Читать книгу На перепутьях эпох - Никита Брагин - Страница 7
СТРАНСТВИЯ
Путешествие из Стамбула в Анкару
Глава 4. Бебек
ОглавлениеМы все никак не стронемся в сторону Анкары, но это неудивительно, уж очень много интересного кругом. К тому же прямой путь скучнее извилистого. Есть некая особенная поэзия в тонком плетении дороги, взбирающейся на горный склон, равно как и в излучинах реки, неторопливо вьющейся по равнине. Спрямление дороги, сопровождаемое взрывами и прорубанием скал, так же как и спрямление реки с неизбежным прокапыванием каналов и устройством дамб, не говоря уж о перегораживании рек плотинами, всегда казались мне грубым и безобразным насилием, какие бы цели благие не ставились и достигались при этом, и всегда мне было очень грустно читать строки:
«Человек сказал Днепру —
Я стеной тебя запру!»
или
«и, точно танки РГК,
двадцатитонные минчане,
качнув бортами, как плечами,
с исходной, с грузом – на врага!»
Но, к счастью, не всякую дорогу можно спрямить, и здесь именно такой случай, ведь путь в Бебек определяется множественной кривизной Босфора, вьющегося как река между Европой и Азией. И, повторяя все изгибы Босфора, по европейскому берегу проходит дорога, по которой и стоит отправиться, по-простому, на городском автобусе. Извилистый путь позволяет увидеть непрерывную смену панорам, когда синева Босфора то открывается проходом на север, то закрывается гористыми берегами, смыкающимися в перспективе подобно Симплегадам аргонавтов (каковыми, в сущности, они и были согласно многим толкователям Гомера и Аполлония Родосского).
А ведь Босфор и есть река, точнее, затопленное морем русло реки, в геологическом прошлом прорезанное черноморскими водами, избыток которых, пополнявшийся за счет тающих ледников, устремился сквозь западные отроги Понтийских гор на юг, к обмелевшему Средиземному морю. И русло получилось извилистым, потому что пролегло либо по менее плотным породам, либо по участкам, ослабленным разломами. Поэтому здесь много поворотов – и плавных, и крутых, и каждый раскрывает новую сторону пейзажа – еще один уклон горы, еще одну скалу, или крону сосны, или изукрашенную балюстрадами виллу. В идеале надо бы проехать вдоль всего Босфора, тогда только и увидишь его всецело. В этом редкая параллель с процессом творчества. Как ни старайся, невозможно одним знаком определить образ – допустима лишь условная замена образа неким символом. Например, мы можем обозначить розу буквой альфа, а соловья – омегой, но это будет всего лишь непонятный для чужого глаза шифр. Предел абстрактного искусства – тоже шифр, возможно, недостаточно понятный и самому создателю его, притом, что его плоскостность, однотонность (или бедно-тонность) и без-перспективность, казалось бы, должны вести к безусловной однозначности толкования, а за ним и понимания, да только это никак не выходит…
Путь настоящего искусства нетороплив и не прям. Надо пройти по нему, не покидая и не «срезая» его многочисленные, кажущиеся нелогичными повороты, потому что с каждого изгиба пути открывается тебе единственный, не воспроизводимый нигде, и не заменяемый ничем вид. Этот вид становится гранью, состыкованной с множеством подобных видов-граней, а вместе они составляют образ. Тот самый, что так абсурдно пытались мы обобщить в виде символа, тот самый, что мы еще не увидели, ибо путь не пройден и до половины. Но самое удивительное то, что образ этот в целости и не будет увиден ни нами, ни кем-либо иным, никогда не будет. Лишь грани его, кадры, ракурсы проявятся, и в воображении образованного и одаренного зрителя или читателя они сложатся в несуществующую картину, что станет вопреки логике реальностью, но лишь в будущем.
