Читать книгу Колокола - Ричард Харвелл - Страница 13

Акт I
X

Оглавление

Так началась моя певческая жизнь. Последнюю ночь провел я на диване Николая, и он почти до самого утра говорил о великолепии выпавшей мне участи.

– Тебе больше не нужно будет делить кров со старым, храпящим монахом, – сказал он, и его улыбка была столь печальной, что кому-нибудь могло показаться, будто уходил я на расстояние значительно более далекое, чем два марша вниз по лестнице. – У тебя появятся друзья одного с тобой возраста, с которыми ты будешь играть. Ты будешь смеяться и бегать повсюду. И по ночам вы будете шептать друг другу свои секреты.

Наконец Николай захрапел, а я все лежал без сна. Его надежда заразила меня. Живя с матерью, я даже мечтать не мог о том, чтобы у меня появились друзья. Сейчас же это казалось возможным. Будет ли нам весело? Будем ли мы играть вместе так же, как играли деревенские дети? Заговорю ли я?

На следующее утро Николай завязал в узелок два яблока, горстку орехов и четки и вложил его мне в руки. Потом он открыл дверь и, махнув рукой, пригласил меня выйти первым. Мгновение помедлив, я прикоснулся к его громадной ладони и заглянул ему в лицо.

– Спасибо, Николай, – сказал я.

Слезы хлынули у него из глаз, он взял меня на руки и прижал к себе.

Он понес меня вниз по лестнице и потом дальше по коридору, где около репетиционной комнаты меня ждал Ульрих. После просьбы регента оставить нас Николай обнял меня еще крепче, потом глубоко вздохнул и поставил на пол. Он закусил губу, кивнул и попытался улыбнуться, потом повернулся и, не оглядываясь, быстро пошел прочь.

Времени для того, чтобы приготовить мне новую одежду, не было, и поэтому я носил то простое одеяние, которое Николай купил мне несколько недель назад в Ури. Мои ноги по-прежнему оставались босыми. Когда Ульрих открыл дверь, на меня уставились двенадцать пар мальчишеских глаз.

Ульрих рассказал мальчикам то немногое, что знал обо мне: что родом я был из глухой горной деревни; что обладал невероятным, но непоставленным голосом, который однажды может стать самым великолепным из тех, что когда-либо звучали в их хоре. Он сказал это так, будто я был бутылкой отличного вина, которую следует отправить на хранение в погреба аббата.

– Отыне он брат ваш, – сказал им Ульрих, – покуда и он, и вы пребываете в этом хоре. Помогите ему понять этот мир, столь ему незнакомый.

Мальчики кивнули в ответ своему господину. Я смотрел на этого человека, поначалу показавшегося мне таким отталкивающим, и не мог не испытывать к нему благодарности. Никогда я не был так счастлив с тех пор, как потерял свою мать.

Затем Ульрих поручил мальчику по имени Федер отвести всех на репетицию. Он слегка подтолкнул меня в сторону мальчиков и вышел из комнаты. Мальчики столпились вокруг нас с Федером.

– Привет, – сказал он мне.

Федер был, наверное, моего возраста, только выше ростом. Он улыбнулся мне.

Я кивнул и улыбнулся в ответ – самой дружеской, самой искренней улыбкой, какую только знал мир. Я хотел сказать что-нибудь, но язык мне не подчинился. Я слишком боялся, что могу произнести какую-нибудь глупость перед моими друзьями.

Федер подошел ко мне, все еще улыбаясь, и встал, нависнув надо мной. Я едва доставал ему до плеча. Потом его улыбка пропала, так внезапно, что я даже отпрянул от испуга. Стоявшие за его спиной мальчики засмеялись.

– Можешь петь с нами, если умеешь, – сказал он. Глаза у него были холодными, как и голос. – Но ты не один из нас.

Он пристально посмотрел на меня сверху вниз, как будто искал подтверждения тому, что я все понял и не разочарую его. Слезы навернулись мне на глаза. Я старался не моргать, но не выдержал, моргнул, и две капли покатились по моим щекам. Мальчики засмеялись и закричали ему, чтобы он мне наподдал, но он не стал этого делать. А когда слезы мои потекли рекой, он понюхал воздух и сказал:

– В твоей семье все воняют козлом?

