Читать книгу Вельяминовы. Время бури. Книга вторая. Часть девятая - Нелли Шульман - Страница 5

Интерлюдия
Лагерь для перемещенных лиц СМЕРШ, район Бельско

Оглавление

В маленькой, прокуренной комнате бывшей школы наскоро прибили к стене портрет товарища Сталина и кумачовый лозунг: «Смерть немецко-фашистским оккупантам», на русском и польском языках. После взятия Красной Армией Кракова оккупанты откатились на запад, в Силезию. За освобожденным на днях Катовице еще шли бои, как продолжались они на севере, вокруг Познани.

Эйтингон изучал сегодняшнюю сводку, положив ноги, в начищенных сапогах, на стол, кусая бутерброд со свежей, краковской колбасой. Рядом громоздились тарелки с остатками завтрака. Немцы, при отступлении, бросали целые склады, забитые банками с испанскими оливками, кругами датского сыра, ветчиной, и французскими винами. Наум Исаакович хмыкнул:

– Наши ребята впервые такие магазины увидели, а впереди еще рейх… – в отличие от разрушенной Варшавы, Краков почти не пострадал. В витринах гастрономических лавок висели колбасы и сосиски. В универсальных магазинах стояли манекены, в меховых шубках и кокетливых шляпках. Местные девушки носили изящные, зимние жакеты, шелковые чулки и ботинки, на высоких каблуках:

– Надо внимательно следить за личным составом… – заметил Эйтингон на совещании, – докладывают о случаях мародерства, ограбления гражданских жителей, об изнасилованиях. Не говоря о случайных связях, – он поморщился, – мы знаем, что здесь за шваль собралась. Полякам пока доверять нельзя, они не доказали своей лояльности… – Краков все годы войны был столицей генерал-губернаторства. Поляки в рейхе считались людьми второго сорта, но Эйтингон настаивал, что при немцах они жили припеваючи:

– Варшава хотя бы восставала, два раза, – хмуро сказал он, – а здесь все танцевали и развлекались. Нет, надо, как следует, проверять местное население, учитывая его, так сказать, национальный состав… – в Силезии всегда жило немецкое меньшинство. После разгрома Польши район вернули в Германию, считая территорией рейха:

– Поляки потом выселят немцев на запад… – Эйтингон потянулся за блокнотом, – вообще надо проводить кампании, вселяющие в население ненависть к немцам. Организовывать проявления неприязни, если можно так выразиться… – при Красной Армии имелись карманные польские соединения, основа для будущей, социалистической страны, но их было недостаточно:

– Поляки должны себя почувствовать хозяевами, на своей земле, – объяснил Эйтингон, – Силезия, по решению будущей конференции, станет польской территорией. Нечего потворствовать немцам, надо показать, где их место… – немецкие фермеры, бросив хозяйства, бежали вслед за вермахтом в укрепленные районы Бреслау и Позена, но и без них в Силезии хватало бывших граждан рейха.

– Из Восточной Пруссии тоже сейчас бегут, – усмехнулся Эйтингон, – море забито судами с гражданским населением. Наши летчики караваны бомбят, конечно… – позавчера в Балтийском море пошел ко дну пассажирский корабль «Вильгельм Густлофф», эвакуировавший немцев из Гдыни. Во внутренней сводке Эйтингон прочел о гибели почти десяти тысяч пассажиров:

– Туда им и дорога… – доев бутерброд, он отхлебнул крепкого, сладкого кофе, – Восточную Пруссию мы тоже очистим… – Восточную Пруссию немцы обороняли отчаянно. Красная Армия продвигалась вперед, что называется, на метр в день. Сводка пестрила названиями никому не известных, тамошних деревень:

– После войны мы все переименуем, – обещал Эйтингон Серебрянскому, в самолете, по дороге в Польшу, – как сделали в Крыму. Проклятые татары, коллаборационисты, поехали в Казахстан. Пусть хоть все передохнут… – старший майор госбезопасности Журавлев, руководивший работой в освобожденном Крыму, привез в Москву список новых названий татарских поселков. Наум Исаакович расхохотался:

– Одна романтика. Привольное, Прохладное, Вишневое… Отдыхающим понравится, – хлопнул он по бумаге, – после войны все забудут, что в Крыму жили татары… – поселки и города в Восточной Пруссии тоже собирались переименовать:

– Все станет социалистическим, советским, – довольно думал Наум Исаакович, – хорошо, что от Варшавы немцы одни руины оставили. Мы подарим полякам новую столицу. Отстроим Варшаву в нашем духе… – здешний, силезский дух Эйтингону не нравился.

Кроме немцев, в районе болтались бывшие партизаны Армии Крайовой. В Кракове, в спешно организованной тюрьме СМЕРШа допросы шли сутками. Сюда, в лагерь для перемещенных лиц, конечно, не привозили людей, пойманных с оружием в руках:

– Однако надо быть бдительными, – предупредил Эйтингон местных работников, – враги социалистического строя могут притворяться беженцами, освобожденными из лагерей… – такой контингент и сидел здесь, на территории бывшей агрономической школы, на окраине Бельско. Наум Исаакович и товарищ Яша прилетели сюда не из-за местных беженцев, и даже не из-за польских националистов.

Больше в сводке ничего интересного не было. Шли бои под Франкфуртом-на-Одере, но саму реку пока не форсировали, как и Рейн, на западном фронте:

– Вряд ли они сейчас выйдут к Рейну, – скептически подумал Наум Исаакович, – там тоже распутица начнется. Уже началась, на западе теплее… – в Польше лежали высокие сугробы. Налив себе еще кофе, закурив, он подошел к окну. Территория была пустой. Заключенные сидели в бывших помещениях общежития школы, допросы шли в административном здании. Эйтингону и Серебрянскому выделили дальнюю комнату. Наум Исаакович приехал в Польшу с деликатной миссией, и не хотел, чтобы его разговоры слышали посторонние уши.

Комнату хорошо топили, он приоткрыл форточку:

– В Ялте, наверное, миндаль цветет, а здесь минус десять… – ветер гонял по двору школы легкую метель, – в Ялте обсудят и вопрос Силезии, и Восточную Пруссию… – Силезия, с ее шахтами и промышленностью, отходила Польше. Тройка собиралась поделить Германию на зоны оккупации. Восток становился ответственностью СССР. В Москве спешно формировали подразделения, призванные доставить из Германии ученых, технику, и ценные картины:

– Иначе наши доблестные вояки по ним сапогами пройдутся, – кисло подумал Эйтингон, – или привезут, как трофеи, в родную деревню, над печкой повесить. Но ученые, это хорошо. Найдется компания для Вороны… – мальчик сообщил, что доктор Кроу спокойно занимается своей работой, в Лос-Аламосе. Благодаря Пауку и Стэнли, в Лондоне, НКВД получало полную информацию об интересующих их лицах. Наум Исаакович знал, что герцог Экзетер, неожиданным образом, выжил:

– Жаль, что он в Лондон решил не возвращаться. Впрочем, нарезки его голоса нам надолго хватит… – англичане, либералы, даже не разжаловали полковника Кроу, за драку в ресторане:

– У нас бы его быстро Звезды Героя лишили, за такие дела, из партии бы выгнали. Впрочем, он у них герой. Но ничего, эта парочка, он и Князева, никуда от нас не денется… – героем стал и кавалер Медали Почета, полковник Горовиц:

– Одна такая семья в Америке, – вспомнил Эйтингон, – но это ничему не мешает. Кто угодно может стать предателем. Меир и стал, еще до войны. Мы позаботимся о том, чтобы его посчитали Пауком, несмотря на заслуги и ордена… – в остальном новости тоже были неутешительными. Мишель де Лу пропал за линией фронта, в Италии, и, что особенно волновало Эйтингона, было непонятно, где сейчас отряд пани Штерны, и она сама.