Именно здесь исток того чувства, которое возникает при соприкосновении с прекрасным, с шедевром – его невозможно охватить умом, изложить речью, сохранить памятью во всей полноте. Невозможно пересказать совершенное стихотворение прозой, потому что неизбежны потери, но не смысла, нет, а некой сущности, превосходящей самый смысл и возвышающейся над ним как невесомая белая громада парусов над плотным и тяжелым корпусом корабля. Невозможно передать фотографией полноту скульптуры – это будет лишь один взгляд, с одной точки, скульптура же требует, чтобы вокруг нее обошли. Точно так же и Босфор, этот шедевр природы, надо видеть в движении, и впечатление о нем слагается из множества мгновений, медленно проходящих, текущих, как течет и сам Босфор, ибо он, по существу, остался рекой. Менее соленая черноморская вода движется нескончаемым потоком всего верхнего слоя вод Босфора, движется на юг, к Мраморному морю, и это движение отчетливо видно на поверхности – струи увлекают полосы пены и мусор, временами среди струй образуются водовороты. А в глубоких, донных слоях Босфора существует невидимое нам таинственное противотечение, несущее соленые и тяжелые воды Мраморного моря во мрачные черноморские глубины, где нет кислорода, и почти нет жизни.
Босфор – двойная река, два потока, слившихся воедино: в одном живая вода, в другом мертвая. Его течение лучше всего видно в самом узком месте пролива; здесь уже кончился Стамбул, здесь его пригород Бебек. Романтические виллы, полупогруженные в зелень садов, чередуют деревянную резьбу и мраморные балюстрады, античная нагота статуй одевается хвойной роскошью кедров. В этих образах – отражение Долмабахче, только уменьшенное и размноженное десятки раз. Есть что-то идиллическое в этих виллах, роднящее их с маленькими шато где-нибудь вблизи Шартра или Этампа, или с полусонными русскими усадьбами в белом аромате яблоневых садов. Интересно, что красивое всегда роднится с другим красивым своей непохожестью – так, любуясь французским готическим собором и среднеазиатским мавзолеем, видишь и там, и там указание на Небо, но такое разное в проявлении своем, такое непохожее по стилю, чувству, выражению. Напротив, безобразное удручающе похоже во всех своих проявлениях…
А над виллами и садами Бебека древней короной возвышается великолепная крепость Румели-Хиссар. Её зубчатые стены высоко взбираются на прибрежные холмы. Напротив, на азиатском берегу стоит еще одна крепость – Анадолу-Хиссар. Получается эффектное романтическое противостояние двух твердынь, европейской и азиатской. Но на самом деле никакого противостояния нет и не было, обе крепости сооружены турками-османами в XIV веке, когда им понадобилось перекрыть Босфор. После этого окончательно обезлюдел древний Херсонес, обречены были на гибель города христианского княжества Феодоро в Крыму, захирели генуэзские колонии, и Черное море стало «турецким озером». Румели-Хиссар и Анадолу-Хиссар – неприступные ворота Босфора. Тяжеловесная мощь их башен резко контрастирует с хрупкой эфемерностью вилл Бебека. Виллы, по меньшей мере старейшие из них, задуманы были как художественные произведения, а крепости – навряд ли. Тем не менее, именно крепости особенно оживляют и украшают ландшафт. Так бывает часто – что-то утилитарное, созданное для узко материальных целей, долженствующее защищать, преграждать, становится с течением времени, когда изначальная надобность отпадает, произведением искусства. Иногда этот переход приводит к достраиванию и перестраиванию крепости, чтобы больше её украсить. Так произошло с Московским Кремлем, когда в XVII веке его башни были увенчаны нарядными шатрами, никакого фортификационного значения не имеющими, так было и со многими французскими замками, рассеянными по зеленой долине Луары.
Но вот вопрос. Представим какое-либо функциональное сооружение ХХ века, например, плотину Красноярской ГЭС или взлетную полосу большого аэродрома. В будущем, когда эти сооружения перестанут быть нужны благодаря развитию новой энергетики и новых транспортных средств, вряд ли их станут «достраивать и украшать», скорее просто демонтируют за ненадобностью. Кощунственным выглядело бы превращение Чернобыльского саркофага в некое подобие замка, хотя размер подходящий. Все эти громады, приходя в негодность, обнаруживают какое-то убийственное уродство – плотина гидроэлектростанции хороша только в целости и в работе, разрушенная плотина отвратительна, а ведь разрушенный Парфенон все равно прекрасен. Как-то в середине «нулевых» годов наблюдал я к северу от Сумгаита на пустынной плоской равнине множество брошенных заводских корпусов: осыпающийся бетон в потеках ржавчины, обнаженные стальные конструкции. Декорация для особо мрачного фильма о гибели человеческой цивилизации, о беготне и драках каких-нибудь каннибалов и калибанов, шныряющих по этим развалинам, где нет ничего человеческого, где все настолько механистично, грубо и примитивно-коробчато, что и не особо жаль подобную «культуру».
