Читать книгу Колокола - Ричард Харвелл - Страница 10

Акт I
VII

Оглавление

Аббат Целестин Гюггер фон Штаудах оказался маленьким человечком, самой выдающейся его чертой был занимающий добрую половину лица гигантский лоб, за которым, по-видимому, должен был пульсировать громадный мозг.

– Крестьянин-новиций? В этом аббатстве? – спросил он, когда Николай объяснил, почему привел этого ребенка к нему в келью. – Послушник-сирота?

Николай усердно закивал. Ремус смотрел на отполированный дубовый пол.

Аббат поднялся из-за длинного стола. Подобно Николаю и Ремусу, он был одет в черную тунику, поверх которой была накинута черная ряса с капюшоном. На его груди сиял золотой крест, а когда он приблизился ко мне, внимание мое приковал красный камень, блестевший на его пальце. Я попятился от него, да некуда было, я и так уже стоял, вплотную прижавшись спиной к стене. Он пристально посмотрел на мои босые ноги, пыльную одежду и на грязные разводы, которые Николай не смыл с моего лица. Втянул носом воздух.

– Конечно нет, – сказал он.

– Он тихий. Он… он маленький. – Николай слегка развел руки в стороны, как будто показывая размер небольшой рыбешки.

Аббат посмотрел на меня сверху вниз. Его дыхание было неглубоким, а вдохи и выдохи – какими-то механическими, как у мехов в кузнице. Внутрь, наружу. Внутрь, наружу. До сих пор я был уверен, что каждый звук, который коснется моих ушей в этом громадном мире – от грохота солдатских мушкетов до пения женщины у окна, – я смогу разыскать в бесконечной глубине колоколов моей матери. Но я был уверен и в том, что где-то в этом мире хранились звуки моего отца, чье разор ванное на куски тело унесло паводком. И теперь я нашел это место – в тот самый момент, как услышал дыхание аббата.

Последние четыре дня нашего путешествия мы ехали по землям аббатства Святого Галла: оно было обширнейшим и богатейшим во всей Швейцарской Конфедерации. Его аббат ни перед кем не держал отчета – так объяснял мне Николай, широким жестом указывая на простиравшиеся до горизонта холмы, – ни перед царем наверху, ни перед республикой внизу. Когда же въехали мы в ворота Города Протестантов, окружавшего аббатство подобно тому, как скорлупа окружает ядро ореха, я задохнулся от восторга. Улицы его были широкими, вымощенными ровным булыжником, а высокие фахверковые дома ослепительно-белыми. Мужчины и женщины в этом городе были высокими, красивыми и гордыми, одежда на них была из шерсти и полотна, а брыжи – из нежнейшего муслина. Из каждого погреба, из каждого проулка доносились звуки человеческого труда: скрип и скольжение ткацкого станка, звон серебряных и золотых монет, грохот телег, нагружаемых рулонами отбеленного на солнце полотна. По мере того как продвигались мы вглубь города, дома становились еще более высокими и величественными; эти белые каменные здания напоминали скалистые утесы, возвышавшиеся над церковью моей матери.

В конце концов перед нами оказались ворота, охраняемые двумя солдатами, которые, завидев монахов, расступились, и мы проследовали на огромную Аббатскую площадь. Николай протянул руку и, слегка коснувшись локтя Ремуса, взял в щепоть ткань его туники. Это длилось всего мгновение, пока мужчины, вернувшиеся после двух лет странствий, оглядывали свой дом. Потом Ремус обернулся и заметил, что я наблюдаю за ними.

И отдернул руку.

На площади могло бы свободно поместиться тысяч десять душ. Ограждена она была тремя громадными каменными крыльями кремового цвета, каждое величественное, как дворец, – и окон в них было не счесть, каждое высотой с дверь в доме Карла Виктора! А посредине этого пространства находилась огромная яма, в которой две дюжины мужиков возводили стены из массивных каменных блоков. Николай тронул меня за плечо и показал на яму.

– Смотри, Мозес, – сказал он. – Они уже начали – через несколько лет здесь будет стоять прекраснейшая из церквей в Европе.

Я кивнул, хотя эта огромная дыра в земле никак не напоминала мне церковь, которую я знал. Николай взял меня за руку и повел на громадную площадь. Сколь совершенные существа должны обитать в этом месте, подумал я, в надежде, что они позволят мне спать здесь на траве.


