Читать книгу Автограф. Культура ХХ века в диалогах и наблюдениях - Наталья Селиванова - Страница 17
ЛИТЕРАТУРА. ИНТЕРВЬЮ. ЭССЕ
Бенедикт Сарнов: Литература ничего никому не должна
ОглавлениеЛитературная критика и литературоведение массовому читателю представляются малоинтересными. Однако «в минуты роковые» этот скучный, на первый взгляд, предмет оказывается востребованным. Так случилось, когда в «Огоньке» эпохи Коротича появился раздел «Русская проза: XX век из запасников». Его ведущий Бенедикт Сарнов открывал пятимиллионной аудитории неизвестные произведения Пантелеймона Романова, Эренбурга, Мандельштама, Розанова, Зайцева, Шмелева, снабжая отрывок прозы лаконичным комментарием. Бенедикт Сарнов, автор девяти книг, любезно согласился ответить на вопросы обозревателя «Утра Россiи» Натальи Селивановой.
– Однажды Иван Шмелев заметил по поводу оскудения литературы: «Каждое общество заслуживает своих писателей. Гения надо заслужить. Прежде чем говорить о нем, надо спросить себя – достойны ли мы иметь гения». Вы разделяете его мнение?
– Эта формула малоубедительна. Более разумной и плодотворной мне представляется мысль Некрасова, высказанная в известном стихотворении:
Братья-писатели,
в нашей судьбе
Что-то лежит роковое.
Если бы все мы,
не веря себе.
Выбрали дело другое.
Не было б, верно,
согласен и я,
Жалких писак и педантов.
Только бы не было также,
друзья,
Скоттов, Шекспиров
и Дантов.
Речь идет о фоне, который создается усилиями многих писателей, Их, возможно, потом забудут, но активное творческое наполнение почвы в конце концов завершится появлением одного имени – и об этом узнают все. Нечто подобное произошло в «Новом мире», когда на столе у Твардовского оказалась рукопись «Один день Ивана Денисовича». Маршак тогда сказал Александру Трифоновичу: «Я всегда говорил тебе, что надо хорошо раскладывать костер – огонь упадет с неба».
Вы затронули тему, беспокоившую меня все последнее время. Недавно я разговаривал с писателем Борисом Хазановым, живущим теперь в Германии, о том, что русская литература, являвшаяся авангардом мирового литературного процесса, в конце XX века стала литературой, не выдвигающей ни новых идей, ни новых художественных форм. Во многом соглашаясь с ним, я все-таки надеюсь, что, как в случае с фотографией, возникновение которой позволило изобразительному искусству пойти по совершенно другому пути, может быть, со временем и наша словесность откажется от гражданского пафоса, от вмешательства в жизнь, от воспитательной функции, которая ее здорово калечила. Возможно, сойдет на нет «престижное положение жреца сообщения». Короче говоря, литературой станут заниматься редкие фанатики, не принадлежащие к истеблишменту. Что даст новый толчок развитию словесности.
Сейчас у писателя возник шанс проявить себя в большей степени художником. Впрочем, если он при этом обладает гражданским темпераментом, то глубоко русская традиция участия литераторов в общественной жизни страны вряд ли отомрет.
– Отечественная культура – явление необыкновенно высокое. Идея человеколюбия, поиск первопричины, страсть к самопознанию, чувство ответственности были глубоко осмыслены литературой и… только. Конечно, можно еще раз посетовать на то, что роль культуры, в общем-то, невелика, если Россия на протяжении десятилетий оставалась «темным царством». Однако никому не дано знать, какой стала бы жизнь наша, не будь в ней слова писательского.
– Дело в том, что в России всегда ощущался разрыв между элитарным слоем, создателем и потребителем культуры, и самим народом, которому эта культура была, по сути, безразлична. В самом деле, в вертикали искусства мы отводим русской литературе самое высокое месте. Уточню, старой русской литературе. Скажем, Пушкин куда важнее нам, чем миру. Но Гоголь, Достоевский, Толстой – это вершины мирового духа, и до сих пор остаются таковыми. Они были мыслителями, они решали вечные вопросы. Уже в XIX веке западная культура была, условно говоря, дифференцирована. Флобер, создавший, в сущности, школу реализма, не преследовал иных целей, кроме эстетических. У нас же и философия, и поиск нравственной опоры автора, и создание романа как жанра перетекали друг в друга, что обеспечило литературе огромную мощь, значимость мирового масштаба. С отменой цензуры дифференциация художественных жанров и областей знания затронула литературный процесс и у нас. Видимо, здесь также кроется одна из причин его нынешнего упадка.
– Многие открыто говорят, что та великая русская литература кончилась. Журналы, книги 80–90-х – это совсем другая литература, новая. Если вы склонны поставить точку, то любопытно узнать, после какого имени?
– Даже если современник мысленно говорит, что он-де русский поэт, в этом молчаливом высказывании я слышу известное нахальство. Мне могут возразить: он пишет на русском языке, конечно, он считается русским поэтом. Однако я замечаю, что люди на полном серьезе стремятся поставить себя в один ряд с Пушкиным, Тютчевым, Блоком. Я ценю Слуцкого и Коржавина. Но последним поэтом, соизмеримым с Цветаевой и Ходасевичем, я бы назвал Заболоцкого. По хронологии он – вполне советское явление, но по духу и масштабу дарования он закончил Серебряный век.