Но крепости, эти древние каменные венцы, стоят на берегах южных морей, на холмах у слияния русских рек, опоясывают горные уступы Азии, поднимаются над зелеными травами северных островов. Они остались живы и теперь, когда их стены уже не знают оружия и бранных криков, и уже не разделяют людей, но соединяют их – в любви к прекрасному и в памяти о прошлом. Если бы и границы, разделяющие нас, превратились бы в то, что соединяет!
А ведь мы сейчас рядом с границей, причем особенной, символически значимой, великой границей двух огромных миров, двух частей света, Европы и Азии. Окинем эту границу мысленным взором и удивимся противоречию между её четкостью в сердце и уме, и неясностью, даже спорностью на карте. На севере идет она по водоразделу Урала, отделяя собственно Россию от Сибири, и не выходит из пределов единого государства почти на всем пути, кроме самой южной части, где она как-то незаметно ускользает в пределы Казахстана. Уже на Урале граница эта очень условна, а южнее и вовсе произвольна – там, где снижаются Уральские горы, и единственной разделительной чертой становится река Урал, текущая уже по равнине. Оба берега реки одинаковы, степь отделена от такой же степи. Далее лишь на карте можно прочертить прямую линию по северу Каспийского моря, линию, не находящую своего воплощения в природе. А к западу от Каспия начинаются «спорные территории», и там границу Европы и Азии проводили и проводят как угодно. В 60-х годах меня учили в школе, что эта граница идет по Кумо-Манычской впадине, то есть, в равнинном Предкавказье. В то же самое время авторы американского атласа Hammond (1965) провели границу по южному рубежу СССР, включив в состав Европы все закавказские республики. А сейчас в наших школах эту разделительную линию ведут по Главному Кавказскому хребту, благодаря чему высшей точкой Европы становится Эльбрус, а не Монблан, как считалось ранее. Весьма удачно, потому что теперь немало западных альпинистов совершают восхождения на крупнейшую гору Кавказа. Но, может быть, обидно грузинам, желающим, чтобы их считали европейцами? Что поделаешь, тот же Стамбул находится в Европе, но турок никак не признают европейцами. А Достоевский 150 лет назад написал о нас, русских, что «все мы в Европе только стрюцкие». Границы частей света не обязательно должны совпадать с границами культур.
Впрочем, и эта, кавказская граница, не вполне ясна. Непонятно, с какой части западного берега Каспия её начинать, куда относить Апшеронский полуостров и Баку. То же самое относится и к западному Кавказу – можно завершить сухопутную границу в Анапе и продолжать дальше по Черному морю, а можно тянуть и до Тамани, тогда следующей линией станет Керченский пролив. В общем, сложно это, но зато дает некоторое представление о проблемах демаркации границ государственных.
Но здесь, в Бебеке, все ясно. Зримая граница – Босфор. И не только зримая, но и освященная многими столетиями истории. Так её ощущали еще в классической древности. Персидский царь царей, даже проиграв войну с греками, продолжал именоваться владыкой Европы и Азии, ибо сохранил владения во Фракии. И еще, с древнейших времен переход Босфора означал вторжение – либо в Азию, либо в Европу. Сначала завоеватели шли в Азию – хетты, фригийцы. Потом началось попятное движение – Дарий, Ксеркс, но затем Александр надолго положил этому конец, и вся Передняя и Малая Азия стали по сути частью Европы. Говорили на греческом (на нем и Евангелия написаны), жили так же, как в Риме, если не лучше, весь восток Римской империи был культурен, и здесь чаще строили театры, чем арены для боев гладиаторов. В эпоху Византии это кончилось – сначала арабы несколько раз перешли Босфор, но были отбиты, потом турки-сельджуки закрепились на восточном берегу пролива, так что император имел удовольствие наблюдать их военные приготовления из окон своего дворца. Но потом пришел Петр Пустынник, а за ним Готфрид Бульонский со своей крестоносной ратью, и на некоторое время граница отодвинулась на восток от Босфора, но недалеко. В конце концов, пали твердыни рыцарские, и Византия, сама от этих рыцарей немало пострадавшая, осталась один на один с турками, и тихо умирала вплоть до 1453 года, когда натиск Мехмеда Фатиха прекратил её существование.
