Читать книгу Колокола - Ричард Харвелл - Страница 14
Акт I
XI
ОглавлениеВину за появление мальчиков-певчих возлагать следует на святого Павла. Не будь его интердикта[16] – не было бы в них потребы. Женщинам запретили говорить в собраниях, но заставить замолчать женский голос в церкви было бы не под силу и святому Павлу. Несколько месяцев проводим мы в утробе матери, и уши наши привыкают к ее звукам (в моем случае это были ее колокола), так же и церковь, находящаяся в поисках идеальной красоты, нуждается в субституции, замещении. В хоре же Святого Галла никогда еще до этих пор не было голоса прекраснее моего.
Внезапно аббат стал ценить меня высоко, так высоко, как ценил он драгоценный камень в своем кольце или кипенно-белый мрамор для башен своей новой церкви, поднимающейся с земли к небесам. Когда ему доводилось слышать мое пение или у него находилась свободная минута, чтобы понаблюдать за нашими уроками, он жадно улыбался, как будто это было роскошным пиром, который готовился для его услаждения. Молчаливость моя также была ценным качеством. Говорил я только с Николаем, в чьей комнате прятался всякий раз, когда мог ускользнуть от Ульриха с его хором. Но даже тогда не мог я произнести ничего, кроме бессвязного лепета. Когда однажды Николай спросил меня, кто был мой отец, я просто пожал плечами. А когда он спросил, каково мое настоящее имя, я сказал: «Мозес».
На дневных службах и на большинстве месс распевающие псалмы монахи, статью подобные Николаю, вполне могли задрать рясу Штаудаха до самых небес. Но по двунадесятым праздникам, или по случаю прибытия святых мощей, или же на поминальных мессах по усопшим, отписавшим монастырю особенно щедрое наследство, аббат вызывал хор Ульриха, и наше существование обретало литургический смысл. Всего за год всем хором мы пели около двадцати месс, да еще к тому же, дабы исполняли мы свои обязанности, по многим другим поводам нас рассылали небольшими группами в малые церковные приходы, располагавшиеся на бескрайних землях аббатства. Ульрих с без упречным вкусом подбирал наш репертуар, который включал в себя неземные мессы Кавалли, Шарпантье, Монтеверди, Вивальди и Дюфаи. А на наших тайных полуночных репетициях этот отвратительный человек доставал из кармана ноты кантат, контрабандой доставленных из Лейпцига, и втайне осквернял аббатство протестантскими песнопениями Баха.
Так же, как богатейшим католикам Санкт-Галлена хотелось иметь хлопок из Америки, книги из Парижа, чай из Индии и кофе из Турции, ни одни похороны, ни одно церковное шествие в приходах и ни один церковный праздник не обходились без музыкального сопровождения хора Святого Галла. В моей памяти все те места, где мы пели, представляются мне одним большим расплывшимся пятном. В смутном видении встают передо мной все эти промозглые церкви, украшенные рюшами муслина и окутанные шорохами приглушенного храпа и сопения.
Все, это точно, кроме одной.
* * *
Обычно на концерт мы добирались на повозках, запряженных волами, поскольку большая часть католиков Санкт-Галлена проживала за пределами городских стен. Но как-то раз вечером мы гуськом вышли из западных ворот аббатства и направились в протестантский город. Во главе шел Ульрих, за ним два бледных седовласых скрипача; толстошеий Генрихклавесин и бас Андреас; потом два взрослых тенора и два контральто препубертатного возраста; сопрано Федер; Ули, бывший мальчик-певчий, который при достижении половой зрелости был низведен до положения нескладного носильщика и переворачивателя нот; и наконец, постоянно останавлива ющийся, чтобы не пропустить ни одного просачивающегося из открытых городских окон звука, я собственной персоной.
Пока мы шли через город, я уже несколько раз терял из виду зад Ули, но догнать его особого труда не составляло. Я закрывал глаза и ловил звук его каблуков. И вот в очередной раз, после десяти минут ходьбы, я нашел остальных, дожидавшихся меня возле роскошного здания из серого камня. Это был дом Дуфтов, как сказал нам Ульрих, дом семейства текстильных промышленников «Дуфт и сыновья».
– Католический дом, между прочим, – добавил он, – хотя мы с вами еще не вышли за городские стены.
