Читать книгу Теперь я всё вижу - Николь Кир - Страница 6

Часть I
Советы для (тайных) слепых
Совет № 2. О том, как делиться плохими новостями

Оглавление

Не существует хорошего способа сообщать близким о том, что вы неизлечимо больны.

Хорошим способом нельзя признать ни напускную веселость («Угадай, кто скоро ослепнет!»), ни драматический метод, который иногда применяется в сериалах («Я должна тебе кое-что сообщить. Ты сидишь?»), ни пренебрежительность в стиле подростков («У меня глаза гниют, ну и хрен с ними»). Какой вариант вы ни выберите, реакцией будет шок.

Будьте готовы к слезам, к тому, что вас задарят талисманами. Будьте готовы к пылким религиозным жестам типа наложения рук и окропления святой водой. Ничто из перечисленного не поможет вам, не улучшит ваше самочувствие. Наоборот, кое-что из этого может вызывать у вас отторжение и даже внушить мысль, что плохие новости лучше держать при себе. В любом случае вам лучше заранее знать, во что вы ввязываетесь. И если вы, будучи взрослой женщиной, маскируетесь, чтобы никто не заметил, как вы осваиваете трость для слепых, знайте, что на свете случаются и более странные вещи.

2. КАБИНЕТ ОТЦА

Когда все прошлое переписывается заново, рассматриваемое под другим углом, на душе неспокойно. Казалось, доктор Холл запустил команду «найти и заменить» по отношению ко всем документам и событиям моей жизни, где каждое упоминание о «неловкости» или «неуклюжести» должно быть заменено на «слепоту».

У меня не выходила из головы тоненькая книжечка в мягкой обложке о детстве Хелен Келлер, которую я читала в восьмилетнем возрасте. На обложке, обрамленной черной рамкой, была изображена Хелен примерно в том же возрасте, в каком я читала про нее, с кошкой на руках и белой повязкой на глазах. Эту книгу, как и многие другие, я проглотила за полдня, причем, когда мать потащила меня в итальянский супермаркет, я взяла книгу с собой и продолжала читать всю дорогу. Я была так поглощена чтением, что налетела на стенд с выставленным на распродажу печеньем и обрушила его на пол.

– Смотри, куда идешь! – цыкнула на меня мама. – Оторвись ты от своей книжки хоть на минутку!

Я так и сделала, сосредоточив внимание на том, какой сорт равиоли нам выбрать к ужину. Я и предположить не могла, что налетела тогда на стенд с печеньем совсем не потому, что любила читать и витать в облаках, а потому, что зрительные клетки моих глаз вырождались. И через десять лет после той истории я снова и снова продолжала прокручивать в мыслях случившееся, одновременно думая о понятии драматической иронии, с которым незадолго до этого познакомилась на лекции по теории театрального искусства. Будучи счастливым ребенком, избавленным от каких бы то ни было физических недостатков, я так сочувствовала Хелен, так переживала за нее. А теперь оказалось, что той девочкой с повязкой на глазах была я сама.

Все происшествия, случавшиеся со мной за прожитые годы, – когда я разбивала лоб о фонарные столбы, ударялась голенями о кофейные столики, спотыкалась о пожарные гидранты, – объяснялись, оказывается, отнюдь не ветром в голове или беспечностью. Они объяснялись тем, что уже к тому времени мое поле зрения составляло лишь треть от поля зрения нормального человека: вместо того чтобы видеть перед собой мир на 180 градусов, я видела лишь узкий сектор в центре поля зрения шириной не более 60 градусов. У меня на глазах были невидимые шоры, которые ограничивали поле зрения не только по сторонам, но также сверху и снизу, да еще добавьте к этому странные пятна посредине. И в лучшем случае это все днем, когда светло. А в тускло освещенных местах и по вечерам мои глаза дополнительно накрывала своего рода темная вуаль, которую нельзя было снять.

Мне не нравилось это переосмысленное, переписанное прошлое. Оно отдавало сентиментальностью и претенциозностью. Мне больше нравился оригинал, где я выступала в роли легкомысленной блондинки, потому что в оригинальной истории все оборачивалось благополучно. В новой же версии истории, где непонятная болезнь выедала дырки в моем поле зрения, как мышь выгрызает дырки в ломтике сыра, все оборачивалось не так, как хотелось бы. У меня нежданно-негаданно попросту сперли счастливую концовку.

В течение нескольких недель после диагноза я отчаянно старалась жить прежней жизнью, чтобы поддержать моральный дух в семье, но это было лишь снаружи; внутри же большую часть времени я предавалась раздумьям о том, что же все-таки произошло в кабинете доктора Холла. Что меняла эта новая информация в правилах игры под названием жизнь? Что она означала для моего будущего? Доктор Холл что-то говорил о том, что мне придется изменить свою жизнь, но черт меня подери, если я знала, какие именно перемены он имел в виду. Может, я должна попарно соединять булавкой носки, перед тем как бросать их в стиральную машину? Учить азбуку Брайля? Чем вообще слепые занимаются? Из того, что я усвоила за девятнадцать лет своей жизни, вариантов было три: сочинять эпические поэмы (Гомер/ Мильтон), сочинять музыку (Рэй Чарльз/Стиви Уандер) и торговать на улице карандашами (бездомные). Выбор небогатый.

