Читать книгу Институтка. Любовь благородной девицы - Ольга Вяземская - Страница 5

Глава четвертая

Оглавление

Профессор оказался прав – уже на следующий день после описанных событий задул холодный ветер, море почернело и зашумело зимними штормами. Осенние накидки были вычищены и аккуратно развешаны до весны в гардеробной, а им на смену пришли милые полушубки с муфтами и капоры, отороченные беличьим мехом, точно так же, как в Смольном делалось. (Скажем по чести, чаще беличий мех мок под зимним дождем, чем искрился зимним снежком, но тут уж ничего нельзя было изменить. Высочайшие повеления не оспаривались.) Первые дни зимы были такими же мягкими, как последние дни осени, и девушки с удовольствием собирались на лекции по естествознанию, которые профессор по-прежнему проводил на улице. Пепиньерка мадемуазель Томская пряталась в классе, а вот мадам Рощина с удовольствием подставляла лицо лучам низкого зимнего солнца.

Наученные опытом, девушки старались вести себя осторожнее – не беседовали на посторонние темы, хотя бы в присутствии наставников, не гуляли долго в продуваемом ветрами саду, да и вообще изо всех сил пытались вести себя именно так, как предписывают правила поведения в институте.

Профессор, посмеиваясь в седеющие усы, как-то заметил Маше Бирон, которая только что закончила урок немецкого с его младшим сыном:

– Ваши подруги, мадемуазель, мне изрядно напоминают заводных кукол. Их прилежание и послушание, клянусь, даже слегка пугают. Уж такие они правильные, такие усердные, что хочется проснуться и увидеть настоящих выпускниц. Живых девушек, а не фарфоровых марионеток.

Маша едва слышно хихикнула. Да, подруги, как ей тоже казалось, несколько перегнули палку. Такое «лаковое» поведение настораживало – и в первую очередь именно тех, кого, по задумке Тамары, должно было успокоить. Лиза-то перестала видеть кошмары (или, по крайней мере, прекратила об этом рассказывать), но вот остальные теперь с удовольствием листали сонники, которым неоткуда было взяться в библиотеке института (но они неведомо откуда все появлялись и появлялись), опять пытались изловить Кровавую Институтку… Верные обожательницы отца Годунова, они изводили его вопросами о том, какими молитвами можно отвести от себя беду или как минимум увидеть правдивый и вещий сон о будущем. Тот хмурился, стал избегать мадемуазель Гижицкую, а на лекциях Закона Божьего был сух и держался строго в рамках рассматриваемого урока. Некая беззвучная жизнь кипела теперь в дортуарах первого отделения, однако внешне девицы были само усердие, прилежание и послушание.

– Девушек напугали Лизины видения. – Маша рассудила, что немного почти полной правды делу не повредит. – Вот они и решили, что Maman будет придирчиво за ними следить или поручит такую слежку госпоже Рощиной. А нам вовсе не хочется, чтобы перед выпуском в личные дневники были вписаны низкие отметки по поведению.

– Скажу вам совершенно честно, Мария, столь резкие перемены в поведении весьма подозрительны и именно они заставляют мадам наставницу пристально за вами следить. Куда более пристально, чем ежели бы вы продолжали проказничать, шушукаться и подсказывать на лекциях.

Маша не нашлась с ответом. Да и не нужен был тут никакой ответ – ее положение и без того было непростым. С одной стороны, она должна была защищать своих подруг от всех, даже кажущихся неприятностей. С другой же, Иван Акимович был все-таки не совсем посторонним человеком.

Вот уже второй год Маша служила в его семье гувернанткой. Судьбе угодно было распорядиться так, что ее старший брат, единственный оставшийся в живых член семьи, умер в госпитале от скверной, плохо залеченной раны. Последнему Бирону хватило сил составить завещание, которое давало Марии возможность всю жизнь жить спокойно и небедно, а по замужеству передать мужу вполне пристойное, немалое, скажем честно, приданое. Это же завещание позволяло девушке спокойно окончить институт. Однако царским рескриптом, дабы сохранить имя Биронов, Марии была дарована возможность получить от государства вспомоществование на окончание Одесского института благородных девиц и, буде такая возможность представится, служить в «приличном доме» воспитательницей или гувернанткой «во имя сохранения душевного спокойствия и здоровья» последней из рода курляндских Биронов. При этом царский рескрипт как-то «позабыл», что последние Бироны были высланы в Южную Пальмиру, подальше от света. Возможно, из-за дурной славы, которую принес им пра-пра… в общем, далекий предок. Но, возможно, виной этому был скверный характер брата – жесткий, суровый и, как слышала Маша, весьма неугодный при дворе. Как бы то ни было, брат и сестра Бироны жили в Одессе уже десять лет. А теперь Маша осталась одна…

Сначала девушка удивилась подобному высочайшему разрешению, но очень быстро поняла, что Maman (именно она хлопотала об этом документе) оказалась права: надо о ком-то заботиться, чтобы сохранить присутствие духа. Тем более ей, Маше, оставшейся совершенно одной в этом мире.