Таким образом, недолгая мечта о друзьях одного со мной возраста оставила меня при самом своем зачатии. Я не пожаловался Николаю или кому-либо еще, поскольку, будучи сиротой, чего еще я мог ожидать? Днем я пошел за стайкой мальчиков в трапезную. Взял в одну руку тарелку с едой, а в другую – самое громадное, самое красное яблоко из всех, которые мне доводилось видеть. А потом за моей спиной возник Федер, ущипнул меня за руку и повел к стулу, развернутому к стене.

– Это твое место, – прошептал он мне на ухо. – А эта еда – мой подарок тебе. Подарок от меня. Видишь того крестьянина, который стоит на раздаче, – его кузен работает в нашем поместье. – Потом Федер показал на голую стену: – Смотри на эту стену. Если посмеешь повернуться и взглянуть на нас, я заберу у тебя свой подарок. И если скажешь хоть слово моим друзьям, я выполню свое обещание. Тебе понятно? – Он ущипнул меня за руку так сильно, что я чуть не выронил тарелку. – А это, – добавил он, забирая из моей руки яблоко, – таким, как ты, не полагается.

Моя постель была теплой и мягкой, как объятия моей матери, и я заснул бы на ней самым глубоким сном, если бы только мне это было позволено. Еще пятеро мальчиков жили со мной в комнате, и, хотя среди них Федера не было, приказы его передавались и сюда.

– Что это ты делаешь? – спросил толстый Томас, обнаружив меня лежащим на кровати в ту первую ночь. – Собаки спят на полу. – И пнул меня по ноге, а потом еще раз, пониже спины, когда я выкарабкался из кровати.

Никто не возражал, когда я вытянул руку и стащил вниз одеяло. Я свернулся под кроватью и заснул под веселые рассказы мальчиков о вонючих охотничьих собаках.

На следующий день в репетиционную комнату ворвался Николай, принесший для меня новую одежду и обувь. Я покраснел, а мальчики захихикали, когда он раздел меня в коридоре догола. Но, по крайней мере, как мне показалось, я стал выглядеть так же, как они. Однако очень скоро я понял, что были еще и другие признаки их превосходства, почти невидимые глазу. Эти сыновья чиновников, мастеров-ткачей или наследники богатых фермеров с обширными земельными угодьями имели отцов, дядьев и кузенов с такими именами, услышав которые многие облизывались. Родители держали их в хоре по нескольку лет в надежде на то, что частые встречи с Богом и определенное количество золота подготовят их к предназначенной им судьбе – стать поместным дворянством. Поэтому они были вынуждены постоянно и с большими трудами карабкаться по лестнице, на самую нижнюю ступеньку которой мне удалось взобраться. Прозвище свинья, данное мне Бальтазаром, заменило прозвище собака, придуманное Томасом. Надменный Герхард, притворяясь, что не замечает меня, наступал каблуком мне на ногу, когда проходил мимо. Йоханнес, блондин с лицом ангела, однажды увидел, как я любуюсь четками, которые подарил мне Николай. Он позвал остальных и, когда все собрались вокруг нас, выхватил четки у меня из рук, разорвал шнурок и разбросал бусины по всему проходу. Губерт, костлявый мальчик с желтой кожей и запавшими глазами, который не мог петь, но, как говорили, был самым богатым из них, обладал способностью очень злобно насмехаться над всеми. «Смотрите, это игрушка того здоровенного монаха, – сказал он как-то вечером, когда я вошел в переполненную комнату. И потом, обратясь ко мне: – Я уверен, что тебе больше нравилось спать в его комнате». Я покраснел, хотя в то время смысл сказанного был мне еще непонятен. Дошло до того, что я стал бояться подходить к Николаю, когда мальчики были поблизости. «Почему он все время тебе улыбается? – бывало, спрашивал меня Федер с этаким невинным видом. – Наверное, сегодня ночью, глубокой ночью, ты пойдешь к нему в комнату навестить его».

Когда же стал я получать удовольствие от пения, Федер прошептал мальчикам: «Смотрите, так он, оказывается, хочет быть певцом! Конечно же! Что еще остается таким, как он?» Он повернулся ко мне: «Так кто, ты говоришь, были твои родители? Они свиней держали?» Первый раз в жизни мне стало стыдно за свою мать. Я знал, что даже свинопас презирал бы ее. Я боялся, что Федеру каким-то образом удалось узнать больше, чем он говорил. На такие мысли наводила меня его жестокая улыбка. Он подошел ко мне и, хоть я и попятился от него, обхватил меня рукой за шею и с каждым словом все крепче ее сдавливал. «Не беспокойся, мальчик! – проворчал он. – Через пять лет, когда твой прелестный голос погрубеет, а мерзкий монах не захочет больше забавляться с тобой, найдется достаточно свиней, которых нужно пасти».