Федер, наверное, слишком громко прошептал, что его семейство никогда бы не стало жить среди этих крыс.
– Пусть это будет тебе уроком, – строго сказал Ульрих. – Те, кто ставит дело выше религии, только выигрывают от такой терпимости. Дуфты – самые богатые в нашем кантоне, и среди католиков, и среди реформатов. Сегодня вы должны выступить наилучшим образом.
Мы вошли в дом через боковую дверь, как нанятые на празднество кондитеры. Проход в подвальном этаже, ведущий к домашней часовне, был темным и сырым. Я сделал несколько шагов вслед за Ули, но внезапно остановился. Слева совершенно явственно раздавалось звяканье металлических кастрюль, но когда я повернулся посмотреть, что там такое, то увидел только серый камень. Я сделал шаг вперед – звяканье затихло, но внезапно заговорила женщина. Еще два шага вперед, и я услышал чей-то разговор: группы мужчин, не меньше дюжины.
Я остановился. Создавалось впечатление, будто я прошел мимо трех окон, раскрытых в трех разных комнатах, но в стенах был только камень, и ничего больше. Я быстро изучил стену, но не нашел в ней ни одной дырки. Меня бросило в дрожь. Я решил, что, по всей видимости, в этом проходе обитают призраки. Конечно же сегодня я понимаю, что не было в том ни волшебства, ни дьявольщины, это был просто phénoméne. Я где-то читал, что известняк состоит из древних раковин, которые, подобно раковинам улиток, сохраняют и передают все звуки, и у Дуфтов, должно быть, я слышал звучание этого громадного дома. Подобно тому как воздух из губ трубача проходит от мундштука к раструбу трубы по многим медным извилинам, так и звуки в доме Дуфтов были сначала поглощены, а потом переданы от раковины к раковине и в конце концов выплюнуты сквозь стены в совершенно другой комнате.
Таким образом, продвигаясь по мрачному коридору вслед за своими спутниками, я услышал звон разбившегося об пол стакана, стук руки по столу, голоса мужчины, певшего глупую песенку, плачущего ребенка и облегчающейся женщины. (Если же вас изумляет, что я могу установить пол по журчанию, то вам следует запретить посещать концертные залы. Господь дал вам уши, чтобы слышать.) А за этими вполне узнаваемыми звуками я услышал также великое множество трахов и тарарахов, как будто армия глухих добывала внутри стен серебро.
За несколько минут я спустился вниз по короткому проходу. При каждом новом звуке я останавливался и безуспешно пытался найти дырку в камне. И вдруг, достигнув конца коридора, в том самом месте, где он разветвлялся, уходя вправо и влево, я внезапно остался совершенно один. Я прислушался к каблукам Ули, определил их направление, прошел пару шагов влево, понял, что ошибся, вернулся к развилке и обнаружил, что звук шаркающих шагов доносится и слева, и справа от меня, а потом я услышал эти каблуки у себя над головой.
Я потерялся.
Без слуха я ни на что не годен. Все остальные мои чувства перестали развиваться от неупотребления. С каждым новым шагом в каком угодно направлении стены дома Дуфтов выплевывали все новые и новые звуки, которые я пытался расположить, как на карте, но все было напрасно. И если кому-то длинные галереи и прямые углы этого дома казались простыми и незамысловатыми, как чистое поле, то для меня они были лабиринтом.
Наконец я выбрал одно из направлений и двинулся к концу прохода. Слева оказалась дверь, а справа проход уходил все дальше и дальше в темноту. Я уже было собрался открыть дверь, как услышал приятный голос, доносившийся из полумрака.
– Ну, давай же, – произнес голос. – Иди сюда. Я твой друг. Не бойся.
Крадучись, я пошел по темному коридору по направлению к голосу. Открытая дверь вела во что-то вроде слабо освещенной кладовой, в которой сотни стеклянных кувшинов заполняли ряды деревянных полок.
– Ну, ладно, – сказал приятный голос. – Я не сделаю тебе больно. Я хочу тебе помочь.
Ободренный, я вошел в комнату.
