаза и вижу, что хлеб в моей руке трясется. Трясутся мои руки. «Мы сейчас не в вагоне для скота. Мы на улице. Мы не в лагере. Мы в Сосновце. Это не тот день. Это не тот день».

Железнодорожная станция в Биркенау – это спящее чудище, которое сторожит дверь в мою память. Если ткнуть его слишком сильно, оно проснется. Если оно проснется, то пожрет меня. Я медленно обхожу вокруг краев этого воспоминания. Даже его края – это ад.

– Там была пани Руфь, – договариваю я. – Старушка с длинными седыми волосами. Она ехала с нами. Она…

– А там были знакомые мужчины? – перебивает меня Гося, и теперь до меня доходит, почему она спрашивает, что имеет в виду: есть ли у нас друзья, содержавшиеся в мужской половине Биркенау и, возможно, видевшие Абека после того, как меня разлучили с ним?

Аптекарь. Аптекарь молился на стадионе и… Нет. Аптекарь погиб на том футбольном стадионе, напоминаю себе я. Еще до того, как нас загнали в поезд. Мне надо подумать о том, что происходило после того, как мы сошли с поезда, что происходило на платформе в тот последний день, в тот день, когда… Нет, нет, нет.

– Пан Цвайг, – выдавливаю я из себя. – Пан Цвайг, библиотекарь. Он был с нами. И тот тщедушный паренек из мясной лавки. Кажется, его звали Соломон.

Гося сжимает мою руку.

– Соломон Прагер?

– Да, Соломон Прагер. – Вспомнив его имя, я с трудом выцарапываюсь из того воспоминания.

– Он вернулся. Он жив. Мой зять видел его на прошлой неделе.

– В мясной лавке?

– Мясная лавка закрыта: теперь он работает батраком. Когда сегодня днем закончится моя смена, я разыщу его и спрошу, знает ли он что-то об Абеке.

– А можно мы найдем его сейчас? Давай пойдем прямо в эту минуту. – Я совсем позабыла про хлеб, про обед, про Диму, но Гося, словно извиняясь, качает головой.

– У меня есть только час на обед, и я не знаю, у кого работает Соломон, – это знает мой зять. Обещаю, что после работы я его найду.

– Тогда приходи ко мне на ужин, – неохотно предлагаю я. – Там буду я и… и еще один русский офицер. Дима помог мне. Теперь его перевели сюда.

Объясняясь, я чувствую, что краснею, но Гося и бровью не ведет. Должно быть, она слышала обо всяких отношениях.

– О, Зофья, как же здорово увидеть тебя снова. – Гося кладет ладони на мои щеки, а я на ее, и мы касаемся друг друга лбами. – Я приду к тебе сегодня вечером. Обещаю.

Она перечисляет несколько названий ближайших продуктовых магазинов, которые открыты и в которых к нам относятся хорошо, и говорит, что я могла бы купить там провизию, чтобы приготовить ужин. Дойдя до моего дома, я снова поднимаюсь по лестнице, готовясь извиниться перед Димой за то, что так долго ходила за хлебом.

Добравшись до площадки четвертого этажа, я вижу его. В цветочном горшке пани Войцик, в котором прежде – я в этом уверена – ничего не было, торчит флажок вроде тех, которыми детишки размахивают на парадах, и на этом флажке изображена свастика.

2

Евреям вход воспрещен (нем.).

Их повели налево

Подняться наверх