Мы поднимались в шесть часов утра, много позже монахов. После завтрака до начала торжественной мессы мы репетировали, потом учились произносить тексты на латинском языке, практиковались в письме – и в этих занятиях проводили время до второго завтрака. После дневного отдыха Ульрих усаживал нас на пол вокруг клавесина и раздавал нам листы бумаги и огрызки карандашей. Потом он начинал бить по клавишам, и мальчики тупо смотрели на него. Он объяснял, чем отличается гипофригийский лад от ионического[14], или расхаживал взад-вперед по комнате, понося Тридентский собор. Почти каждый день он сначала ударял по клавишам вытянутым пальцем. «Это все монахи, – говорил он. – Тысячу лет одно и то же: пение хроматическое, монофоническое в основном, иногда с налетом бравады, привносимым по ошибке гениями». Потом брал несколько аккордов. «Сейчас все по-другому. Вот что вы должны знать – полифонию. Звучание басов, контрасты. Даже если вы не научитесь слышать это здесь, – стучал он себе по голове, – а большинство из вас этому никогда не научится, – вы должны хотя бы понимать это, или вы так и останетесь безмозглыми инструментами, такими же глупыми, как этот клавесин». Затем он обычно играл что-нибудь из Вивальди и велел нам записать это нотами, что очень скоро я стал делать с такой легкостью, с какой остальные дети рисуют дом с двумя окошками и крылечком. Другие мальчики обычно заглядывали мне через плечо и копировали то, что написал я. Когда терпение Ульриха иссякало, он отпускал нас до начала репетиции с взрослыми певчими и музыкальным аккомпанементом, которая продолжалась до самого ужина. Все эти годы с нами не занимались ни математикой, ни французским, и то, что я знаю о Библии и Боге, я выучил, стоя на ежедневных проповедях.

В первые шесть месяцев после того, как я был принят в хор, все мои дни, с утра до вечера, принадлежали Ульриху, но, по крайней мере, с ужина до завтрака он оставлял меня в покое. Однако, по мере того как я овладевал своим голосом, он становился все более исступленным в своей заботе обо мне. Когда мы выстраивались перед репетиционными зеркалами, его отражение появлялось только в моем зеркале: он стоял у меня за спиной с закрытыми глазами, как будто пытаясь уловить запах моих волос. И очень скоро едва ли не каждый вечер не проходил без того, чтобы не возникал он у выхода из трапезной. Положив мне на плечо крепкую руку, он обычно говорил: «Мозес, есть еще кое-что, что я хотел бы тебе показать» – и затем вел меня в репетиционную комнату, и рука его никогда не отпускала моего плеча. Мне было противно оставаться с ним наедине – из-за вони, шедшей от него, из-за его холодного голоса и отсутствия каких-либо звуков, издаваемых его телом. Иногда я думал, что предпочел бы проводить время рядом с трупом, потому что мертвец уж точно не будет прикасаться ко мне.

И все-таки так же, как на колокольне, где я выучился слышать звуки, именно там, в репетиционной комнате, наедине с Ульрихом, я научился владеть своим голосом. Козла можно было бы научить петь, если бы им занимался этот человек! Тем же, кто говорит, что я гений, возникший из ничего, и что талант мой расцвел внезапно, – им скажу я: Упражняйтесь! Упражняйтесь! Ибо нет другого пути к величию.

В те бесконечные часы наедине с Ульрихом я научился держать осанку, выучился правильной фразировке и четкому произношению на латинском языке. Он все время прикасался ко мне. Его ледяные руки то крались вниз по моей спине, то ласкали мою грудь, иногда они опускались почти до икр или поднимались к вискам. Это были такие прикосновения, как если бы вы гладили лепестки цветка. Руки Ульриха выискивали те части моего тела, которые все еще молчали, – он подбирался к самым неподатливым пределам моего звучания. И потому мне кажется, что прикосновения его были волшебными, поскольку голос мой, изначально шедший только из горла, всего лишь за несколько мгновений распространялся по всей голове, а после того как возлагал он свои пожелтевшие руки мне на грудь и на спину, звуки наполняли все мое тело, как будто был я колоколом. Руки Ульриха стремились пробраться вглубь меня. Они находили звучание, спрятанное в напрягшихся бедрах, в сжатых кулаках, в сведенных стопах. Крошечным было мое тело, но стоило мне запеть, и оно становилось огромным.

