Читать книгу Без заката - Нина Николаевна Берберова - Страница 9
Без заката
IX
ОглавлениеВесь лак, весь блеск адлеровской жизни, упакованный в длинные ящики, выезжал из Петербурга. Борис Исаевич вернулся из Москвы и заторопил с отъездом. Это был серый день петербургского октября: новый стиль путался со старым, и некоторые бы сказали, вероятно, – сентября.
Полина в разоренной розовой комнате, где на обоях жалко и грустно выглядели следы снятых фотографий, где ничего не осталось от нарядной кружевной Полининой постели, выдвигала ящички туалетного стола и то вытирала слезы, то, пудрясь, дарила Вере полупустые флаконы и баночки неизвестного назначения.
– И духи, – говорила она нараспев и печально. – Дай руку. Правда, хорошо?
Вера нюхала руку, от которой шел неразборчивый запах какой-то смеси.
– И крем, – и она подставляла под Верин нос фарфоровую коробочку.
Но у Веры ничего не болело, и она решительно не знала, что будет делать с кремом.
– И пудра, – и Полина вдруг обмахнула Верин нос большой лебяжей пуховкой.
Вера схватила Полину за руку и прижала ее тонкие пыльные пальцы к горячей своей щеке.
Они уезжали. Полины, с которой она когда-то не сводила глаз от восхищения, здесь больше не будет, и не будет никакого «здесь», потому что взорвана жизнь.
– Пора тебе пудриться. Пора тебе начать носить корсет, – говорила Полина, – и прическу. Ах, когда мы опять увидимся, ты будешь совсем большая.
– Не надо, Полина.
– У меня в твои годы была уже талия, а у тебя ножищи, как у унтера.
Вера отпустила Полинину руку и села в пыльное атласное кресло.
– Мне все равно, – сказала она рассеянно. – Я хочу, чтобы здесь опять повесили шторы, расставили твои безделушки. Пошутили, и будет.
Она оперлась локтями о колени и опустила лицо в руки.
– Здесь скоро нечего будет есть, – сказала Полина голосом своей матери.
В коридоре, в соседних комнатах ходили люди, увязывали последнее, осматривали шкафы и буфеты, перекликались о ключах, билетах, извозчиках. Становилось сумеречно. В окне собирался дождь.
Раньше здесь, от всех сорванных теперь занавесей, портретов, подушек, не было дела до погоды, до света: с полудня зимой зажигалась низкая лампа под лиловым бисерным абажуром, летом бывал полумрак. Как часто сидели здесь гости – Полинины гости – молодые люди и подруги, не замечавшие Веру и дразнившие Сама будущим Крейслером. И когда Вера случайно попадала сюда, между столиками, уставленными вином и цветами, она сама себе казалась слоненком.
Она засматривала сюда из соседней маленькой гостиной, где сейчас вся бледно-зеленая мебель была сдвинута в угол, чтобы дать место извлеченным из недр адлеровской квартиры, позабытым, когда-то огромным проволочным блюдам – старым шляпам. Здесь, в высохшем Самином террариуме, где когда-то жили черепахи, были сложены подлежащие уничтожению давние Самины игрушки, легкая косая картонка с елочными украшениями и даже – откуда и как уцелевшая? – заводная кукла Полины в платье девяностых годов, поднявшая растопыренные ручки к щекастому лицу.
В столовой, на отодвинутом столе, стояли остатки еды, окно во двор было открыто, кусок масла в бумажке качался, подвязанный к форточке; сундуки и корзины, нагроможденные посреди комнаты, мешали всем, кто проходил, и каждый, чтобы не споткнуться о какой-то ящик, цеплялся теменем о чугунную люстру, которую выше поднять было невозможно.
В кабинете Борис Исаевич стоял у окна в пальто и смотрел во двор. Он только что самолично отвинтил с парадной двери медную доску со своей фамилией; Вера в ладонь собрала винты. Оба при этом молчали.
Кухарка – все, что осталось от адлеровской челяди, – и плечистый дезертир, кухаркин кум и возлюбленный, уминали в буфетной громадный тюк с подушками. Вера вошла в классную: классной тоже не существовало больше, письменный стол, книги, все было куда-то вынесено, старый зеленый диван остался один – тот самый.
Вера взяла с подоконника карандаш, встала на стул у двери и под потолком на шероховатых синих обоях написала: «В этой комнате Сам и Вера дружили! 1912–1918. Петербургское детство. Прощайте все…»
– Ну прощай, Верка, надо на вокзал, – сказал Сам, входя.