– Она звонила с горной базы вермахта… – вздохнул Наум Исаакович, – еще найди ее, базу. Это в декабре случилось, а горы здесь огромные… – Требниц, где, скорее всего, находились сыновья Звезды, располагался под укрепленным Бреслау, в неприступной крепости арийской силы, как выражался Геббельс:

– Неясно, знает пани Звезда, где дети, или нет, – размышлял он, – и вообще, где ее искать. В Бреслау власовцы сидят. Там, кстати и Воронов может отираться, но до Бреслау нам еще далеко… – Воронов мог подождать, пани Штерна была важнее. При докторе Горовиц имелся новый муж, Рыжий, и Саломея, которую кто-то вывез из Будапешта:

– Мужчина, – решил Эйтингон, – любовник, скорее всего. Кто еще станет так рисковать, ради незнакомой девчонки. Знать бы еще, кто это… – отряд Штерны мог прятаться где угодно.

Здешние горы простирались от украинской до чешской границы. Бойцы Армии Крайовой бежали на юг, соединяясь в неприступных районах с украинскими националистами:

– Забыли довоенные распри, – зло буркнул Эйтингон, – хохлы не то, что под поляков, под Гитлера лягут, если им независимость пообещают. И легли… Западную Украину, как и Прибалтику, мы всю в лагеря отправим, до последнего ребенка. Пусть подыхают, потеря невелика… – Эйтингон не хотел, чтобы пани Звезда первой добралась до своего бывшего мужа, профессора Кардозо.

– Она его пристрелит, и глазом не моргнет… – рука Эйтингона заколебалась над потайным карманом блокнота, – а профессор нам нужен… – Серебрянский пошел разговаривать с доставленными в лагерь ночью и рано утром новыми заключенными.

Аушвиц освободили на прошлой неделе. Ворота лагеря, очень удачно, открыл некий майор Шапиро, командир штурмового отряда сто шестого стрелкового корпуса:

– Мы это используем, – сказал Эйтингон Серебрянскому, – для будущей работы в Палестине. Вообще давай готовить списки тех, с кем мы будем говорить, после войны. Если они выживут, конечно… – людей предполагалось отправлять в Палестину под видом бойцов еврейских партизанских отрядов. В стране они должны были внедриться в круги радикального подполья, борющегося с британцами. В Европе, после войны, должна была царить неразбериха. Никто бы не стал интересоваться документами, а вернее, их отсутствием, у людей, переживших заключение в гетто и лагерях:

– Легенды мы подготовим хорошие, – добавил Эйтингон, – никто не подкопается… – товарищ Яша предложил выбрать среди офицеров будущего куратора Саломеи. Наум Исаакович помотал головой:

– Нет. Она не станет прозябать в Израиле. У меня на Саломею другие планы… – он указал пальцем на потолок.

Героизм майора Шапиро не означал хорошей организации работы НКВД в освобожденном лагере. СМЕРШ появился в Аушвице только через двое суток после того, как отряд Шапиро занял территорию. За сорок восемь часов, как сочно заметил Наум Исаакович, из лагеря не ушли только те, кто вообще не мог ходить. Бывшие узники разбежались по округе, где их можно было искать бесконечно. Больных и умирающих оставили в лагере, впрочем, постоянно допрашивая. За остальными отправили военные патрули.

Наум Исаакович лично навестил бараки Аушвица, вглядываясь в истощенные лица. Профессора Кардозо он не нашел, а прямо спрашивать о судьбе ученого Эйтингон не хотел:

– Не стоит. Пусть все считают, что он погиб, что его немцы убили. Так удобнее… – Кардозо мог и уйти с немцами, при отступлении. По распоряжению Эйтингона, в лагерь для перемещенных лиц свозили всех арестованных в округе людей, с выколотыми на руке номерами:

– Потом разберемся, чьи они граждане, – заметил он Серебрянскому, – впрочем, они и соврут, недорого возьмут. Выдадут себя за евреев из Германии, или Франции. Достаточно просто знать язык. Навешают лапшу на уши дуболомам из СМЕРШа. Те по-русски с трудом разговаривают… – за последние два дня, на допросах, Эйтингон успел разоблачить троих граждан СССР, пытавшихся выдать себя за уроженцев запада. Пока о Кардозо никто не упоминал.

Наум Исаакович заставил себя не открывать потайной карман блокнота. В Москве он сам сделал копию снимка мадемуазель Левиной:

– Оставь, – говорил себе Эйтингон, – это бессмысленно. Не похищать же ее из Бельгии. Оставь, ты ее больше не увидишь. То есть ты и не видел, только на фото… – сердце, тоскливо, заныло. Дверь стукнула, он едва успел спрятать блокнот в карман твидового пиджака. Товарищ Яша, в штатском пальто, смахнул снег с неприметного, кроличьего треуха. Серебрянский широко улыбался: «Хорошие новости, Наум».


Заброшенный амбар стоял на опушке леса, где-то между Бельско и Освенцимом. К большой дороге вела едва видная в снегу тропинка. На туманном горизонте виднелись черепичные крыши деревни и шпиль очередного костела. Сквозь промерзлые доски мерцало угасающее пламя костерка. Внутри, в стылой, затхлой тьме пахло гнилыми овощами.

Оказавшись здесь, они внимательно обследовали все углы, но еды не нашли. Даже в ледяной корке, на земляном полу, не валялось ни одной картофелины или моркови. У них был с собой узелок с русской тушенкой и сухарями. Бойцы Красной Армии, после освобождения лагеря, устроили выдачу сухого пайка, ожидая, пока их повара разберутся с лагерной кухней. К солдатам стояли злые, длинные очереди. Бывшие узники, ругаясь на всех европейских языках, отпихивали друг друга локтями, стараясь пробраться вперед. Несколько раз люди дрались. Кто-то из поляков, присланных в Аушвиц после подавления восстания в столице, ткнул стоящего впереди него еврея заточкой в печень. Поляка русские скрутили, прибежал врач, в форме Красной Армии. Еврей хрипел, скорчившись на мерзлой земле, сквозь худые пальцы сочилась темная кровь. Очередь не двигалась, только переминаясь с ноги на ногу.