– Дитя мое… – В тот родительский день мадам Рощина была дежурной классной наставницей, а Маша, раз уж ей некого было ждать, вызвалась дежурить в приемной, встречать родственников и провожать их к институткам. – Я думаю, вам следует выполнить рекомендацию Maman… Человеку нельзя быть одному, а тем более молоденькой девушке. Вам надо знать, что кто-то беспокоится о вас. Вам самой надобно о ком-то заботиться, беспокоиться. Вам необходимо куда-то тратить свои душевные силы. Ибо здесь, в стенах нашего института, жизнь расписана поминутно и тратить силы можно лишь на глупости или шалости. А взрослым девушкам шалить… mauvais goût[3]

– Слушаюсь, – присела в книксене девушка. – Однако не будет ли сие неуважением к моим подругам? Ведь я их брошу, не смогу проводить с ними столько времени, сколько уделяла раньше.

Мадам Рощина рассмеялась (хотя правила института предписывали сдержанность, особенно в проявлении чувств).

– Ах, дитя… Ну разве будет дурно, разве обидятся на вас подруги, если вы будете покидать их на два-три часа? Ведь вы же сутками вместе – спите, едите, учитесь, гуляете, даже сплетничаете, ни на минуту не расставаясь. Считайте, что вы дадите девушкам возможность отдохнуть от вас, а себе – отдохнуть от них.

– Да, мадам… – Маша вновь присела в реверансе.

– Госпожа начальница поручила мне присмотреть для вас приличную семью, где нужна была бы гувернантка.

Маша вскинула на классную даму глаза. Вот сейчас ей предложат дом какого-нибудь разожравшегося купца, которому взбрело в голову учить детей иноземным языкам, вместо того чтобы давать им ежедневные уроки хорошего тона или просто воспитывать их благородными людьми, не наглыми или надменными. (Отчего-то купечество Маша считала сплошь надменным, наглым и разожравшимся. И отчего-то именно купеческих детей опасалась более всего.)

Мадам Рощина меж тем продолжала:

– Однако мне подумалось, что нет смысла что-то искать. У профессора Яворского двое детей, старшая дочь прошлым летом пришла к нам в начальный класс, а сыночку не так давно исполнилось семь. Жена профессора весьма тяжко хворает, и помощь в воспитании детей ему будет совершенно не лишней. Согласны ли вы, чтобы я предложила вас в гувернантки в это семейство?

Маша ответила, почти не задумываясь:

– Конечно! Конечно, я согласна!

– Не горячитесь, мадемуазель, – тепло улыбнулась мадам Рощина. – Дети могут быть совершенно не похожи на родителей. Иван Акимович – умница и человек просто превосходный. Но его дети могут оказаться и злыми, и балованными, да и не готовыми к появлению чужого человека в доме.

– Их матушка болеет, и, значит, тепло и участие им тоже необходимы…

– Хорошо… Хорошо, что вы так настроены. Педагогика требует невероятных усилий, которые вознаграждаются далеко не сразу. Если вознаграждаются вообще. Но вы не теряйте присутствия духа. Идите, дитя, встречайте родителей воспитанниц. Я безотлагательно поговорю с профессором.

Маша присела в поклоне – обязанности следовало выполнять, тем более добровольно на себя возложенные, да и слову мадам Рощиной можно было верить. Она действительно побеседует с профессором и действительно не будет откладывать дела в долгий ящик. Уж о характере Анастасии Вильгельмовны девушки выпускного класса знали все.

Этот разговор состоялся в самом конце лета, в первые дни учебного года. А уже через неделю Маша собиралась на свой первый урок в семью профессора. По словам мадам Рощиной, тот тоже был весьма доволен тем, что гувернанткой в его доме будет именно мадемуазель Бирон.