Но в покоях аббата, пристально меня разглядывавшего, я наконец-то понял, что собой представляю. Он, воистину, был существом совершенным, я же был просто пятном, которое до лжно было стереть.

– Сиротский приют в Роршахе, – проворчал он, кивнув.

– Нет! – сказал Николай, явно громче, чем намеревался.

Ремус съежился. Большой монах сделал шаг вперед, и половицы скрипнули под его тяжелой ногой. Ремус предупреждающе потянул Николая за рукав, но он отбросил его руку.

– Он может остаться со мной, – продолжил Николай.

Разгневанный взгляд аббата поднялся с моего лица к лицу Николая.

– В моей келье. Он может быть моим слугой.

Я представил, как приношу Николаю вино, надеваю на него туфли, как растираю ему плечи, когда он устанет. Чтобы обрести пристанище в этом великолепном месте, я бы делал все это и даже больше.

– У монахов нет слуг.

– Отец аббат, – сказал Николай, улыбнувшись, как будто аббат пошутил. – Где ваше сердце?

Аббат бросил в мою сторону еще один осуждающий взгляд. Это все твоя вина, как мне казалось, говорили его глаза, все это – твоя мертвая мать, твой дурной отец, грязь, которую твои мозолистые ноги оставляют на моем девственно-чистом полу. И я, на самом деле, почувствовал себя виноватым – имей я смелость заговорить, я бы попросил у него прощения за все, а потом умолял не прогонять меня, потому что сейчас Николай был единственным человеком в мире, которому я доверял, и мне не хотелось потерять его, как я уже потерял свою мать.

Но конечно же ничего этого я не сказал. Я был так напуган, что не мог даже стоять прямо.

Затем аббат приблизился к Николаю. Он не был стар, но двигался так, будто каждый шаг, который он делал в нашем направлении, являлся для него непосильным бременем. Николай даже слегка наклонился, чтобы смотреть ему в глаза.

– Я приму тебя обратно в монастырь, брат Николай, потому что должен это сделать, хотя и известно мне, что не разделяешь ты стези нашей. Нелегок путь этот. И кому-то предназначено заплутать на нем. Я надеялся, что ты и дальше будешь блуждать. Все эти два года я надеялся, что ты не вернешься. Но ты решил вернуться. Ты увидишь, что за то время, пока тебя не было, здесь, в этом аббатстве, мы достигли некоторого прогресса.

Он протянул руку к окну, показывая на рабочих в яме, затем подошел к Николаю совсем близко и пристально посмотрел на него снизу вверх. Николай склонил голову набок, как будто собирался выслушать великую тайну.

– Советую и тебе взыскать прогресса этого, брат Николай, – сказал аббат. – Ищи его в лицах братьев твоих, в их трудах, в проповедях наших и молитвах. Ищи его в новой церкви, которую мы строим. И не просто ищи, брат Николай, но размышляй. Есть ли у тебя что-нибудь, чем можешь ты пожертвовать ради этого благолепия? Ради воплощения Воли Господней? Или будешь ты Ей препятствовать? Стоишь ли ты на пути, который Господь предначертал этому аббатству?

Николай открыл рот, собираясь заговорить, потом закрыл его и посмотрел на Ремуса, как будто прося подсказки, на какой из поставленных вопросов следует ему отвечать. Аббат покачал головой и кашлянул. Потом повернулся и махнул рукой, направляясь к столу.

– Можешь остаться здесь, если хочешь, – сказал он. – Можешь уйти. Если выберешь это, я дам тебе золота, возьмешь с собой. – Потом снова повернулся к нам. Возвел на Николая указующий перст: – Но если пожелаешь остаться – не мешай нам. И знай, я слежу за тобой и жду только достаточного повода, чтобы изгнать тебя отсюда и разослать письма во все аббатства, что находятся на пятьсот миль в округе. И никогда больше не получишь ты ни капли вина из аббатских погребов.

Тут комната слегка завертелась у меня перед глазами. Я понял, что все это время не дышал, и сделал несколько осторожных вдохов, пока глаза аббата были прикованы к монаху. Николай перевел взгляд с холодных аббатовых глаз на кончик его пальца, потом снова посмотрел ему в глаза. Громадный монах выглядел таким кротким и добрым. На какое-то мгновение я почти поверил, что он протянет к коротышке аббату руки и заключит его в свои объятия. Может быть, он сможет растопить этот лед? Николай бросил взгляд на Ремуса, как будто давая монаху-книгочею возможность разрешить небольшое противоречие, возникшее между братьями. Но Ремус ничего не сказал. Тогда Николай откашлялся, и тень нерешительности промелькнула на его лице.