Русские отключили ток, с колючей проволоки, отделявший женские бараки от мужских. Вечером заключенные ринулись туда, с припрятанными сухарями и банками тушенки. Кое-какие солдаты русских тоже отправились к девушкам. Полек, из варшавских отрядов Армии Крайовой, привезли в Аушвиц осенью. Они не успели окончательно исхудать и истаскаться, как остальные женщины. Медицинский блок работал почти до самого отступления немцев. Всех, кто лежал в так называемом госпитале, отправили в печи, с документами из лагерных архивов. Оставались те, кого после экспериментов послали обратно в бараки, неизлечимые инвалиды. Многие женщины и дети едва могли стоять на ногах. Детский барак заключенные тоже навестили. В неразберихе, никто не стал обращать на такое внимания:

– Он не пошел… – длинные, тощие пальцы немного тряслись, – он говорил, что не любит детей. От них одна морока, как он выражался… – тушенка и сухари закончились вчера. Из лагеря, в первые два дня, выпускали всех, не спрашивая, куда направляются люди:

– Собирайся, – велели ему, – нечего здесь сидеть. Не сегодня-завтра появится НКВД… – в лагере было много русских заключенных, они пускали в ход свои словечки, – и тогда будет не сбежать… – поковыряв щепочкой в зубах, он повторил:

– Собирайся, Шмата… – так его назвали еще в зондеркоманде. Никто не знал его настоящего имени, никто не интересовался шрамами на его руках. Каждый, кто работал в помещении, рядом с газовыми камерами, загоняя туда толпы евреев, мог предъявить собственные шрамы. Русские надзиратели, выбирали себе женщин из очереди. Им тоже разрешали, раз в неделю, увести кого-нибудь в пустующую комнату с нарами. Над ним шутили:

– Шмата хочет доказать, что он мужчина. Только каждую ночь мы слышим обратное… – в зондеркоманде собрались уголовники, до войны, сидевшие в закрытых лечебницах для душевнобольных. Больше сюда, по собственной воле никто не шел:

– И я бы не пошел… – живот сводило резкой, голодной болью, – меня отправили, все было против моей воли. Мне не дали выбора, немцы меня заставили на них работать. И в Амстердаме, и потом… – он не беспокоился, что встретит знакомых. Старые обитатели детского барака, при медицинской части, давно сгорели в печах. Его бывшие коллеги по лагерному госпиталю были мертвы:

– Если они выжили, то тоже не хотят, чтобы их узнали… – он облизал пересохшие губы. В банке от тушенки, над костром, они кипятили воду, растапливая снег:

– Может быть, он не вернется… – промелькнуло в голове, – он сказал, что добудет еды, в деревне, и придет. Убьет кого-нибудь. Он хвалился, что убивал, до войны… – работники зондеркоманды жили в хороших условиях. Барак отапливали, у них даже был душ и выложенный кафелем туалет. Их кормили по норме русских надзирателей, но держали отдельно от остального лагеря. Все понимали, что стоит им ступить в обыкновенный барак, как через пять минут от них и следа не останется:

– Если бы заключенные поняли, кто мы такие, нас бы на куски разорвали, голыми руками… – он задрожал, – но нас никто не видел, никогда. То есть видели, но мертвые не говорят. Списки немцы уничтожили, сожгли… – капо в зондеркоманде сразу определил его на ближнюю к туалету койку. Уголовник, он разбирался в людях. Его назвали Шматой:

– Тряпка, на идиш, а поляки так проституток зовут… – его навещали почти каждую ночь. В бараке было несколько таких коек. Заключенные, за вечерней пайкой, громко обсуждали очередь, на услуги, как их называл капо:

– В карты на нас тоже играли… – чихнув, он вытер замерзший нос, – или просто за сахар и папиросы покупали… – в конце лета в зондеркоманде появился польский уголовник, сидевший до войны в закрытом доме для умалишенных. Он забрал Шмату себе, но иногда сдавал его в аренду, как весело говорил хозяин:

– Потом один из бараков восстание устроил. Немцы всех выживших расстреляли, поменяли состав команды… – ему очень хотелось есть, – а потом о нас просто забыли, с наступлением русских… – всю осень они раскапывали рвы, и жгли трупы, сброшенные туда, во времена, когда в лагере еще не стояли мощные крематории:

– Немцы жгли папки, сотни, тысячи… Гнали в рейх золото, со складов… – когда газовая камера заканчивала работу, члены зондеркоманды заходили туда, и выламывали клещами золотые зубы, у трупов.

Он оглянулся:

– Золото он унес. Если он не вернется, мне будет нечего есть. Но если вернется, он меня не отпустит… – поляк хотел податься на юг, в тепло:

– В Италию, например, – благодушно сказал он, лежа на нарах, еще в лагере, – мы с тобой в Италии не пропадем, Шмата. Я тебя при себе оставлю, я к тебе привык… – он мелко рассмеялся:

– Держись за меня… – в ловких пальцах блеснула заточка, – кому ты еще нужен, Шмата… – он побаивался поляка, любившего ножи и бритвенные лезвия, но больше ему опереться было не на кого:

– Я должен ее найти… – вдруг промелькнуло в голове, – она во всем виновата. Она меня лишила детей, она меня ненавидела, из-за нее все произошло. Я хороший отец, я спас мальчиков от смерти. Если бы ни я, они бы сгорели в крематории. Я хороший отец, а она плохая мать. Я должен ее отыскать, забрать у нее малышей. Детям надо расти с отцом. Мальчикам… – он забыл имена сыновей, – и девочке. Как ее звали, девочку? Не помню. Она была на меня похожа, а близнецы нет. Но все равно, они мои дети. Пусть отдаст мне их, волчица, пусть сдохнет… – он застучал зубами. Вода в банке закипела. На руках у него были грязные, с отрезанными пальцами, шерстяные перчатки. Он схватил банку, шипя, обжигаясь. Горячая жесть коснулась губ, вода, отдаленно, пахла мясом:

– Даже крыс вокруг нет, зима… – он пил кипяток, чувствуя, как исчезает боль в животе:

– Но все равно, мы со вчерашнего дня не ели. Он мне дал вылизать банку от тушенки, дал сухарей… – он шумно хлебал воду, и не услышал звука автомобильного мотора, на большой дороге.

Черная, низкая, закрытая машина остановилась на обочине. Товарищ Яша, с заднего сиденья, кивнул:

– Все правильно, Наум. Все, как поляк описал… – поляка пока отвели в наскоро оборудованные камеры, в подвале бывшей школы. В сером свете февральского полдня Эйтингон хорошо видел стены амбара. Кто-то разжег внутри костер:

– Если там действительно Кардозо… – он проверил пистолет, в кармане пальто, – то его, так сказать покровителя, мы расстреляем… – Эйтингон похвалил себя за то, что допрашивал уголовника один, без товарища Яши:

– Яше я доверяю, но мало ли что. Не стоит ему слышать, как польский сумасшедший бандит называет профессора Кардозо… – по описанию уголовника его приятель, Шмата, как раз и был Давидом Кардозо:

– И даже если это не так, от поляка мы все равно избавимся. Он не знает, с кем имеет дело, и не надо чтобы знал. Понятно, что у них за отношения, если можно так сказать… – Яша, было, подался вперед. Наум Исаакович покачал головой:

– Я сам. Он не опасен. Он истощен, может быть, болен… – уголовник, посмеиваясь, утверждал, что просто сидел в лагерном бараке, с такими же преступниками, как он сам. Эйтингон в правдивости рассказа сильно сомневался:

– Ладно, разберемся. Сначала надо Кардозо в Москву доставить… – он тихо пошел по тропинке. Приоткрытая дверь амбара моталась под ветром, он заметил над костром сгорбленную спину:

– Бедняга. Ничего, он оправится, мы его приведем в порядок… – человек, в засаленной, рваной куртке, с наголо бритой головой, склонился над огнем. Эйтингон коснулся его плеча. Он вскинулся, уронив банку на обледеневший пол, закрываясь руками:

– Не бейте… – всхлипнул он, на ломаном польском языке, – проше пана, не бейте… – Наум Исаакович, превозмогая брезгливость, отвел его руку. Он посмотрел в истощенное лицо, заросшее темной, с проседью, щетиной. Голубые глаза запали, взгляд Кардозо бегал из стороны в сторону.

