Читать книгу Колокола - Ричард Харвелл - Страница 6

Акт I
III

Оглавление

Селяне говорили, что моя мать не в своем уме. Что она пуглива, вид имеет дикий, не моется, смеется и плачет без причины. Прячется от них в пещерах, иногда ходит без одежд, ест руками и ни о чем более не заботится, кроме как о сыне своем, да чтобы в колокола позвонить.

Несколько раз доводилось мне видеть, как мать моя взбирается на стропила звонницы, оттуда проползает на брус, к которому подвешен средний колокол, затем спускается вниз, обнимает его ногами за талию и, держась одной рукой за корону, молотит по обескураженному колоколу своей колотушкой. Однажды она выстроила башню из бревен под самым большим колоколом и встала внутри него – так, чтобы перекрещивающиеся волны звуков щекотали ей каждую жилку. А в другой раз украла плетенную из конского волоса уздечку, один конец привязала к брусу, на котором висел колокол, а другим обмотала себя за пояс. Она раскачивалась между колоколами, закрыв глаза, и, мне кажется, думала, что она одна из них.

А еще в другой раз она обмазала колокола грязью и била в них. Она подносила горящий факел к их губам и снова била в них. Она била их рукой. Головой. Бедренной костью коровы. Куском хрусталя, который нашла в пещере. Библией, которую взяла с кафедры Карла Виктора (и которую потом бросила в грязь, поскольку приглушенный звон ей не понравился). Иногда она безмятежно сидела в углу и звонила в колокол, ритмично подергивая одной рукой веревку. Но всегда в конце она возвращалась к своему танцу: она скакала и била колотушками, и закрывала глаза, и волны проходили сквозь нее.

Когда моя мать била в колокола и дрожь пробирала каждую ее жилу, она была похожа на скрипача, настраивающего струны своей скрипки. В ее шее едва слышно звучали полутона среднего колокола. Ее бедра наполнял звон большого колокола. А в ее ступнях мне слышался голос колокола самого малого. Каждый тон, звучащий в ее плоти, сам по себе был едва слышным эхом громадного концерта. Я не помню лица своей матери, но в моей памяти остался смутный набросок из ее звуков. И когда я закрываю глаза и слышу, как звенит ее тело вместе с колоколами, то будто держу в руках ее портрет.


Обычный ребенок уже давно был бы украден и пристроен к работе под видом милосердия. Но мне было позволено оставаться с матерью – все думали, что я такой же глухой и безумный, как она. Иногда я наблюдал за тем, как играют деревенские дети, и мне очень хотелось присоединиться к ним, но они начинали кидать в меня камнями, если я подходил слишком близко. Восемь лет мы провели на колокольне и в хижине. Мы жили, не работая (разве что звонили в колокола, но для нас обоих это было скорее наградой, чем тяжкой повинностью), особо не заботясь о том, чтобы приготовить себе пищу, научившись обходиться без тех жалких подачек, что из сострадания давали нам селяне.

Для меня, властителя звуков, не составляло особого труда прокрасться в какой-нибудь из деревенских домов и, внимательно прислушавшись, дабы убедиться, что кладовая пуста, стащить лучшую колбасу, тенью проскользнуть мимо двери (за которой муж с женой были погружены в глубокомысленный разговор о соседских коровах), прихватить свежеиспеченный каравай хлеба, остывающий рядом с очагом, и исчезнуть, не проронив ни звука. Хоть и был я еще совсем мал, но уже пристрастился к ножкам ягненка, недокопченому бекону и яйцам, высосанным из скорлупы. К своему восьмому дню рождения я уже крал яйца прямо из-под куриц, горшки с тушеной бараниной из очагов и сыр, целыми кругами, из погребов. Иногда я слышал, как другие матери, сидя перед очагом, рассказывают детям сказки или наблюдают за тем, как их веселый сынок резвится на руках у отца. Однажды вечером, прокравшись в чей-то дом, я натолкнулся на мать, успокаивающую сына – мальчик боялся заснуть, потому что друзья сказали ему, что в городе появился призрак Исо Фробена. Измученный отец сидел у стола.

– Это он украл окорок, – сказал мальчик матери. – И сыр у Эггерсов, и котелок у…

– Ш-ш-ш-ш-ш… – прошептала его мать, – нет тут никаких призраков. – И нежно запела что-то ему на ухо.

Я стоял, зачарованный ее пением и теплом их очага, забыв на мгновение, что эти люди могут меня увидеть. Она раскачивалась взад-вперед, придерживая голову сына у своей шеи. И внезапно встретилась взглядом с моими сверкающими глазами.

– Ааах! – проблеяла она, как будто увидела крысу.

Доблестный папаша вскочил со скамьи. Один башмак пролетел мимо моей головы, следующий ударил мне в спину, когда я бросился к выходу. Я споткнулся и упал в грязь. А когда хозяин бросился вслед за мной, размахивая уздечкой, как кнутом, я скрылся от него в темноте. Несколько минут я плакал в хлеву, пока голод снова не одолел меня. Я прокрался в стойло и, опустившись на колени, выдавил себе в рот струю теплого козьего молока. Потом взял глиняный горшок, наполнил его молоком и принес своей матери.