Я был весь сосредоточен на звуках – и, только сделав вглубь комнаты несколько шагов, заметил, что на меня смотрит чей-то глаз. Я застыл. Затем заметил еще один глаз, потом еще пару, а затем тысячи отрезанных голов взглянули на меня сверху вниз. Я увидел головы цыплят, дюжину голов птиц, голову свиньи и голову козленка с маленькими рожками. В ушатах из зеленого стекла, стоявших на самой верхней полке, плавали головы диких зверей: оленя, волка. Я увидел громадную голову медведя, три большие головы диких кошек и несколько голов поменьше, сурков. Вытаращенные в изумлении, покрытые пеленой глаза пристально смотрели на меня сквозь прозрачную жидкость. Беги! – казалось, говорили они мне. – А то и тебе голову отрежут.
Но как только я повернулся, чтобы убежать, успокаивающий голос раздался снова.
– Все хорошо, – произнес он. – Не бойся.
Я понял, что ободрение предназначается совсем не мне, потому что персона эта стояла ко мне спиной. Я увидел черные туфли и белые чулки, зеленое бархатное платье с бантами на плечах и две светлые пряди волос. Я смотрел на девочку – такие существа я часто видел в церкви, но, за исключением пары тощих сестриц из Небельмат, которые имели больше сходства с мышами, чем с женщинами, ни с кем из них мне не доводилось стоять так близко.
Девочка склонилась над большим деревянным ларем, опустившись в него почти по пояс, и, подняв ногу вверх для равновесия, предоставила мне возможность обозреть ее белые чулки, от тонкой лодыжки до изгиба тощих ягодиц. Внезапно заинтересовавшись, я вдруг понял, что какая-то тайна скрывается в том гладком местечке, где сходились швы ее белья. Она еще глубже нырнула в ларь, и ее платье поднялось еще выше, как раскрывшийся зонтик, а ноги задрались к потолку. Мне захотелось прикоснуться к ним. Они теплые или холодные? Грубые или гладкие?
– Попался! – выдохнула она, победно лягнув ногой воздух.
Ноги опустились вниз. Платье упало на свое место. Потом появилось плечо с выпачканным в грязи бантом, потом еще одно, без банта, потом золотистые пряди волос с прилипшими к ним клочками сена, выпачканное в грязи красное лицо, две голые руки, пара грязных ладоней и змея.
Она была длиной с мою ногу, и ее маслянисто-черная кожа блестела в неверном свете лампы. Девочка отбросила с лица локон, поднесла извивающуюся змею к губам, поцеловала ее и сказала:
– Все в порядке, Жан-Жак. Ты свободен.
Я помню каждую деталь этой картины. Ее веснушки. Каждое пятнышко грязи на ее платье. Гордую и нежную улыбку, предназначавшуюся змее. Возможно, все то, что я вижу сейчас своим внутренним взором, – это просто воспоминания воспоминаний о еще более отдаленных воспоминаниях, подобные старым часам, которые ремонтировали так много раз, что в них не осталось ни одной первоначальной шестеренки. Я слишком часто вызывал их в своей памяти: эту девочку с растрепанными волосами, ее грязные руки и испуганного ужа у ее рта.
Когда ее губы почти прикоснулись к змее, она увидела меня.
В мерцающем свете лампы я заметил, что ее щеки залило смущение. Она попыталась спрятать змею за спину, но уж извивался так отчаянно, что она не смогла удержать его одной рукой, и он упал на пол. Мгновение помедлив, словно принимая решение, она прыгнула на пол и, встав на четвереньки, схватила руками Жан-Жака, и ее золотистые локоны свесились вниз, как два длинных уха.
Она посмотрела на меня снизу вверх.
– Ты кто такой? – спросила она. – И что ты здесь делаешь?
Я был немедленно покорен уверенностью ее голоса и чистотой произношения. Ни отзвука деревенского говора. Я сразу же понял, что эта девочка была из высокого сословия, выше даже, чем мальчики-певчие, насмехавшиеся надо мной. И как бы близко ни стояла она ко мне сейчас, было совершенно очевидно, что никто в целом мире не был для меня более далек.