– Он благоволит к вам, Мария. Сказал мне, что его детям общение с вами будет чрезвычайно полезно. Сам профессор числит вас в лучших своих ученицах, и потому в такой вашей службе не будет характера выпрашивания оценок или завуалированных дополнительных уроков естествознания.

Маша кивнула и удивилась про себя, как же все хорошо складывается. Ведь и она с удовольствием посещала лекции профессора, с удовольствием готовила уроки и с удовольствием получала высокие оценки по его непростому предмету. Чуть легче стало, правда, в прошлом году, когда Анна Юшневская начала приносить в институт книги из университета, которые ей передавали братья. Учебники по химии и физике столь сильно открыли воспитанницам глаза на мир, что сие стало заметно всем учителям. Особенно радовался профессор Яворский. И особенно сильно страдал отец Годунов, которого просто изводили коварными вопросами «обожавшие» его мадемуазели Гижицкая и Лорер.

Итак, через неделю состоялся первый из уроков Марии Августины Бирон в семействе профессора Яворского. К счастью, опасения мадам Рощиной оказались напрасными – дети профессора были доброжелательными и вполне старательными. А когда Иван Акимович сказал им, что у мадемуазель Марии нет никого на целом свете, они стали еще и жалеть девушку (хотя старались этого не показывать). Маша радовалась успехам своих учеников, профессор был доволен тем, как к лучшему изменились его дети, а Maman как-то вполголоса сказала классной наставнице первого отделения:

– Вы были правы, милочка, девицам следует давать некую отдушину. Я смотрю на мадемуазель Бирон и радуюсь ее преображению. Благодарю вас за столь мудрую подсказку и чрезвычайное усердие в деле воспитания!

Мадам Рощина опустилась в глубоком реверансе – похвала госпожи начальницы дорогого стоила. Быть может, не сразу, но ее усилия замечены, ее наблюдения послужат девочкам. И, пусть самую малость, послужат и ее непростой и небыстрой карьере.

Однако мы отвлеклись. Пора вернуться к семье профессора и Маше.

Девушка посещала дом Яворских сначала два раза в неделю, а потом четыре – жене профессора стало хуже, он много времени вынужден был проводить с ней, а дети оставались совсем без присмотра. Маша с удовольствием возилась с ними, играла, превратив уроки немецкого и французского в увлекательный и бесконечный рыцарский роман. Как-то раз, после одной из таких игр, девушка заметила, что сынок профессора Дмитрий, Митенька, весьма нетверд в правописании, а читает и вовсе скверно.

– Иван Акимович, быть может, разумно было бы дать и Мите начальное образование? Ведь ему почти восемь, еще год – и надо будет выбирать для него гимназический курс или, быть может, военную карьеру…

– Вы правы, мадемуазель. – Профессор взял руку девушки и чуть коснулся губами тыльной стороны ладони. – Я и сам уже подумывал об этом. Однако за болезнью Ирины все остальное словно перестает существовать, едва я вхожу в дом. С вашим появлением я стал спокойнее за детей. Но брать еще одного учителя… Нынче и накладно, и не ко времени.

– Тогда, быть может, я займусь с ним сама? Нехорошо, что он нудится на уроках сестры.

– Мадемуазель… я и просить вас о таком не смел.

Девушка с удивлением заметила в глазах профессора слезы. Чтобы Иван Акимович, всегда сдержанный и ровный, чуть ироничный, прошедший под руководством самого Пирогова дни сражений у Севастополя, настолько расчувствовался… В это трудно было поверить.

– Не удивляйтесь, мадемуазель, – с понимающей улыбкой Иван Акимович вытер глаза. – Семья – это все, что у меня есть. Подобно всем родителям, я мечтаю о лучшей доле для них, готов в лепешку расшибиться. Но иногда с ужасом понимаю, что времени для детей у меня не остается вовсе, и это весьма и весьма скверно. Ирина хворает, а я бессовестно переложил заботы о Мите и Варе на ваши плечи и на плечи нашей заботливой Груши.

Грушей профессор звал Аграфену Денисовну – домоправительницу, экономку и непревзойденную стряпуху, которая некогда была дворовой девкой в семье жены профессора, а потом стала ангелом-хранителем всего профессорского семейства. Чуть грубоватая, она, однако, обладала золотым сердцем и болела о семействе «Иринушки» как о собственном.

– Грушенька, ты нам как мама, – как-то сказал четырехлетний тогда Митя, прижимаясь к снежно-белому переднику Груши.