Вот что интересно. Развитие культуры византийской не подчинялось течению политики. Деградация государства, от которого в середине XIV века остались лишь рассеянные осколки (Константинополь без Галаты, подчиненный Константинополю деспотат Мистра, находившийся на месте древней Спарты, Салоники с окрестностями, да еще независимые Трапезундская «империя» (крошечная полоска земли вдоль южного берега Черного моря) и Эпирский деспотат (бедный горный край на территории нынешней Албании и северо-запада Греции). Но в эти же годы произошел последний взлет византийского искусства, который захватил в основном живопись, ведь для строительства больших храмов средств не было. В иконах и фресках, при сохранившемся следовании классическим канонам, появляется новое – особенно выразительная монументальность, сочетающаяся с обостренной трагичностью. Глядя на них, не видишь никакого оскудения духа народа, какое бывало часто в истории, взять хотя бы позднейшее искусство Древнего Египта, банально копирующее старые образцы, или поздний Рим, в творчестве которого увядающие античные образы размываются еще не до конца сложившимися, «эмбриональными» ликами Средневековья, и их сочетание особенно дисгармонично, судорожно, и в то же время невзыскательно и вяло. Нет, Византия сохранила всё лучшее, да еще и усилила его каким-то новым и грозным напряжением духа, который утверждает свою готовность к борьбе, к последней схватке, к гибели. Прекрасным выражением этого духа стали фрески Феофана Грека, византийца того самого времени, покинувшего родину ради России. Это уже космическое творчество, в котором все духовные и нравственные силы выражены в незабываемой, хмуро-аскетической, грозовой колористике, в строгих и чистых очерках фигур, отнюдь не бесплотных, но до последнего штриха овладевших плотью, что готова и к суду, и к алтарю. Его творчество отдало древнюю, но мощную кровь юной России, и этот случай кажется беспрецедентным в истории искусства. По существу, именно тогда произошла передача эстафеты, и дальнейшее, через сто лет совершившееся принятие символов императорской власти Иваном III было лишь материальным закреплением, констатацией de jure того, что уже сбылось de facto в мире Духа.
Напрашивается сравнение с другим искусством, тоже предвещавшим крушение и гибель – с искусством русского модерна, с поэзией Серебряного века. Если попробовать рассмотреть его с тех же позиций, получается странная картина. Россия начала ХХ века была (что бы ни говорили pro et contra) страной активно развивавшейся, имевшей огромные, и до конца нами не понятые перспективы. Тем не менее, сколь бы я ни восхищался русским искусством «прекрасной эпохи», я вижу в нем явственные признаки не силы, но слабости. Последняя вспышка византийского искусства поражает не только глубиной веры, но и тем стоицизмом, с которым, наверное, шли на смерть первомученики. В русском искусстве начала ХХ века тоже есть жертвенность, но иная – в ней чувствуется обреченность агнца, ведомого (но не идущего по своей воле!) на заклание, и даже, когда поэт восклицает —
«Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном!»
– я слышу в этом что-то истерически-нервное, чувствую в этом дрожание губ узника, принимающего положенный перед гильотинированием глоток коньяка. Может быть, более всего этот ужас приговоренного прорывается в последней поэме Блока, где в роли жертвенного агнца выступает Спаситель, где флаг Его неотличим по цвету от Его же крови… Может быть, потому великолепная культура России начала ХХ века и не была подхвачена ни нами (в том числе нынешними, свободными), ни иными, даже близкими нам народами?
Но вернемся к году 1453, который был включен Стефаном Цвейгом в число звездных часов человечества. Да, это поворотная точка истории, с этой поры Азия шла через ворота Босфора в Европу тяжкой и мрачной поступью турецкого марша. Сейчас кажется невероятным, но было и так, что под стенами Вены янычары жарили свой кебаб и мололи свой кофе в традиционных медных мельницах. Заняв чуть не пол-Европы, турки сами стали, причем навсегда, одним из элементов общеевропейского населения и культуры. Дело тут не только в кофе, который после венской осады 1683 года стал обязательным атрибутом европейской жизни (даже расхожее интернациональное слово «кафе» – оттуда). Нет, тут все тоньше. Мы привыкли рассматривать турок как жестоких завоевателей, как мучителей православного населения Балкан – и это так. Вместе с тем завоеватели эти не были дикой и невежественной ордой, подобно каким-нибудь древним гуннам или гепидам. Напротив, этот народ был восприимчив к чужому и завоеванному, и это видно во множестве явлений, начиная от архитектуры мечетей и кончая турецкими банями – этому удивительному реликту античных терм, сохранившемуся в Византии (правда, без некоторых элементов, оставшихся в античности), и далее сохраненному от окончательного уничтожения этими самыми турками. Кстати, баня – один из важнейших показателей культуры нации, и необходимо признать, что Западная Европа в этой области долго и существенно отставала от Турции.