– Не бойтесь, – ласково сказал Наум Исаакович, по-английски, – меня зовут мистер Нахум. Я пришел вам помочь.


Грязные, грубые крестьянские сапоги, прошагав по обледенелому полу, остановились у черного кострища. В амбаре было сумрачно, с улицы задувал резкий, холодный ветер. Пометавшись по углам, луч трофейного, немецкого фонарика остановился на металлическом блеске пустой консервной банки. Нажав кнопку, выключив свет, Блау повернулся к Аврааму:

– Русская тушенка. И здесь костер жгли… – доктор Судаков, в зимней, потрепанной рясе брата доминиканца, в подбитой мехом суконной куртке, хмыкнул:

– Русскую тушенку сейчас вся Польша ест, спасибо оккупантам… – Авраам Красную Армию иначе не называл, – а что костер жгли, то на дворе зима. Мы тоже разожжем, пан Копыто… – в заплечном мешке Блау лежал свежий хлеб, с кухни дома священника, в ближайшем селе. Их снабдили куском соленого сыра, и салом. На прощанье ксендз заметил:

– Вы осторожней. Под Бельско русские лагерь устроили, по всей округе их патрули рыщут. Монахов они пока не трогают… – Конрад тоже носил рясу. Авраам, хмуро, закончил: «Но это пока, святой отец». Под рясами они спрятали трофейные, немецкие пистолеты. Документы у них имелись надежные, с печатью архиепископа краковского, но рисковать, все равно, не стоило. Им оставалось миновать Бельско и подняться в горы, перейдя словацкую границу.

Когда наверх, как выражалась Эстер, пришли вести о взятии Кракова, Звезда собрала отряд. У них воевали поляки, евреи, и словаки, но Эстер сразу сказала:

– Те, кто хочет вернуться домой, пусть идет… – Авраам помнил горькое выражение, в голубых глазах жены, – у нас нет рации, но я больше, чем уверена, что лондонское правительство в изгнании отдаст приказ полякам прекратить сопротивление… – люди зашумели. Эстер подняла руку:

– Тише! Все мы… – она оглядела заснеженную, лесную поляну, – стоит нам попасться русским, закончим расстрелом… – все знали, о чем говорит командир. С осени прошлого года отряд не один раз участвовал в акциях против Красной Армии:

– Я лично русских убивал, – угрюмо вспомнил Авраам, – и Блау тоже. СМЕРШ не дураки, у них есть сведения об отряде Штерны. В горы они не суются, здесь можно еще десять лет просидеть, но все равно… – судя по известиям, доходившим с востока, с украинской границы, тамошние националисты не собирались складывать оружие. Кое-кто из поляков и словаков, в отряде, хотел податься в украинские силы сопротивления.

Ночью Авраам прислушивался к храпу людей, из-за трофейной плащ-палатки, отделявший их с Эстер угол пещеры. У потрескивающего костра, в большом зале, сидели дежурные. Партизаны спали вповалку, в полушубках и шинелях, на самодельных нарах. Евреи, потерявшие семьи в лагерях и гетто, быстро находили себе пары. В пещере устроили несколько семейных уголков:

– Но хупы ни у кого не было… – отчего-то подумал Авраам, – хотя, в общем, для хупы и раввин не требуется. Все до Израиля ждут, а мы не стали… – ктубу Эстер зашила в подкладку шинели. Устроив голову на теплом плече жены, Авраам затягивался трофейной, русской папиросой:

– Раввины разрешили ставить хупу женщинам, мужья которых попали в лагеря. Но люди выживают, даже в Аушвице и Треблинке. Я сам таких евреев встречал. Если он… – Авраам не хотел называть его по имени, – если он спасся, если попадет в Израиль, после войны, он может пойти в раввинский суд… – он покосился на спокойное лицо жены. Трепетал огонек свечи, Эстер дремала, прижавшись к нему, под крестьянским одеялом, толстой, колючей шерсти. Подушка, которую жена носила под одеждой, валялась на лавке. Командира все поздравляли:

– Очень хорошо, дело к победе над немцами идет. Сейчас всем надо детей рожать… – никто не продолжал дальше, никто не упоминал о детях и взрослых, отравленных газом и сожженных в крематориях:

– И продолжать не надо… – мрачно сказал себе Авраам, – все понимают, что от евреев Европы никого не осталось. Десять миллионов здесь жило, до войны. А сколько сейчас? Разрозненные остатки, как в Танахе сказано. Полмиллиона, или даже меньше… – о Ционе в отряде никто не знал. Пан Конрад, навещая ее, делал вид, что отправляется в разведку. Для всех Циона вернулась на юг, в Венгрию. Эстер объяснила, что ее племянница будет работать в подполье:

– Вот и все, и больше говорить о ней не стоит… – шепнула она Аврааму. Циону поселили в безопасном доме, в горной деревне, в тридцати километрах от пещеры. Старуха, сестра местного ксендза, до смерти брата вела его хозяйство. Женщина была почти слепой, и о состоянии Ционы не догадывалась. Блау приходил к ней, как муж.

– Муж… – перегнувшись через Эстер, Авраам потушил папиросу в пепельнице, из стреляной гильзы, – Кардозо ей тоже муж, по закону… – если бы Кардозо явился в раввинский суд, Авраама и Эстер обязали бы развестись:

– Они объявят малышку мамзером, незаконнорожденной… – Авраам поежился, – нельзя дитя обрекать на такую судьбу… – Эстер считала, что у них родится дочка. Они привыкли относиться к будущему ребенку, как к своему. Циона о нем упоминать избегала, а Блау называл малыша оно:

– У Конрада даже лицо меняется, когда он о ребенке слышит… – вспомнил Авраам, – он не может брезгливости сдержать. Но девочка никогда не узнает, кто ее родители, на самом деле. Нельзя такое ребенку говорить… – Эстер приоткрыла глаза:

– Мы обещали, Ционе… – спокойно сказала жена, – мы должны держать свое слово, Авраам. Ребенок ни в чем не виноват… – Эстер всегда понимала, о чем он думает. Доктор Судаков вздохнул, привлекая ее к себе:

– Я знаю, милая. Никто не собирается идти в раввинский суд и позорить Циону. Девочка наша дочь, так будет всегда. Но… – он замялся, жена кивнула на подушку:

– Я бы сама в Краков поехала, узнала бы, что происходит. Может быть, русские взяли Аушвиц… – в горах они были отрезаны от новостей, – и тогда… – рядом с подушкой лежал пистолет жены:

– Но я не могу… – Эстер помолчала, – в моем, как это выразиться, состоянии. И надо позаботиться об отряде, хотя ты говоришь, что борьба бессмысленна… – Авраам считал, что СССР, рано или поздно, подавит любое сопротивление, в Прибалтике или на Украине:

– Они отправят всех в лагеря, как до войны еще делали… – заметил доктор Судаков:

– Но ты не волнуйся… – он прикоснулся губами к светлым волосам, на ее виске, – я все сделаю пани Штерна. Возьму Копыто и спустимся с гор. Если что-то… – не закончив, он указал глазами на офицерский вальтер. Жена кивнула:

– Так будет лучше, для всех. Маргарита вряд ли выжила, а мальчики пусть считают, что его в Аушвице убили. Может быть, и действительно убили… – кроме Кракова и Аушвица Авраам хотел добраться до Треблинки. После единственного, прервавшегося разговора с отцом Эстер, они долго рассматривали карту:

– Вокруг Треблинки тоже есть монастыри, – задумчиво сказала жена, – хотя до Требница от Кракова ближе. Но ты не помнишь, откуда их привезли, и куда они уехали… – Авраам, невольно, коснулся шрама, над ухом, скрытого отросшими волосами:

– Не помню. Но я проверю округу рядом с Треблинкой, и, наконец, доберусь до архиепископского дворца… – в самом лагере, в Треблинке, искать детей было бесполезно.

– Потому что лагеря больше не существует, еще с лета… – они с Блау развели костер и достали фляги с крепким кофе и русской водкой. И то, и другое они получили в Кракове, у Шиндлера. Авраам не ожидал, что приятель останется в городе. Доктор Судаков просто на удачу повел Блау к той квартире, откуда он, три года назад, выпрыгнул в заметенный снегом двор, с пулей Гёта в голове. Пан Конрад присвистнул:

– Крепкий ты мужик. У тебя пуля в мозгу застряла, а ты на ноги встал, дошел куда-то… – Авраам буркнул:

– Если бы я еще помнил, куда… – не желая привлекать внимания военных патрулей русских, они провели день в пивной, на окраине города, отправившись к Шиндлеру после темноты. Краков кишел солдатами и офицерами Красной Армии, и польскими добровольными соединениями:

– Они сейчас срочно везде свои правительства насадят, – заметил Авраам, за стопками водки и бутербродами с заветренной колбасой, – вся Восточная Европа станет социалистической. Надеюсь, что Оскар вовремя ушел, с вермахтом… – доктор Судаков усмехнулся:

– Мы с тобой, Конрад, Краков от взрыва спасали, только русских, в случае нашего ареста, это нисколько не заинтересует… – в начале января, когда вермахт катился на запад, партизаны Армии Крайовой заблаговременно перерезали немецкие коммуникации, лишив нацистов возможности отдать приказ о разрушении города.

– И Краков остался нетронутым… – они поднимались по гулкой, холодной лестнице. Авраам долго нажимал на звонок:

– Не работает, кажется… – он постучал кулаком в дверь, больше для очистки совести. В передней кто-то зашаркал, лязгнули засовы, на них пахнуло табачным дымом и перегаром. Шиндлер, с мятым, небритым лицом, в потрепанном халате, даже не удивился:

– Ты обещал, что вернешься, а ты свои обещания выполняешь… – он раскрыл объятья:

– Водка, пан Вольский. Нас ждет русская водка… – за русской водкой и салом выяснилось, что герр Оскар зарабатывает деньги на Красной Армии:

– Презервативов у них нет, – Шиндлер загибал пальцы, – хороших сигарет нет, кофе тоже нет… Не говоря о подарках, для местных девушек, и вообще знакомствах с девушками. У меня кадры надежные, ненужного гостинца, как принято говорить, они не подкинут… – Оскар немедленно предложил пригласить кадры на вечеринку. Доктор Судаков отказался:

– Последний раз я с твоей вечеринки с пулей в виске ушел. Тем более, мы оба женаты… – Шиндлер пошатываясь, поднялся:

– За такие новости надо пить французское шампанское, пока его не вылакали русские… – Авраам долго убеждал Шиндлера, что ему надо бежать на запад:

– Не след здесь оставаться, Оскар, – доктор Судаков затягивался немецкой сигаретой, – НКВД наплевать, что ты спас десятки тысяч евреев от смерти. Они тебя к стенке поставят, за торговлю на черном рынке… – Шиндлер, залпом, опрокинул половину стакана водки:

– Не поверишь, я еще в конце декабря евреев выкупал, отправлял к вам, на юг, в горы… – он икнул:

– Вермахт на колесах был, а я бегал со взятками… – Авраам смотрел на испитое лицо:

– Мудрецы говорили. Среди всех народов есть праведники. Оскар, Рауль, о котором Блау рассказывал, в Будапеште… – забулькала водка. Оскар, бодро, сказал:

– Я уйду. Еще немного денег заработаю, и уйду. После войны навещу вас, в Израиле… – он пьяно покачнулся:

– Посидим, как в Праге сидели, как здесь, в Кракове… – они с Блау пристроили над костром жестяную кружку, из вещевого мешка.

Конрад грел руки над дымком, кофе закипал. Авраам курил, глядя на огонь:

– Вокруг Треблинки мы никого не нашли. И о Кардозо никто не слышал… – в самом Аушвице им появляться было опасно, лагерем управляли русские:

– Но, хотя бы, мы теперь знаем, где мальчишки… – едва ступив в переднюю архиепископского дворца, Авраам увидел знакомое лицо. После ранения, его память стала еще лучше, но какие-то вещи, все равно, упорно не возвращались:

– Я совершенно не помню, что мне комендант Аушвица говорил, на исповеди. Хотя понятно, что… – молодой послушник, Кароль Войтыла, его не узнал. Представившись своим настоящим именем, Авраам попросил аудиенции у архиепископа:

– Там все и выяснилось… – они с Блау передавали друг другу кружку, – мальчишки в Требнице. То есть были там, три года назад… – в Требниц пока пробраться было невозможно. Городок находился рядом с Бреслау, за линией фронта:

– Эстер все равно никуда не поедет, пока мальчики при ней не окажутся, – понял Авраам, – и новый малыш должен окрепнуть. Подождем конца войны, уже скоро. Нам еще две сотни людей из отряда в Израиль надо вывезти… – впереди их ждала дорога на юг, хорошо знакомая Аврааму, через Будапешт и Салоники:

– Или на Стамбул пойдем, – он пока не решил, – тамошних евреев никто не трогал. Знакомства в общине у меня есть, нам помогут… – Конрад, будто очнувшись, провел рукой по гладко выбритым щекам. Прежде чем спуститься с гор, они избавились от бород.