Она крепко сжала Жан-Жака в руке, села на корточки, потом встала, держа змею перед собой, подобно тому как священник держит потир с вином для причастия. Она была на голову выше меня, и у нее было удивительное лицо – словно холст для изображения эмоций: любопытство в нахмуренном лбу, осторожность в прищуренных глазах, смущение в ямочке на подбородке и чуточку веселья на губах, раздвигающихся в улыбке. Она внимательно осмотрела мое певческое одеяние:
– Ты монах? – По тону ее голоса можно было предположить, что змей она предпочитает монахам.
И снова я ничего не ответил.
– Когда я вырасту, – сказала она, подходя ко мне очень медленно, но при этом очень быстро произнося слова, – монахов вообще не будет, а будут только philosophes, и женщины смогут ими быть, даже если им не удастся управлять мануфактурами.
Когда она закончила говорить, Жан-Жак очутился совсем рядом с моим лицом. Он прекратил извиваться и безвольно таращился в темноту. Девочка посмотрела мне в глаза. Я отступил на шаг назад. Она снова приблизилась.
Когда она двигалась, ее платье шуршало. Скрипели жесткие черные туфли. Пару раз она угрожающе клацнула зубами.
– Если ты кому-нибудь скажешь, что здесь видел, я тебя прибью, – сказала она. И прошла мимо меня.
Я повернулся, чтобы посмотреть ей вслед, и только тогда заметил, что она хромает. Ее правая ступня была вывернута внутрь, и колено не сгибалось.
Выходя из комнаты, она оглянулась и заметила, что я внимательно смот рю на ее ногу. К битве эмоций на ее лице присоединилась вспышка боли.
– Это очень жестоко – вот так вот глазеть, – сказала она. И ушла.
Я посмотрел в распахнутую дверь, потом закрыл глаза, чтобы пробежаться по всем ее звукам, отправленным с этого момента на хранение в мою память. Шорох ее платья и нежный голос заклинательницы змей разбудили мои чувства. Что это был за запах – в комнате все еще едва слышно пахло мылом и чем-то цитрусовым?
Я вернулся в главный проход и, прислонившись спиной к каменной стене, стоял там, пока не услышал шаркающую походку Ули, посланного разыскать меня.
Туда мы пришли затем, чтобы спеть на Воскресной Всенощной, и пели мы «Dixit Dominus»[17] Вивальди, вещь весьма виртуозную, гармоническую и благочестивую, способную впечатлить как гениев, так и богатых идиотов, дабы побудить последних к изменению их завещаний таким образом, чтобы это было наиболее прибыльно для аббатства. Домашняя церковь Дуфтов представляла собой бесформенного вида храмину из известнякового камня, забитую до потолка иконами, с тремя дюжинами молящихся. Федер и я, плечом к плечу, стояли перед линией хора. В тот вечер он не прятал в кулаке иголку, и не втыкал ее мне в руку, и не шептал мне на ухо, что аббат запер Николая под замок за его непристойные деяния, как обычно делал это во время наших репетиций. Сейчас церковь была заполнена людьми, в чьих жилах текла благороднейшая кровь Санкт-Галлена, поэтому он улыбался, как ангел, и ничем не выдавал своего ко мне презрения.
Только мы собрались начать петь, как дверь в церковь открылась, и в нее уверенной поступью вошел хозяин дома, Виллибальд Дуфт. Глава текстильной империи «Дуфт и сыновья» был не только тощ, но еще и очень мал ростом, поэтому среди многих толстых мужчин, находившихся в церкви, казался совсем мальчиком. Он не помедлил, чтобы перекреститься, а только опустил палец в чашу со святой водой и нарисовал им в воздухе круг, закапав пол. В левой руке он сжимал на этот раз уже вполне чистую руку своей дочери Амалии Дуфт, любительницы змей. Она, припадая на ногу, шла за ним.
Они сели на скамью в первом ряду, рядом с женщиной, которая была обладательницей весьма непривлекательного набора из высоких скул, впалых щек, тощих плеч и широких бедер и очень напоминала мясистую пирамиду, оплывшую на скамье. Амалия села между двумя взрослыми. Я ошибочно принял грушеобразную даму за мать Амалии и жену Виллибальда. Однако впоследствии я узнал, что это была незамужняя сестра Дуфта, Каролина Дуфт, главный источник благочестия в доме и инициатор этой службы.