– От-тец аббат… – начал он.

Но аббат предупреждающе поднял руку и сказал медленно и тихо:

– Отведи этого мальчика в приют в Роршахе или уходи.

* * *

Вслед за Ремусом мы гуськом вышли обратно на Аббатскую площадь.

– Могло быть хуже, – сказал Николай, когда привратник закрыл за нами громадную дверь.

Я старался держаться как можно ближе к громадным ногам Николая, чтобы никто не смог меня похитить.

– Он еще не вспомнил о том, что мы здорово опоздали, и о том, что потратили все его деньги, да к тому же еще взяли в долг под его имя, или о том, что ты разозлил всех монахов Рима своей шотландской просвещенностью, или о том, что я потерял…

– Я ведь уже говорил тебе, – сказал Ремус, – что «отец аббат» звучит избыточно. Это все равно что «отец отец».

– Ему это нравится.

– Ему не нравится, когда ты говоришь как болван.

Николай хмыкнул. На мгновение монахи перевели взгляд на яму, из которой вырастала новая, совершенная церковь, как будто в ней находился источник всех их бед.

– Ну, так что, Сократ, что делать будем? – спросил Николай.

Я повернулся к злобному монаху, понимая, что этот скверный человек был моим вторым лучшим другом в этом мире.

– Что будем делать? – повторил вопрос Ремус.

– У тебя должна быть какая-нибудь мысль.

– Николай, приют.

– Сиротский приют, – поправил Николай. – Это была идея Штюкдюка. Я Мозеса в работный дом не отправлю. – Он улыбнулся и подмигнул мне, но я не мог заставить себя улыбнуться ему в ответ.

– Николай, это единственный выход.

– Ну, тогда мы подождем, – сказал Николай. Он пожал плечами и погладил меня по голове. – Дадим Господу возможность найти другой.


Келья Николая, находившаяся на втором этаже монашеского дормитория[9], была обита дубовыми панелями. Стол, два стула, диван, обтянутый коричневым бархатом, и несколько низеньких столиков располагались по краям шерстяного ковра, который, когда я ступил на него, согрел мои босые ноги подобно камням, что раскладывают вокруг костра. В дальнем углу комнаты стояла массивная кровать с платяным шкафом, в другом конце находился камин. Николай приподнял меня, чтобы я смог увидеть себя в зеркале, висевшем над мраморным камином, – оно было прозрачнее самой чистой лужи. Когда он заметил, что меня восхитили два серебряных подсвечника, стоявших на каминной доске, он взял один из них и протянул мне.

– Он твой, – сказал Николай. – Мне и одного достаточно.

Я поблагодарил его, но потом, когда он отвернулся, тихонько поставил подсвечник на стол.

Николай неторопливо разбирал дорожные сумки, выкладывая на мое обозрение сокровища, которые были приобретены им во время долгих странствий: перламутровую раковину, кожаный кошелек, набитый билетами на оперы, которые ему довелось услышать, деревянную флейту, на которой, по его словам, он когда-нибудь научит меня играть, и локон золотистых волос, при взгляде на который – когда золотые концы блеснули в лучах солнца – шея Николая налилась кровью.

Он развернул акварель и спросил меня, не это ли одна из прекраснейших картин, которые мне только доводилось видеть. Я задохнулся от восторга при виде венецианского Гранд-канала. Мне не было известно ни одного места на земле, которое было бы таким красочным. Мы, не отрываясь, смотрели на него несколько секунд, затем он обернулся ко мне, и его лицо внезапно помрачнело.

– Мозес, – сказал он. – Очень важно, чтобы тебя не видел никто, кроме Ремуса. Это не навсегда, просто мы должны дать Господу время, чтобы Он указал, что нам делать. Если ты услышишь стук в дверь, ты должен будешь спрятаться вон там. – И он указал на платяной шкаф, а потом заставил меня полежать в нем, не производя шума.