– Авраам… – Копыто пошевелил доски в костре, – в Треблинке, ничего нет… – летом, после уничтожения лагеря, немцы распахали поля, засеяв их травой:

– Только снег, Авраам… – темные глаза Блау взглянули на него, – это не как в Аушвице. В Треблинке ничего не осталось, от людей… – доктор Судаков, насадив хлеб на нож, обжаривал куски над костром:

– Осталось, – тихо отозвался Авраам, – кости и пепел, во рвах. И дым… – он указал на костер, – дым в небе. Но поэтому мы и воюем, Конрад, поэтому спасаем евреев. Чтобы возродить наш народ… – Блау прикурил от головни:

– Когда мы вернемся в горы, Циона, должно быть… – он не хотел, даже про себя, произносить это слово, – в общем, она станет такая, как была раньше. И очень хорошо. Я не хочу видеть, это. Потом, конечно, придется, и мне, и Ционе, но мы в кибуце не станем селиться. Обоснуемся в Тель-Авиве, город мне по душе. И вообще, у нее в следующем году мой ребенок появится, потом еще один, и еще… Она забудет об этом… – Блау поднял голову:

– После войны у нас будет много детей, Авраам… – он, неожиданно, нежно улыбнулся.

Доктор Судаков пристроил на кусок хлеба ломоть заледенелого сала:

– До конца войны еще дожить надо, Копыто, – он посмотрел на темнеющее, вечернее небо, – и неизвестно, что потом случится… – на востоке поднималась далекая, льдистая луна. Ветер швырнул в амбар мелкий, колючий снег. Авраам, поднявшись, захлопнул дверь.

Деревня Барвинек, граница Польши и Словакии

Приоткрыв заслонку беленой печи, Эстер, ловко вытащила глиняный горшок. В комнате уютно запахло кашей, щеки женщины раскраснелись от огня. На стенах висели местные тканые ковры, кровать покрыли вышитым одеялом. За маленьким окном, с кружевными занавесками, утреннее солнце освещало заснеженный садик, с покосившейся, деревянной оградой. К калитке вела протоптанная тропинка, на кольях забора устроился серый, с красной грудкой снегирь:

– Сейчас мы тебе масла в кашу положим… – Эстер потянулась за трофейной, жестяной бутылкой, с рисунком оливы и надписью на испанском языке, – сахаром посыплем… – на пакете сахара стояла печать вермахта:

– Хлеб свежий, сыр здесь свой, и видишь… – она отрезала Ционе хороший ломоть хлеба, – пригодился джем, что мы варили… – осенью Эстер оставила у хозяйки Ционы ворованные с немецких складов продукты. В саду созревали яблоки, Эстер и Циона закатали несколько банок варенья:

– Вкусное получилось… – облизав ложку, Эстер мимолетно вспомнила свою диету, в Амстердаме

– Развод, лучшая диета, – она усмехнулась, – а самая лучшая диета, партизанская война, одновременно с немцами и русскими… – Эстер забыла, когда взвешивалась, но думала, что сейчас в ней вряд ли больше пятидесяти килограмм:

– Мы с Ционой одного роста, за метр семьдесят, – девушка склонилась над раскроенной распашонкой, – она немного прибавила, не больше шести-семи килограмм. Девочка изящная родится. Хотя Циона высокая, и он тоже… – Эстер напомнила себе:

– И мы с Авраамом высокие. Малышка получится либо рыжая, либо светленькая. В меня или Авраама. Никто, ничего не узнает… – она подсунула Ционе чашку чая, из малиновых листьев, и тарелку каши:

– Поешь, пожалуйста. И бутерброд бери… – она не хотела курить при беременной женщине. Поднявшись, Эстер поцеловала племянницу в теплый пробор. Циона, по-деревенски, заплетала косы, и носила просторное платье, с меховой безрукавкой:

– Я уверена, что будет девочка, – хмыкнула Эстер, – живот у нее такой. Но вообще это бабьи сказки. В любом случае ребенок небольшой, лежит правильно, девушка она молодая и здоровая. Волноваться не о чем… – она обняла стройные плечи:

– Пей чай, он в родах помогает. Ешь кашу, и не хлюпай носом. Я покурю… – Эстер накинула крестьянский, подбитый мехом полушубок. В село она приходила в штатской одежде, как смешливо называла ее Эстер, но с пистолетом. Она проделывала тридцать километров по обледеневшей, занесенной снегом горной тропе, за три дня, ночуя в расселинах, укрываясь плащ-палаткой. В вещевом мешке она несла сахар, муку, и немецкие, трофейные, концентраты и консервы. Разведя маленький костерок, затягиваясь сигаретой, она думала о мальчиках и отце:

– Что у папы случилось? Связь прервалась, он только успел сказать: «Тре…». Эстер вздыхала:

– Треблинка или Требниц? Треблинка освобождена, Требниц на территории рейха. Или не у папы что-то произошло, а просто связь выключили… – Эстер не могла спуститься в Краков и потребовать у русской военной администрации звонка в Лондон:

– Меня сразу арестуют… – она устало закрывала глаза, – никто не посмотрит на мои заслуги. Тем более, я воевала против русских. Они ищут Штерну, наверняка. Я больше не увижу мальчиков и Авраама. Я обещала Иосифу и Шмуэлю, что мы встретимся, после войны. Так оно и будет… – сейчас Эстер принесла в деревню почти неподъемный мешок с провизией. У нее все еще побаливали плечи. Роды, по расчетам доктора Горовиц ожидались со дня на день.

Эстер вышла в холодную переднюю, где пахло куриным пометом, и дымом. Курицы, в накрытой шерстяным платком клетке, встрепенулись. Чиркнув немецкой зажигалкой, она прислонилась к бревенчатой стене:

– Циона волнуется, по лицу видно. Она девочка, семнадцати не исполнилось. Если бы Конрад ни был таким упрямым, ей бы легче стало… – Блау не захотел ничего слушать:

– Это не мужское дело, – отрезал Копыто, – а ваши, женские вещи… – Авраам поднял голову от трофейного пистолета. Доктор Судаков протирал тряпкой детали оружия:

– Дурак, – беззлобно сказал Авраам, – вроде ты, Копыто, мой ровесник, взрослый мужчина, а дурак. Хотя, конечно… – он оборвал себя. Блау отвернулся:

– Вот именно. Если бы она моего ребенка рожала, я бы, может быть, и пришел, а это… – Конрад скривился, – это я даже видеть не хочу… – больше они ничего не обсуждали. Эстер принимала роды, Авраам собирался быть рядом. Доктор Горовиц взяла провизии с расчетом на неделю:

– Если все хорошо пройдет, Циона на следующий день на ноги поднимется. Или в тот же день. Неделю здесь побудем, с мужчинами, и пойдем обратно в отряд… – ей предстояло нести новорожденного младенца, по горной тропе:

– Ночью еще ниже минус двадцати, – озабоченно подумала Эстер – но ничего, надену шинель и полушубок, устрою малышку в перевязи. Когда она родится, унесу, дам ей грудь. Ционе надо грудь перевязать, шалфей я успела собрать, насушила. Попьет отвар и молоко исчезнет… – кроме продуктов и шалфея, в мешке у Эстер лежали хорошие, ворованные у немцев лекарства и хирургический набор. Она, впрочем, надеялась, что дело до операции не дойдет:

– Швы я наложу, если что-то мелкое потребуется. Отдохнем, и вернемся в отряд. Надо думать, как дальше на юг идти. Если мальчик родится, то с обрезанием я сама справлюсь. Близнецов не обрезали, из-за него. Кто знал, что так лучше выйдет… – Эстер беспокоилась за сыновей и отца, но повторяла себе, что все живы:

– Мальчика можно было бы Хаимом назвать, но с папой все в порядке… – приоткрыв дверь, она выкинула окурок в сугроб. Село было тихим, немцы или русские сюда не заглядывали:

– Или Бенционом… – она прислушалась к дальнему лаю собак, – а девочку, Мирьям, как мы хотели. Но еще хочется жизни, время такое на дворе… – Эстер решила остаться в горах до освобождения Требница:

– Ребенок окрепнет к тому времени. Если мальчики в тамошней обители, мы поедем, их заберем и отправимся на юг. С Ционой, Конрадом и всеми остальными. А если нет… – холодок пробежал по спине:

– Где их искать? Их могли отдать в рейх, на усыновление, в католические семьи. Могли насильно крестить, поменять имена… – лай собак приближался, Эстер насторожилась:

– Неужели русские сюда явились? У них может быть мое описание… – рука потянулась за пистолетом, в кармане полушубка:

– Вряд ли… – Эстер оглянулась на дверь, – а если что, старуха скажет, что мы родственницы. Циона на сносях, никто ничего не заподозрит. Хотя русские с немцами и женщин на сносях… – она поморщилась. Эстер вспомнила погибшую в варшавском гетто Рахельку:

– Девочку ее и не найти теперь, в католическом приюте. Но это дитя мы сохраним, обещаю. Она ничего об отце своем не узнает. И мальчиков мы найдем… – Циона, отложив распашонку, тоже смотрела на дверь:

– Хоть бы все быстрее закончилось, – попросила девушка, – я отдам его… малыша, тете Эстер, и все будет по-прежнему. Может быть, – подумала Циона, – может быть, Блау от меня уйдет, бросит меня… – девушка шмыгнула носом:

– Никогда такого не случится. Он меня любит, а я его нет… – она сплела длинные пальцы на чашке с травяным чаем:

– Я не могу с ним жить, рожать его детей… – ночами Блау говорил ей о их будущем доме, в Тель-Авиве:

– Я все для тебя сделаю… – Циона слышала его ласковый шепот, – буду сутками работать, только бы ты ни в чем не знала нужды. Ты играй на пианино, милая, преподавай, занимайся с нашими детьми. Я тебя люблю, так люблю… – Циона чувствовала его крепкие, надежные руки. Блау не хотел возвращаться к воровству:

– Хоть Авраам мне и говорил, что без воров еврейского государства не построить… – он подмигнул Ционе, – я так сказать, на другую сторону перейду. Ребятам нужен человек, в полиции, а у меня большой опыт… – Копыто усмехнулся, – буду сидеть кротом, передавать сведения подпольщикам… – Циона тогда обрадовалась:

– Может быть, его британцы казнят. Хотя нет, Блау из тех, кого не убьешь. Как Волк… – она, иногда, думала о Будапеште и Рауле:

– Я бы могла принять его предложение, спокойно жить в Швеции. Но я его не любила. Я любила… – Циона замирала:

– Забудь его имя, навсегда. Он мертв, его больше нет… – каждую ночь, с Блау, она все равно вспоминала о Максимилиане, представляя его рядом:

– Он так хотел девочку, Фредерику. Я бы дитя Фридой назвала, но кто меня спрашивает. Максимилиан бы сейчас был рядом, носил бы меня на руках, баловал бы… – Конрад всегда брал в деревню сахар, сам делал Ционе чай, и подавал ей завтрак в постель:

– Все равно, видно, что он мной сейчас брезгует… – девушка опустила глаза к животу, под платьем, – даже прекратил то, что обычно… Говорит, что пока и так может справиться, а меня надо поберечь… – она скрыла вздох:

– Оставь, надо спасибо сказать, что тебя на весь мир не ославили, как подстилку нациста. Поляки таких девушек шматами называют, плюют им вслед. Они просто от солдат родили, а я от эсэсовца, палача, убийцы евреев… – крупные слезы закапали на холст распашонки:

– Цила осенью должна была родить. Они с Итамаром девочку хотели. Цила счастлива, она с любимым человеком, а мне надо будет до конца жизни Блау терпеть… – Циона предполагала, что после создания государства, Блау останется в полиции:

– Еще министром станет, – мрачно подумала она, – уголовник, не доучившийся в школе. Он от меня никогда не уйдет, можно не надеяться… – в животе заныло, она подышала. Дверь стукнула, тетя Эстер всунула светловолосую голову в комнату:

– Пришли, – женщина широко улыбалась, – и теперь мы знаем, где Иосиф со Шмуэлем. Поднимайся… – распорядилась она, – мужчины голодные, сейчас мы мяса сварим, к каше… – Циона уцепилась за край стола: «У меня, кажется, схватки, тетя…»


Печь жарко натопили, Эстер попросила мужа завесить окна полушубками. К ночи поднялся ветер, завыла метель. Из-за стены она слышала скрип шагов Блау, по старым, рассохшимся половицам. Эстер успела кинуть в горшок копченой свинины, для мужчин. Авраам уверил ее:

– Мы сами разберемся. Ты иди, не стоит Циону сейчас одну оставлять… – муж, со значением, посмотрел на пана Конрада. Копыто резал замерзшее сало, на столе лежала фляга с водкой:

– Надо дров нарубить, – хмуро отозвался Блау, – воды согреть. Вода понадобится, вы говорили… – он поднялся: «Я лучше делом займусь, вот что». Каша была пшеничная. У Эстер, в горшке, еще томился гороховый суп, приготовленный вечером:

– Голодными не останемся, – подытожил доктор Судаков, – я тебе потом воды принесу… – Эстер провела почти весь день в маленькой комнатке, с Ционой. Подложив под одежду подушку, она сходила в хозяйскую половину. Эстер громко крикнула пожилой женщине:

– У меня роды начались! Но племянница мне поможет, не волнуйтесь… – хозяйка обещала, что присмотрит за мужчинами. Циона бродила по комнате, испуганно постанывая, кусая губы. Девушка держалась за живот:

– Очень больно, тетя… – серые глаза наполнились слезами:

– Тетя, а если я умру… – Эстер вытерла бледные щеки своим платком:

– Никто не умрет. Я опытный врач, сотни родов приняла… – от печи веяло домашним теплом. Ребенок, у груди Эстер, мирно посапывал.

Авраам, открыв заслонку, грел у огня холщовые пеленки:

– Все, как в учебнике прошло, – смешливо сказала доктор Горовиц, глядя на длинные, темные реснички младенца, – первые роды, семь часов, ребенок лежал правильно. Весов у меня нет… – она, осторожно, покачала дитя, – но думаю, немногим больше трех килограмм… – приняв ребенка, аккуратно завернув ее в пеленку, Эстер подумала:

– На него похожа. Только волосы от Ционы, рыжие. Хотя, может быть, глаза еще серыми станут… – глазки у девочки были голубые, младенческие туманные. Эстер видела, как она сложена:

– В него. Изящная, кость тонкая. Высокой вырастет. Если бы я тогда убила его, в Венло, ничего бы этого не случилось… – над нежными ушками девочки завивались рыжие, еще влажные волоски. Быстро вытерев ее, Эстер устроила младенца под своей крестьянской, теплой блузой, в перевязи. Ребенок сразу нашел грудь, Эстер, мимолетно, подумала:

– Теперь сутки надо ее не отнимать. Я кормила, молоко появится… – молоко появилось даже быстрее, к вечеру. Она не хотела показывать ребенка племяннице, но Циона и не просила увидеть дочь. Во время родов, она почти не открывала глаз. Услышав крик ребенка, племянница отвернулась к стене, Эстер шепнула ей на ухо: «Девочка». Циона только кивнула.