– Не говори глупости, Митя, – Аграфена нахмурилась. – Ваша маменька приболела, вот я ей и помогаю. Мама у вас Иринушка, она вас любит и заботится каждую минуточку своей жизни.

Мальчик промолчал, но, судя по нахмуренному лбу, мнения своего не изменил. И все годы до описываемых нами событий продолжал относиться к Груше куда лучше, чем к матери.

Маша поначалу опасалась суровости Аграфены Денисовны, но потом поняла, что та подобным образом пытается скрыть свои чувства к детям «Иринушки». Увидев, что «мамзелька» приняла детишек всем сердцем, стала к ней относиться так же заботливо, как и ко всему семейству профессора.

– Ишь ты, худенькая какая… Скажи-ка мне, Иван Акимыч, мамзелька-то девочка совсем, верно, годков пятнадцать ей?

– Шестнадцать, думаю, Груша. Да ты сама спроси у нее.

– Спрошу, мне чиниться нечем. А вот только, думается, кормят мамзельку в институте ихнем скверно, раз она такая худющая. И ее подружки, поди, в черном теле содержатся.

– Я бы не сказал так, но, думаю, ни одна девушка не в силах отказаться от лакомства.

– Да что там лакомство, Акимыч! И деткам, и мамзелькам кушать надо хорошо! А то, гляди ты, ни кожи, ни рожи, одна коса да глазищи синие сверкают. Ты уж прости меня, но я девицам собирать корзинку буду, пусть порадуются домашней-то еде. А Машенька и привезет подругам своим и увезет…

– Ты настоящий ангел-хранитель, Груша!

Та всплеснула руками:

– Ну что ты говоришь такое, Акимыч! А еще профессор, в ниверситетах учительствуешь! Как же иначе? Твоих деток кормить, а мамзелька пусть святым духом питается? Поди ж, и она, и ее подружки-то годами стен родного дома не видят.

– Это верно, некоторые только после выпуска домой вернутся.

– Ну вот ты сам, Акимыч, посуди. Как же не накормить детушек, как не приголубить? Сиротки-то… Хоть и мамки с папками есть, а все одно сиротки.

«Да ведь и ты, Грушенька, сирота! – подумал профессор. – Ни отца в живых не осталось, ни матушки. Сестры-братья, кто жив, и вестей не подают. Раздарили-роздали хозяева вас, хотя крепостное право уж больше пятнадцати лет назад отменил добрый царь-батюшка. Вот оттого ты и заботливая такая, душевная. Ведь как для нас Маша стала членом семьи, так и для тебя мы – все твои близкие…»

Конечно, эти беседы велись в те часы, когда мадемуазель Бирон пребывала в институте. И в который уже раз мы отвлеклись от текущих событий, дабы описать, пусть и совсем кратко, события прошлые. Но и сейчас мы не вернемся к Лизе и ее подругам, а перенесемся примерно на месяц, оставшись еще в семье профессора.

Осень стояла дивно теплая и солнечная. Золотились листья на кленах, любимых деревьях Ирины, жены Ивана Акимовича. Их обжигающий теплый цвет и поддерживал ее силы, не давал сдаться болезни. На солнечной террасе, куда она выходила, опираясь на руку мужа, ей становилось так славно, что, казалось, хворь отступила вовсе. Она подставляла лицо теплым лучам и улыбалась так светло и мечтательно, что у профессора сжималось сердце. К сожалению, от чахотки лекарства не придумано. Ему, врачу с многолетней практикой, было невероятно больно видеть, как угасает бесконечно дорогой и бесконечно близкий человек. Как уходит от него и детей, пытаясь удержаться за тоненький золотой солнечный луч, подаренный милосердной осенью.

Когда же выдавались дни хмурые, Ирина явственно чувствовала скорое приближение смерти. И у нее уже не оставалось сил и мудрости, чтобы это предчувствие скрывать от мужа, – более того, о смерти она только и говорила. Ни проделки сына, ни первые успехи дочери ей были уже неинтересны. Только радость обретения силы, возможности дышать, не сбиваться на кашель, не уставать от нескольких шагов… Там, «за золотым порогом», по ее словам, «что меня уже нетерпеливо ждет».

– Ах, Ванечка… Там я обрету счастье и покой. Там избавлюсь от боли, там стану прежней собой. Как я хочу поскорее туда.

– Но как же мы, дорогая? Как же мы без тебя?