Пока исполнялись две первые части, я внимательно наблюдал за этой троицей. Группы теноров и альтов боролись друг с другом, а также со скрипками и с клавесином за обладание церковью, используя как оружие преувеличенную громкость голосов и едва заметное растягивание нот. Но битва с толпой была про играна – этот шум просто притуплял ее внимание. Кое-кто из молящихся заснул. Дуфт внимательно разглядывал свои туфли. Сидевшая рядом с ним Амалия равнодушно болтала ногами и даже не пыталась скрыть скуча ющее выражение на лице. И в то же время казалось, что Каролина Дуфт не могла быть счастливее, даже если бы сам Вивальди восстал из мертвых и взял в руки свою скрипку. Она закрыла глаза и ритмично раска чивалась, совершенно не попадая в такт со звучащей музыкой. Я даже позволил себе задаться вопросом: Уж не глухая ли она?
Третья часть исполняемой нами Dixit Dominus представляла собой один из самых прелестных контрапунктов, которые Вивальди когда-либо писал для двух сопрано. Она прекрасно подходила для наших с Федером голосов, которые хоть и не стали еще сверкающими и мощными, зато были легкими и быстрыми. Мне нравилось наблюдать за тем, как публика реагировала на вступление Федера, Virgam virtutis tuae[18], а потом, через несколько секунд, я повторял эту фразу. Именно в этот момент публика выходила из оцепенения.
Следующую фразу мы пели в унисон, пока Вивальди не разлучал нас. Затем мы становились похожими на двух танцующих воробьев, наши голоса в унисон неслись вверх. Потом они снова разделялись, но мгновение спустя, воссоединившись, опять звучали вместе. Голос Федера был таким живым, что иногда мне казалось, что он может убежать от меня. Но на какое-то мгновение мы становились братьями, и мне хотелось протянуть руку и обнять его.
Люди в церкви, привстав со своих мест, наклонились вперед. Скамьи, на которых они сидели, скрипнули. Дуфт, вытянув вперед одну ногу, другой стряхнул с подошвы комочек грязи и зевнул, как будто он совсем не слушал музыку. Амалия же слушала. Она внимательно смотрела на меня, и едва слышное звучание раздавалось в чреве у нее.
Часть закончилась, и в первый раз за все время в церкви воцарилась мертвая тишина. Ни шороха, ни кашля. Несколько человек сидели с разинутыми ртами и дышали с присвистом.
Музыка зазвучала снова. В двух следующих частях битва между тенорами, басами, скрипками и клавесином возобновилась, и все исполнители с воодушевлением вновь приняли в ней участие. Потом последовал рефрен корнета с органом, неуклюже переписанный для нашего клавесина со скрипками. Короткая восьмая часть началась с монотонных звуков скрипок, которые Вивальди так замечательно использовал для того, чтобы подготовить слушателей. Они успокаивали публику и давали возможность двум нашим седовласым скрипачам проявить себя. Затем начиналась сольная партия для моего сопрано, De Torrente[19].
Я был маленьким мальчиком, едва доходившим мне сегодняшнему, взрослому мужчине, до пояса. Хор покорно стоял за моей спиной. Голос мой был негромок, но наполнял каждый уголок зала. Мой подбородок дрожал от того, что каждый гласный звук я растягивал на двадцать нот, а то и больше. Публике казалось, что все это я делаю без особого напряжения – я не закрывал глаз, и плечи мои не вздымались, – но мне при этом требовалась полнейшая сосредоточенность. Я держал свои тощие руки опущенными вниз и немного перед собой и каждым вытянутым пальцем чувствовал свое пение. Мои легкие растянулись и напряглись, и хотя голос мой не был и на десятую часть таким громким и полным, каким ему предстояло стать, он был чистым, как горный воздух вокруг церкви моей матери. В церкви Дуфта глаза присутствующих наполнились слезами. Амалия, сидевшая в первом ряду, нахмурилась; бледные пальцы ее вцепились в край скамьи. Мое пение царило в каждой клеточке ее тела.
Когда я закончил, наступила тишина. Федер застывшей статуей стоял рядом со мной. Ульрих задохнулся от изумления. Он как будто вновь увидел меня. Дуфт все так же изучал свои туфли.
Амалия сидела тихо, печальная и пораженная, как будто у ее змеи выросли крылья и она прямо на глазах полетела куда-то.