Еще я очень тревожилась, как бы этот диагноз не лишил меня возможности обзавестись детьми. Дети были зачаты лишь в моем воображении, но уже вполне сформировались. Я мечтала о них с раннего детства, играя с куклами и придумывая, как назову настоящих детей, которые однажды родятся у меня, и какими песнями буду баюкать их. Всякий раз, когда меня приглашали посидеть с соседскими детьми, когда ездила в летний лагерь в качестве вожатой, когда ворковала над чужим младенцем в лифте, я воображала, что это мои собственные дети. А теперь получалось, что, по совести говоря, у меня не должно быть собственных детей.

Как можно? Я никогда не слышала, чтобы у слепых были дети. Как я смогу менять пеленки и перевязывать царапины, если ничего не вижу? Как я уберегу малыша, чтобы он не упал в канализационный люк? Кроме того, даже если эта болезнь первой сразила меня в нашей семье, она ведь наследственная, а значит, может передаться моим детям. Не будет ли это эгоизмом с моей стороны? Казалось, на моем пути к материнству все до одного знаки твердили мне: «Дальше дороги нет. Ты что, дура, совсем спятила?»

Но бездетность была только верхушкой айсберга. Как я смогу работать? Как я смогу стать звездой сцены или экрана? Кто найдет меня сексуально соблазнительной, если я буду неспособна пользоваться подводкой для глаз и подбирать себе наряды? Как мне реализовать ту сказочную жизнь, на пороге которой я стояла?

Я заставляла себя выходить из дому, но где бы ни находилась, чем бы ни занималась, страх не отпускал меня. Это было несвойственно мне, потому что я всегда была оптимисткой, совершенно не склонной к мрачным раздумьям. Казалось, в мое тело вселился призрак Сильвии Плат, а это ощущение, должна сказать, не из приятных. Я примеряла купальные костюмы в магазине Joyce Leslie в Вест-Виллидже, когда мое сознание внезапно пронзила ужасная мысль – холодная и спокойная, простая констатация факта:

Прямо сейчас мои глаза умирают. Сегодня я вижу хуже, чем видела вчера. Завтра я буду видеть хуже, чем вижу сегодня. Мир вокруг меня понемногу будет становиться все более темным – словно ночь надвигается, – пока свет не померкнет окончательно и не наступит кромешная тьма. Я ничего не могу предпринять, чтобы остановить этот процесс. Сделать ничего нельзя. Ничего.

Это была мысль неоспоримо депрессивная. Но это было ничто в сравнении с той депрессивной атмосферой, которая установилась в нашем доме.

Глядя на родителей, можно было подумать, что кто-то, повернув рычаг, усилил гравитационное поле и им стало трудно держаться на ногах. Бабушку я видела исключительно плачущей и молящейся по-итальянски. Это создавало в нашем доме такую мощную воронку скорби, что она смогла бы всосать в себя всю радость Диснейленда. Будучи неизлечимым невротиком, моя бабушка, сколько я себя помнила, все время беспокоилась о моих сестрах, кузинах и обо мне, вызывала полицию, стоило нам припоздниться на полчаса из школы, силой кормила нас куриным бульоном, когда мы болели гриппом, и вот наконец это произошло. Злой рок, к удару которого она всю жизнь готовилась, совершил крутой вираж и ударил исподтишка, и уже ничего нельзя было сделать, чтобы исправить случившееся.

Сразу после моего визита к доктору Холлу был период настоящей паники, когда все осознали, что, поскольку болезнь у меня генетическая, она может проявиться и у других членов семьи. В частности, опасность грозила моим сестрам, семнадцатилетней Марисе и девятилетней Джессике. Целую неделю все были на нервах, пока каждый не побывал у специалиста-офтальмолога (не у доктора Холла, к нему – никогда!) и не выяснилось, что ни мои сестры, ни родители, ни тети, ни дяди, ни их дети этим заболеванием не затронуты. Таким образом, кризис сосредоточился на мне. Разумеется, к тому времени у моих родителей было предостаточно времени, чтобы поразмышлять над тем, каково это – с практической точки зрения – ослепнуть девятнадцатилетней девушке. Я могу только представить себе, что они навоображали, потому что этот вопрос мы не обсуждали, но, если судить по их сутулым спинам и опущенным взглядам, перспективы им казались не самыми радужными.

Уверена, что они старались как могли замаскировать свою скорбь, но умение скрывать эмоции никогда не было сильной стороной моих родных. Было ясно, что они разбиты горем, и это пугало меня. Я пыталась выработать какой-то позитив в своем отношении к диагнозу, понять, как мне жить дальше, а их скорбь лишь еще больше угнетала меня, внушая мне одну-единственную мысль: «Оставь надежду, всяк сюда входящий».