– Не только в России, но и в других странах наблюдается кризис идей. Ничего нового человек сказать уже не может.
– Кризис не в отсутствии идей, а в мучительных попытках найти новый художественный язык, другие художественные формы. Не хотелось бы выглядеть старым ворчуном на фоне поэтов-концептуалистов, похоронивших главным образом советскую литературу и одержимых изобретательством, но меня угнетает, что их поиск продиктован некой теоретической установкой. Очень похоже на Треплева, который много болтал про новое, а по убогому монологу Нины Заречной видно, что за душой у автора пустота. Значит, помимо форм, важен предмет разговора, живое чувство автора, а не математически выстроенная конструкция, к смыслу которой продраться почти невозможно. Кроме того, заявлять о смерти реализма по меньшей мере преждевременно. Скажем, в романе Гроссмана «Жизнь и судьба» я не ощущаю исчерпанности реалистической школы. А в романе Владимова «Генерал и его армия» ощущаю. И уж безусловно, неудача постигла Солженицына в «Красном колесе». Дело, стало быть, не в исчерпанности реализма как метода, а в способностях автора сказать что-то новое в пределах «старой» формы.
– Бенедикт Михайлович, с одной стороны, вы ратуете за новые эстетические решения, с другой – ждете от писателя всеобъемлющего взгляда на современность.
– Конечно, я воспитан русской литературой, и моим критериям соответствует далеко не все, что выходит из-под пера наших авторов. К счастью, я вижу перед собой такое уникальное явление – эпос Фазиля Искандера «Сандро из Чегема». В выдуманном мире живут характеры, вылепленные пластически точно. Роман совершенен по стилю, художественным краскам, ослепительным мыслям, юмору, наконец.
– Удивительно, что Искандер всю взрослую жизнь живет в Москве, а пишет, по сути, о своем детстве, проведенном в Абхазии. Он напитан впечатлениями, фантазиями той среды, в которой родился.
– Тут нечему удивляться. Пастернак однажды сказал о детстве: «Это часть жизни, которая больше, чем целое». Вспомните Алексея Толстого, человека в высшей степени безнравственного, о чем писал Бунин в очерке «Третий Толстой», и в то же время необычайно талантливого художника. Если задаться вопросом, какие шедевры у этого прозаика, написавшего 15 томов, ровно столько вышло в свет после его смерти, то выяснится – «Золотой ключик» и «Детство Никиты». И это не единственный случай в мировой литературе. К примеру, «Том Сойер» М. Твена. А из «Геккельбери Финна», как говорил Хемингуэй, вышла вся американская литература.
– Именно поэтому вы написали книжку о Маршаке?
– Меня занимала психология детства. Я написал книгу о Гайдаре, которая так и не была напечатана полностью, а частями вошла в «Рифмуется с правдой», где я как раз размышлял о Маршаке. Не надо забывать, что работа критика часто связана с заказом. Редкие счастливцы могут позволить себе писать то, что хочешь, как, например, Искандер. Позднее я понял, что многое из того, что просится на бумагу, не публикуется по разным причинам. И тогда я решил писать в стол. Так задумал несколько «случаев»: «Случай Мандельштама», «Случай Зощенко».
– На ваш взгляд, какое место сегодня занимает литературная критика?
– Я откликался на текущую литературу, что нередко вызывало раздражение у моих знакомых. Они удивлялись, почему я нападаю на талантливых Вознесенского и Ахмадулину. «Если у тебя такой желчный характер, пожалуйста, пиши о Софронове и Грибачеве», – советовали мне. Но строчить фельетоны о стихотворцах-орденоносцах мне не хотелось. Для меня критик – это писатель, который для выражения своих идей и концепций пользуется не материалом действительности, а материалом литературы. Все-таки читатель, знакомясь со статьей, хочет понять, «о чем звук». Увы, крах современной критики состоит как раз в потере всякого интереса к предмету, к целям литературы. Забавно, что и малодаровитый В. Курицын и безусловно одаренный А. Немзер напрочь забывают, что выступают в газете, то есть обращены не к снобам, а к широкой аудитории. Понять из их рецензий, о чем книга, решительно невозможно.
– Андрей Тарковский писал: «Чем мрачнее мир…, тем отчетливее должна приоткрываться перед зрителем возможность выхода на новую высоту». По-вашему, литература в долгу перед читателем?
– Хочется ответить с большевистской прямотой: литература ничего никому не должна. Пример Пушкина свидетельствует о том, что гений рассчитывал на понимание отнюдь не толпы, а будущего «пиита». Между тем у искусства, несомненно, высокое назначение, которое проявляется не сразу. Благодаря «вечной музыке в душе», литератор приговорен ее слышать и подчиняться ей. Я уже говорил, что понятие «писатель» во всем мире давно раскололось. Есть авторы бестселлеров, есть постоянный круг почитателей и у интеллектуалов. То же самое происходит теперь и в России. Но потребность в умной, доброй книге в России будет всегда.
ГАЗЕТА УТРО РОССIИ
16.03.1995