Той ночью я спал на диване. Николай храпел в своей кровати. Утром, без четвери четыре, в нашу дверь постучали. Николай пробудился и взревел, словно пытаясь отпугнуть дьявольское сновидение, пригвоздившее его к кровати. В четыре утра он уже стоял на утрене и ла удах[10] во временной деревянной церкви. Я слышал его голос, перекрывавший другие голоса. Так продолжалось несколько дней. Только он один никогда не опаздывал на эти утренние псалмопения, и его зычный голос ни разу не задрожал. Когда я лежал на диване, прислушиваясь к спящему городу за окном и мощному голосу Николая, выводящему псалмы, мне казалось, будто эти песнопения только что пришли ему в голову, а не были чьими-то заученными творениями столетней давности.

Первый час, малая месса, терция, потом месса торжественная, потом секста – все это продолжалось до половины одиннадцатого утра[11]. Потом начиналась дневная трапеза, с которой Николай приносил мне то, что он называл объедками, но для меня это было роскошнейшим пиршеством, какое только я мог себе вообразить: толстые ломти сочной баранины или говядины, копченая свинина, кровяная колбаса, сыр, виноград, абрикосы, яблоки, миндаль. Он прятал эти сокровища в карманах, потом выкладывал мне на колени, и я с жадностью их проглатывал. Пока я насыщался, он отхлебывал из бокала вино, которого каждому монаху в день полагалось по два кувшина, но Николай употреблял значительно больше.

– Чрево мое, – говорил он, хлопая себя по животу, – его требует. Два кувшина на нос – это правило годится только для таких ледащих, как Штюкдюк.

В три часа Николай уходил на вечернюю службу, и снова его распевный речитатив возносился над городом. Около семи он вновь возникал на пороге, раскрасневшийся от ужина и вина, и снова устраивал для меня пиршество, с которым я опять расправлялся в одиночестве, пока он распевал псалмы на повечерии, где под влиянием всего съеденного и выпитого за день достигал высшей степени духовного подъема.

В восемь часов вечера монахи отходили ко сну. Это означало, что Николай возвращался, часто вместе с Ремусом, а если не с ним, то на пару с весьма словоохотливым своим языком, который болтал и пел песни, не переставая, до самой поздней ночи. Иногда какой-нибудь монах стучался к нам в дверь, желая узнать, с кем это Николай разговаривает. Если за день было выпито только то, что полагалось по довольствию, он обычно кричал в ответ, что он всего лишь одинокий монах, который любит иногда поговорить со стенами; выпив же лишнего, он, бывало, рычал в дверь:

– Пошел прочь! Се пророк Мозес со мной глаголет! Изыди, глупец!

Я каждый день думал о моей матери и плакал так горько, что запятнал весь диван Николая своими солеными слезами. Но о своем заключении я не сожалел, поскольку оно совсем не походило на мою прежнюю жизнь на колокольне.

Я не осознавал новой опасности, прислушиваясь к далеким звукам города, негромкой болтовне монахов, доносившейся из часовни под нами, или к звукам работы каменщиков, вытесывавших узоры на каменных стенах новой церкви. Да к тому же был еще один новый звук, представлявший большую загадку для моих ушей. Подобно собаке, идущей на запах мяса, я подошел к раскрытому окну. Когда ветер утих, я устранил все другие звуки и попытался ухватить его, но этот новый звук был бесплотным, и я не мог поймать его, как все остальные. Ухваченная мною малая его часть внезапно ускользнула, и все остальные также пропали. Нити этого нового звука переплетались и накладывались друг на друга подобно скоплению маков на горном склоне, если смотреть на них издали: каждый цветок в отдельности был неразличим, но все вместе они раскрашивали склон горы в алый цвет.

Я слышал его каждый вечер. Возможно, это был Бог, о котором говорил Николай. Не внушающий страх Бог Карла Виктора, а Бог красоты и радости. Тот Бог, который найдет способ, чтобы я смог остаться в этом прекрасном и безупречном месте.

А потом, утром в воскресенье, на шестой день моего пребывания в комнате Николая, звук внезапно стал громче, и, вместо того чтобы спускаться с небес, он, казалось, зазвучал отовсюду: проходил сквозь стены, доносился из коридора, проникал в замочную скважину. Бог подошел совсем близко, и я уже не мог упустить его. Таким образом, шесть дней спустя после прибытия нашего в аббатство я нарушил запрет Николая. Я покинул его келью.

Колокола

Подняться наверх