Примерно через неделю после диагноза я зашла к отцу в его домашний кабинет и застала его плачущим. Я не сразу заметила, что он плакал. Зато обратила внимание на здоровенный медицинский справочник, который в раскрытом виде лежал на рабочем столе. Я никогда раньше не видела, чтобы отец снимал хоть один из этих гигантских фолиантов с полки. Я вообще подозревала, что они фикция, типа пустотелой Библии, в которой прячут фляжку или пистолет. Но сейчас отец сидел за своим огромным дубовым столом, на котором всегда царил идеальный порядок, и его узкие плечи ссутулились над книгой. Настольная лампа была включена, на глазах были очки для чтения, и он что-то искал, перелистывая страницы.

– Что ты делаешь? – поинтересовалась я.

Он повернулся ко мне, и его лицо показалось таким помятым, осунувшимся, что я пожалела, что обратилась к нему.

«Какой он старый», – подумалось мне.

– Иди сюда, дочка. – Он указал мне на деревянный стул, стоявший рядом со столом. При этом улыбнулся одной из тех грустных улыбок, которые, вместо того чтобы взбодрить, лишь нагоняют тоску.

– Я хочу сказать тебе… – голос его сорвался, и он снял очки.

Моего отца неэмоциональным человеком не назовешь. Всегда видно, когда он сердит, разочарован или воодушевлен, но я никогда до этого не замечала, чтобы он плакал, даже когда умирали его родители и брат. Мой отец – человек дела, мастер на все руки. Он чинит сломавшееся, исправляет испортившееся. Если у вас заноза, он ее достанет. Если у вас инфекция, он пропишет вам антибиотики. Если вы едете в отпуск и вас пятеро, а кровать только одна, он составит отличные спальные места из чемоданов и верхней одежды. Сломанные тостеры, увядшие орхидеи, плохо работающие сердечные клапаны – нет ничего, что мой отец не мог бы починить. Почти ничего.

Я знала, что мой диагноз плох, но когда увидела отца в слезах, то поняла, что мой диагноз хуже, чем плох. Он безнадежен.

– Я всего лишь хотел сказать, что мне очень жаль, – наконец сумел выдавить из себя отец, вытирая лицо. – Это моя вина. Я передал тебе свои гены, и они сотворили с тобой такое.

Как объяснял мне доктор с Парк-авеню, поскольку в семье эта болезнь ни у кого не проявлялась, мой случай мог объясняться спонтанной мутацией, а это означало, что самобичевание отца, строго говоря, было безосновательным. И я упомянула бы об этом, если бы не ком в горле, лишивший меня дара речи.

– Если бы один из генов был другим, ничего этого не случилось бы, – продолжал отец.

– Перестань, – выдавила я.

– Если бы я мог заболеть вместо тебя. Ты не заслужила этого.

Ком в горле увеличился донельзя, и когда я поняла, что в любую секунду может произойти та единственная вещь, которая могла усугубить ситуацию, то разревелась тоже. Теперь мы выли дуэтом, и на звук нашего горя сбежались мама и сестры, и вот тогда начался настоящий вселенский плач, достойный греческого хора. Этому нужно было положить конец и как можно скорее. Я прочистила горло.

– Это не твоя вина, папа, – решительно заявила я. – Не сомневаюсь, что все будет в порядке. Есть многообещающие исследования, и я достаточно молода, так что времени у меня вдоволь. Все образуется.

Насчет «многообещающих исследований» я, конечно, выдумала. Вернее, хочу сказать, что наверняка где-нибудь есть чокнутый ученый, который вводит какую-нибудь дрянь в сетчатку глаз лабораторным крысам или экспериментирует с глазными яблоками мертвецов, и, когда нужно приободрить кого-нибудь, такого рода деятельность вполне можно охарактеризовать как «многообещающие исследования», почему бы нет? Должно быть, мой голос прозвучал убедительно, потому что отец улыбнулся.

Он взял мою руку и сжал ее. Затем вложил в медицинский справочник закладку, закрыл книгу и сказал, что пойдет спать.

Я же опасалась, что уже никогда не смогу уснуть. Видеть плачущего отца было даже мучительнее электродов на глазах. Как бы ситуация ни развивалась дальше, я хотела быть уверенной, что отцу больше никогда не придется плакать из-за меня, поскольку второй раз мой рассудок такое не выдержит. Я должна сделать так, чтобы приободренные моей зажигательной речью родные не разочаровались, сделать так, чтобы то, что я придумала, обернулось правдой. Первый шаг был очевиден: срочно выбираться подальше из этого «холодного дома». Этот шаг не представлял труда, поскольку в скором времени мне предстояла поездка на театральный фестиваль в Уильямстаун.

Но вот другой шаг, который мне предстояло сделать, чтобы изменить ход событий, был куда серьезнее и труднее: отныне я должна держать свою болезнь при себе. У меня и без того хватало забот, чтобы еще терпеть жалость и сочувствие окружающих. И в отличие от проказы или слоновьей болезни, моя болезнь такова, что никто о ней не узнает, пока я сама не признаюсь, – по крайней мере, до поры до времени. Я имею полное право на частную жизнь, рассуждала я, право на то, чтобы во мне видели не просто «бедняжку» или «трагический случай». А в отношении моей семьи это было не просто мое право, это был мой долг.

Теперь я всё вижу

Подняться наверх