Он, однако, сел рядом с ней, и минуту они молчали оба.
– Хорошо все-таки было здесь, – сказал Сам, взглядывая на нее. – Помнишь, как было иногда хорошо?
– Да, Сам.
– Может быть, никогда уже так хорошо не будет?
– Ну что ты! Этого не может быть.
– А вдруг. Ты только подумай: вдруг никогда, никогда не будет в жизни так чудесно.
– Не будет так, будет иначе. – Он взял ее за руку.
– Не забудешь? – сказал он вдруг тихо.
– Нет, Сам.
– А через десять лет?
– И через десять.
– А через сто?
Она обняла его за шею и долго смотрела ему в лицо. Как он бледен, как худ и как близок к дороге!
– И через сто.
Он погладил ее пальцы.
– А вдруг никогда не увидимся, тогда что?
– Молчи, Сам, этого не может быть.
– Все может быть, Верка.
Он поднял ее руку и провел по своему лицу.
– Прощай, Верка, прощай, прощай… Нет, ничего не может быть безоблачнее, лучше того, что было.
– Не говори так.
– Ты пойми, что ведь у нас с тобой было совершенно замечательное.
Она почувствовала, что сейчас расплачется. Он прижался щекой к ее щеке.
– Ты пойми: все кончено. Ты пойми: никогда не повторится то, что было. Ты пойми, Верка: начинается жизнь.
– Да, да.
Он обнял ее голову и стал целовать ее слезы.
– И что будет с нами – неизвестно. Надо ехать… Не плачь, пожалуйста. Я хотел бы всю жизнь быть вместе с тобой.
– И я тоже, всю жизнь, Сам.
– И никого не надо больше, правда?
– Конечно, никого.
– Никого во всем мире. Ах, Верка, моя золотая рыбка! Прощай, Верка.
Она плакала, прижимаясь к нему, сжимая его руку обеими руками.
– Хорошо, что все это было, – говорил он. – Есть что увезти с собой, кроме канделябров и посуды. И ты теперь знаешь, и я знаю, что такое дружба.
– Да, Сам.
– И мы никому об этом не скажем. Пусть люди думают, что это невозможно, да?
– Да.
– А мы будем смеяться над ними и через десять лет, и через сто. И будем радоваться.
– Что было такое!
– Что было такое… Верка, – он вдруг изо всей силы обнял ее. Искры посыпались у нее из глаз от боли, и она почувствовала, что он плачет тоже.
– Сам! – крикнула Полина. – Пора.
– Ты плачешь, Сам?
– Нет, я не плачу.
– Нет, ты плачешь. Вот мы вместе плакали.
Она отодвинулась от него.
– Может быть, ты мне дашь кусок косы? – спросил он.
– Это сентиментально.
– Знаешь что, перекрести меня.
Она покраснела.
– Я ведь, ты знаешь, не очень-то верю… иногда, – сказала она неловко, но перекрестила его у переносицы. – Храни тебя Бог, помоги тебе Бог. Господи, если ты есть, сделай так, чтобы мы увиделись.
И она опять кинулась к нему.
– Сам, где же ты? – позвали издалека.
Вера встала.
– Так помни, что ты сказала: и через десять, и через сто…
– Да, да.
– И если я приду к тебе черт знает какой, безногий, паршивый…
– Ты будешь знаменитым музыкантом.
– …нищий, безносый…
– Какой ты дурак!
– Клянешься?
– Клянусь. А если я?
– Ты… подожди, не убегай. Ты, Верка, будь осторожна, будь… как бы это сказать… Боже мой, лучше было бы тебя взять с собою.
Она положила ему руки на плечи, он взял ее за локти.
– Прощай, – сказал Сам и поцеловал ее. – Почему я тебя раньше не целовал? Любишь меня?
– Да.
– А как мне было хорошо с тобой!
Она вытащила его в переднюю. Дверь на лестницу была широко открыта: выносили вещи. Внизу стояли три извозчика с поднятыми верхами: дождь хлестал по лошадиным крупам, по клеенке колясок. Куда кто сел, Вера не видела, ее трясло, как в лихорадке, мигом намокло платье. И вот завертелись первые колеса.
«Жизнь моя, прощай. Помни меня!» – прочла она на лице Сама.
– Прощай, и если навеки, то навеки, – ответила она еле слышно.
И вот вторая, а за ней третья коляска тронулись под проливным дождем на Николаевский вокзал. О, как вертелись колеса, как подпрыгивали кузова, как качались черные верхи, блестевшие траурным блеском!