– И с Ционой все хорошо… – девочка зашевелилась, Эстер велела мужу: «Давай тазик и пеленки».

– Все хорошо, – повторила она, вынимая дочку из перевязи, – даже швов накладывать не пришлось. Она на ноги встала, я слышу… – из-за стены доносился стук посуды. Циона, видимо, накрывала на стол:

– Пусть поужинают и спать лягут… – Эстер широко зевнула, – и мы здесь, на кровати устроимся, все вместе… – девочка оказалась тихой и почти не плакала.

Авраам этому удивился, Эстер весело отозвалась:

– А зачем ей плакать? Она в тепле, в покое, ее кормят, родители рядом… – Эстер ласково погладила маленькую голову, в холщовом чепчике, – зачем нашей малышке расстраиваться… – она была рада, что Циона не слышит голоса дочери. Авраам присел рядом, на лавку:

– Думаешь… – муж помолчал, – Ционе не тяжело будет ее видеть… – они понимали, что без этого никак не обойтись. Циона и Блау собирались обосноваться в городе, но, конечно, навещали бы кибуц. Эстер вздохнула:

– Блау хочет осенью хупу поставить, после праздников. К следующему лету Циона родит, ей не до такого будет. Да и потом… – она положила голову на плечо мужу, – нам с тобой еще надо малышку и остальные двести человек, до Израиля довезти… – Авраам обнял их обеих:

– Надо. И мальчишек надо из Требница забрать… – Эстер обрадовалась, услышав новости из Кракова, но Авраам заметил озабоченную складку между ее бровями. Он знал, о чем думает жена. Близнецов могли давно увезти из Требница:

– Куда угодно, – горько сказал себе доктор Судаков, – в рейх, в какой-нибудь итальянский монастырь, в Испанию, в Южную Америку… – Авраам знал, что у католической церкви есть свои каналы:

– Некоторые прелаты будут и нацистам помогать, – понял доктор Судаков, – за деньги… – посоветовавшись, они с женой решили пока подождать:

– Не надо рисковать жизнью, – заметил Авраам, – ни мне, ни тебе, ни Конраду. Русские освободят Бреслау, мы поедем на запад, заберем детей и уйдем отсюда, вместе с нашими евреями… – вернувшись на базу отряда, Эстер собиралась отдать распоряжение о прекращении военных действий.

– Кто хочет к украинцам идти, пусть идет… – над жестяным тазом, над теплой водой, поднимался пар, – а мы с евреями будем сидеть тихо, и воровать провизию с армейских складов… – жена улыбнулась:

– Летом легче на юг пробираться, и к лету война закончится… – Эстер добавила:

– Надеюсь, хотя бы из Стамбула мы сможем с Лондоном связаться, узнать, как у семьи дела… – посылать сейчас две сотни человек в Израиль было преждевременно. В Венгрии и Румынии еще шли бои. Авраам бы не оставил жену одну, с новорожденным ребенком, а Блау никогда не ходил тайными тропами, которые хорошо знал доктор Судаков. Авраам, с опаской, покосился на завернутую в пеленки девочку:

– А ей можно купаться… – Эстер, держа ребенка на одной руке, попробовала локтем воду:

– Можно, можно… – запах молока, младенца, напомнил ей о детской, в доме Кардозо, в Амстердаме:

– Я мальчишек сама купала, Давид мне не помогал. Говорил, что за младенцем должна ухаживать женщина, это ее естественное предназначение. Но он всегда у меня детей забирал, чистых, сытых. Объяснял, что они с младенчества должны быть с отцом, каждый день. Он хорошим отцом был… – Эстер разозлилась:

– Не думай о нем, он мертв. Авраам с Блау его не нашли. И Максимилиан погибнет, а если не погибнет, то его найдут и казнят. Он не уйдет от правосудия… – Авраам протянул руки: «Давай мне малышку».

Доктор Судаков еще никогда не видел новорожденных детей так близко. Он мог уместить ее в сомкнутых, больших, грубых ладонях. Поерзав в пеленках, зевнув, девочка почмокала ротиком. Глазки открылись, она смотрела вверх, на Авраама. Она была такая маленькая и хрупкая, что Аврааму, немедленно, захотелось прижать ее к себе, защитить, укрыть от всех невзгод и несчастий:

– Дочка, – ласково подумал он, – доченька. Она в кибуце вырастет, на земле, с братьями и сестрами. Нам с Эстер едва за тридцать, после войны у нас много детей появится. И близнецы обрадуются новой сестричке… – Аврааму показалось, что за окном не февральская, бесконечная метель, а солнце Израиля. Медный диск спускался за холмы, пахло горячей землей, спелым виноградом, дети визжали у колодца. Мычали коровы, они с Эстер сидели на скамейке, которую поставил еще покойный отец Авраама. Он держал малышку на коленях, девочка размахивала погремушкой:

– Даже зубки появились… – дочь потащила его палец в рот. Авраам очнулся от прикосновения к плечу:

– Вода остынет, милый… – шепнула Эстер, – давай сюда нашу красавицу… – она и вправду, была красавицей. Она не капризничала, крохотные пальчики обхватили палец Авраама. Эстер, осторожно поливала девочку из кружки. Авраам любовался спокойным личиком, легким румянцем на щеках, тонкими, рыжими волосами:

– Мы ее хорошей еврейкой вырастим, хорошей дочерью Израиля. Она никогда, ничего не узнает, наша радость… – доктор Судаков, внезапно, сказал: «Радость».

Эстер подвела под девочку пеленку:

– Да… – заворковала жена, – она наша радость… – Авраам улыбался:

– Я насчет имени. Пурим этим месяцем. Сказано, что с приходом месяца адар умножают в радости. Ты девочку Мирьям хотела назвать… – он усадил Эстер, с ребенком в руках, себе на колени. У жены была теплая щека, дочка задремала, у груди Эстер:

– Но можно и по-другому… – задумчиво сказал доктор Судаков, – можно Фридой, радостью. Если ты согласна, конечно… – Эстер усмехнулась:

– Имя хорошее. Фрида Судакова. Я ей кинжал отдам, как подрастет… – она кивнула на свой вещевой мешок:

– И у нее большая семья будет, – пообещала Эстер, – обязательно… – Авраам обнимал жену, слушая вой метели:

– Циона с Блау спят… – из-за стены не доносилось ни звука, – пора и нам… – Циона, действительно, лежала у стены, слушая размеренное дыхание Конрада:

– Он меня не стал трогать. Сказал, что подождет, пока все закончится… – грудь девушки стягивала повязка, – только, как обычно… – от десерта, как весело называл это Блау, он никогда не отказывался. Циона сглотнула. Ей показалось, что вкус до сих пор остался на губах:

Вельяминовы. Время бури. Книга вторая. Часть девятая

Подняться наверх