Придя первый раз ночью к нам в комнату, он споткнулся на пороге, затем наткнулся на кровать и упал, врезавшись локтями и коленями в животы спящих мальчиков. Я выполз из-под своей кровати, как крот из норы, и быстро осмотрелся.

– Где Мозес? – тряс Ульрих Томаса, чьи расширенные от страха глаза уже видели убийцу. – Мне нужно кое-что… Я…

Томас поднял трясущийся палец и указал на мои сверкнувшие в темноте глаза.

Ульрих рывком перебросил меня через плечо и вынес из комнаты. Галереи стояли пустые; аббатство спало. Он прислонил меня к стене – теплое, пахнувшее гнилым сеном дыхание коснулось моего лица. Его нос скользнул по моему носу.

– Я забыл это, – прошептал он, и я мог бы подумать, что он пьян, да только всем было известно, что он к вину не прикасался. – Оно опять пропало!

Он поставил меня на пол, взял за руку и потащил по галереям, и наши шаги были тихими, как шаги призраков.

В репетиционной комнате было темно; он снова поднял меня, и я ощутил под своими ногами стул. Прислушался к Ульриху и снова не услышал ни звука. Тут я начал молиться, чтобы он куда-нибудь исчез. И когда он снова заговорил, я похолодел.

– Есть на свете глухие композиторы, – прошептал он из темноты, – музыка звучит у них в голове. И она так же прекрасна, как и та, что слышим мы, так они говорят!

Я протянул руку, чтобы найти его. Даже не распрямившись в локте, рука коснулась его лица. Он задохнулся от моего прикосновения, и я в страхе отдернул руку. Но он схватил меня и так сильно сжал мне запястье, что я заскулил.

– Я бы уши свои отдал за это! – воскликнул он. – Отрежьте мне их, и пусть никогда больше я не услышу твоего пения – лишь бы только я мог слышать его там!

Ульрих с силой постучал пальцем по моей голове, отчего я едва не упал, но он притянул меня к себе, и я вплотную прижался к нему. Снова его дыхание коснулось моей щеки, и он зашептал мне в ухо:

– Я лежу без сна, Мозес. Каждую ночь, с тех пор как ты пришел сюда. Как будто ты за окном моим, но дует ветер, и, как я ни стараюсь услышать тебя, у меня ничего не получается.

Его холодный лоб прижался к моему лбу, я ощутил холод его щеки на своей разгоряченной коже.

– Не следовало тебе сюда приходить, – прошептал он.

Он отпустил мою руку и поставил меня на пол. Его шаги удалились. Потом его пальцы пробежали по клавишам. Прозвучала нота.

– Пой, – сказал он.

Я спел. Я так боялся, что меня едва было слышно.

– Нет! – воскликнул он. – Пой! – И ударил пальцем по клавише.

Я сделал глубокий вдох и, выдыхая, прислушался к дыханию в своей груди. Я не стал делать усилий, чтобы раскрыть его, а вместо этого, как учил меня Ульрих, попытался почувствовать, как при следующем вдохе новый поток воздуха потечет к тем самым закрытым местам моего тела, чтобы и они тоже смогли раскрыться. Мой страх пропал. Со следующим выдохом пришел звук – на этот раз тоже не громкий, но зато очень чистый. Мой голос наполнил комнату, и я пел, пока в легких не закончился воздух. Потом наступила тишина.

– А теперь сегодняшнее Credo[15], – сказал он и за играл тему сопрано из третьей части.

Я запел.

Внезапно я снова почувствовал на себе его руки – руки, ласкающие цветок. На груди, в подмышках, на пояснице. Руки, ласкающие меня до тех пор, пока все эти части моего тела не завибрировали вместе с голосом. Потом он обхватил меня за спину и прижал мою грудь к своему уху.

– Пой! – приказал он.

Я почувствовал, как звучание охватило все мое тело. У меня затряслись колени.

– Да! – задохнулся он.

Я понял, что он прав – никогда еще мой голос не звучал столь великолепно. Так я стоял и пел, а он все это время держал голову у моей груди, словно ребенок, припавший к своей матери.

Колокола

Подняться наверх