– Не пропадете… Вы только не задерживайтесь – мне-то будет скучно одной вас ждать…

Ивану Акимовичу от таких слов жены становилось страшно. Как же это было не похоже на его пациентов! Те, со страшными ранами, полученными на бесконечной русско-турецкой войне, без ног или рук, страстно желали жить! Мечтали вернуться домой, обнять повзрослевших детей, поцеловать любимую, которая дождалась. Считали дни до выписки и беспокоились только о том, как же «из далеких краев у синего моря» в свою деревню попасть.

А Ирина… Это все болезнь, пытался утешить себя профессор. Как только она отступит, его милая и нежная Иринушка вернется, вернется заботливой матерью и нежной женой, строгой и гостеприимной хозяйкой.

Профессор пытался уговорить себя, что все это вот-вот случится. Пытался, но ловил себя на том, что и сам уже не верит, – очень отчетливыми, «хрестоматийнейшими, батюшка» были все признаки скорой кончины. Да и к тому же Ирина категорически отказалась пить новую микстуру, которую профессору передали из Швейцарии.

– Да Господь с тобой, Иван! Какая микстура… Ты хочешь, чтобы я еще полгода или год промучилась? Хочешь, чтобы кашель не давал мне спать еще триста ночей? Это бесчеловечно!

– Ирина, ну что ты такое говоришь?! Эта микстура поистине чудодейственная. Говорят, что из-за океана в Лозанну за ней люди едут. Приезжают и через месяц на ноги становятся…

– Глупости все это. Месяц… С моей болезнью уже никакой доктор не справится. Не траться на меня, Иван, ни к чему все это.

И профессору ничего не оставалось, как только выйти из комнаты, горестно покачав головой. Быть может, следовало сломить ее упрямство, убедить, что еще не все потеряно. Но он, к сожалению, был слишком хорошим врачом, чтобы не видеть всех признаков приближающейся кончины. Да, времени оставалось совсем мало. Дай бог, если жена до Рождества протянет.

Увы… Ирина не прожила так долго. Сменилась погода, солнышко, бывало, и на минуту в день не показывалось – и, лишенная его жизненной силы, женщина стала стремительно угасать. И через неделю умерла – без криков, слез, тихо отошла во сне. Профессор вошел в ее спальню утром – и сразу все понял: слишком счастливым, тем, прежним, любимым, было лицо его ушедшей жены.

– Прощай, душа моя… – вот и все, что смог сказать Иван Акимович.

Совершенно не по-христиански, но он ощутил, что с души просто камень свалился. Уж слишком долго болела Ирина, слишком через многое прошел он вместе с ней. Быть может, своими разговорами и подготовила его жена к этому облегчению, быть может, все-таки смогла убедить, что такой исход для нее куда лучше, чем долгая и наверняка безуспешная борьба с неизлечимой болезнью.

К удивлению Ивана Акимовича, дети восприняли смерть матери далеко не так болезненно, как ожидалось. Да, Митя плакал, да, Варя глотала слезы. Но на следующий день после похорон дети как ни в чем не бывало готовили урок к приходу мадемуазель Мари.

– Папа, ты сегодня не уходишь?

– Нет, дети, мне позволено неделю не посещать университет, чтобы побыть с вами. Хотите, я без мадемуазель позанимаюсь с вами?

– Не-е-ет, ты сердиться будешь, а мадемуазель заработка лишится. Так нельзя, надо заботиться о близких.

В голосе Вари прозвучали интонации мадемуазель Бирон. И профессор вдруг понял, что слышит их с удовольствием. Что с радостью ждет прихода Марии, что будет присутствовать на уроке и любоваться сосредоточенными лицами своих детей и милой улыбкой Маши, слушать их усердные ответы и ее тихий голос, когда она станет поправлять огрехи в произношении.

«Увы, Ирина болела слишком долго. Так долго, что покинула мою душу. Так невыносимо долго, что даже боль от этой потери уже прошла. Ну что ж, так тому и быть. Она останется в наших сердцах. Но вот боли от ее ухода не будет – и это, должно быть, самый большой ее дар нам всем. Дети запомнят маму доброй и нежной, я же… Да, пожалуй, и в моей душе она останется милой и тихой. Мы сможем жить без нее дальше, благодарные ей и за каждый день, что она нам подарила, и за это теплое спокойствие».

3

Дурной тон, дурной вкус (фр.).

Институтка. Любовь благородной девицы

Подняться наверх