Так или иначе, есть феномен Европейской Турции (так говорили в XIX веке), есть феномен мусульманской Европы (так можно сказать ныне), о котором еще стоит поговорить. Обратное движение, наступление на Турцию сначала Австрии, а потом и России, освобождение балканских стран от ига – всё это продолжалось столетиями, шло с переменным успехом, и долго ни одной европейской армии не удавалось пересечь босфорскую границу с Азией. Дважды в XIX веке к ней подходили русские, в начале ХХ века один раз приблизились болгары, но Турцию всегда спасали либо дипломатия, либо раздоры между её противниками. Наконец, в первую мировую войну англичане ступили на эту границу, осуществляя операцию в Дарданеллах, но их замысел не удался благодаря генералу по имени Мустафа Кемаль. И даже, когда Турция потерпела окончательное поражение, граница Европы и Азии была пересечена лишь один раз, да и то ненадолго – греческой армией, которую на пути к Анкаре, на реке Сакарья, разбил все тот же Кемаль-паша, Ататюрк.
В итоге осталась турецкая Фракия, остались мусульманские Албания и Босния, к которым еще добавилось отторгнутое от Сербии Косово. Эти осколки Азии на юго-востоке Европы не только памятники давней экспансии, но и свидетели (сочувствующие и принимающие посильное участие) новой экспансии, идущей, в частности, через Босфор, а также другими, неведомыми ранее путями. Трудовая иммиграция, поощряемая жаждой прибыли и пополняемая армиями беженцев, как подневольных, так и добровольных, понемногу наполняет состарившуюся Европу. Это постепенное завоевание, обычно не сопровождаемое кровавыми эксцессами, хотя и бывали и будут еще трагические события.
Это напоминает процессы, шедшие в Древнем Риме, когда варвары-германцы массами, целыми племенами селились на землях империи, когда из них комплектовались легионы, когда они начали занимать государственные должности и активно вмешиваться в политику страны. Наверное, подобное должно случиться и в Европе – от мусорщика до полицейского, от грузчика магазина до владельца ресторана, от спекулянта на блошином рынке до члена парламента, и так далее. Можно попробовать утешить себя мыслью о том, что культура постепенно «облагораживала» этих германцев-варваров, и в результате этого долгого процесса дошло и до пламенеющей готики. Стоит, тем не менее, напомнить о важном обстоятельстве. Германцы V века и вправду были не отягощены культурой (Один и Тор не в счет, эту языческую культуру, вернее, её лучшее выражение, мы знаем из позднейшей «Старшей Эдды», исландского источника XIII века). И потому вождю франков Хлодвигу было несложно поменять свое вероисповедание, и он «сжег то, чему поклонялся, поклонился тому, что сжигал». Нынешние же новые европейцы не tabula rasa, как франки или лангобарды. За ними иная культура, древняя, но при этом живая и активная – ислам. Поэтому более вероятно постепенное вытеснение или замещение европейского ближневосточным. Вот так может совершиться «тихое» завоевание Европы, и, скорее всего, оно может произойти в североевропейских странах, где слабее традиционные ценности, где ранее господствовал протестантизм, а ныне царит близорукий прагматизм. Страны с католической и православной культурой – Испания, Италия, Греция, Сербия – имеют больше шансов выдержать это завоевание.
Впрочем, что это мы о грустном, да и как-то незаметно разговор начал приобретать антиазиатскую окраску. Вот эти строки, строки прощания с европейской стороной Босфора я пишу в отеле, стоящем в центре Афин, но при этом отнюдь не изнываю от жары, ибо сейчас осень, а летом я в Грецию не ездок. Впрочем, если бы мне и было жарко, я бы не стал глотать кока-колу, ибо это истинная отрава в подобные дни, когда температура достигает 36˚С. Кола в такие моменты может быть даже хуже, чем пиво. Но вот умеренно прохладный, в меру соленый турецкий айран пришелся бы кстати, даже если собираться на мыс Сунион.