Мы всегда пировали на колокольне, бросая кости, горшки и вертела в ущелье под нами, где они валялись, подобно останкам кровавой битвы. Ели мы руками, зубами отрывая куски мяса и вытирая ладони о грязные лохмотья, в которые были одеты. Мы упивались роскошной свободой нищих.

Все это закончилось в тот самый день, когда отец Карл Виктор Фондерах понял, что я не так беспомощен, как кажется.


Стояла поздняя весна, и вечернее солнце только что выглянуло после долгих дождливых дней. Коровьи копыта хлюпали в покрытых грязью полях. Вода прорывала канавы в мягкой земле и просачивалась в почву, подобно песку, струящемуся сквозь неплотно сжатые пальцы. В ущельях грохотали стремительные потоки воды. Откуда-то издалека доносилось приглушенное шипение реки Рейс, текущей по долине.

Потом послышался странный звук. Он был подобен грому, только мягче – таких звуков я никогда прежде не слышал. В то же самое время раздался крик. Я взглянул на мать, размахивавшую своими колотушками. Отодвинул в сторону все знакомые звуки, издаваемые колоколами, журчащей водой, коровами, моей матерью, и в течение нескольких секунд ничего не было слышно.

Потом снова раздался вопль.

Он был человеческий, но в нем не было того сплетения чувств, что я привык слышать в селении, – смеси голода, злости, радости и нужды. Это был звук боли.

Я закрыл глаза и запечатлел его в памяти. Он поднимался еще четыре или пять раз, вибрировал на самой высокой ноте и захлебывался, как будто кричавшему не хватало воздуха. Это пугало меня, но все-таки я начал спускаться по лестнице с колокольни, замирая от каждого нового крика и продолжая двигаться вслед за эхом, когда он обрывался. Я выбежал наружу из боковой двери, перелез через забор и скатился по покрытому грязью полю в сосновый лес под церковью.

Выше Небельмат не было ничего, кроме пастбищ, скал и снега. Ниже деревни горы постепенно скрывались в лесах и лощинах, изредка встречались поляны, пока, наконец, хвойный лес не выходил к долинам. Изо всех сил бежал я по тропинке в горном лесу, перепрыгивая через валуны, все быстрее и быстрее под уклон. На поляне, которую прошлым летом выжег огонь, тропа внезапно оборвалась.

Я все еще могу вспомнить ее лицо. Мышцы и сухожилия вздулись на ее шее и руках, ее пальцы царапали землю. К коже прилила кровь.

Земля пыталась сожрать ее, вцепившись своими челюстями ей в кишки, и кровь струйками просачивалась сквозь швы ее платья. Вокруг валялись камни. Из опрокинувшейся корзинки по земле рассыпался дикий чеснок, как розовые лепестки на свадьбе.

Крики смолкли. Я сделал несколько шагов по рыхлой земле, направляясь к ней, и мои ноги увязли в грязи.

В ее горле булькала рвота и кровь. Я слышал гудение туго натянутых мускулов и свирепое биение ее сердца. Она взглянула на меня пустыми глазами, и мне захотелось унять ее боль. Прижать ее к себе так, как держала меня мать. Я сделал еще один шаг, и из-под моей ноги вывалился камень размером в половину моего роста. Я отпрыгнул на твердую землю. Этот монстр хотел поглотить и меня.

Потом я побежал. Было уже поздно. Колокола молчали, и в полях никого не было. Я все еще чувствовал ее дыхание и едва слышную, полную надежды перемену в биении ее сердца, когда она увидела меня, и я побежал еще быстрее, мимо первых притихших домов, мимо детей, игравших на каменистом проселке, мимо дома Карла Виктора, высокие дубовые двери которого были закрыты. В паре шагов от его жилища, за столом, сколоченным из грубых деревянных досок, сидели несколько мужиков. Их лица были красными от вина, и их мощные спины возвышались над моей головой, как стена.

– Иво говорит, что у нее глаза – как драгоценные камни, – сказал один из мужиков.

– Пожалуйста, – прошептал я.

Стена из спин не шелохнулась.

– Да пусть они хоть бриллианты, ему-то ее драть нужно, – сказал другой, и все засмеялись. – Женщины из города податливы.

– Пойдемте, – сказал я громче. – Она умирает.

– Ничего в том плохого нет, что податливы. – Это заговорил сидевшей ближе всех ко мне мужик, и, положив руку ему на спину, я почувствовал раскаты его хохота.

Мне снова послышался ее крик, на этот раз он раздавался в моей голове и шел из того собрания звуков, от которого я никак не мог избавиться. Я услышал бульканье в ее горле, услышал, как она скребет руками по грязи. Может, земля уже похоронила ее? Я дернул его за рубаху. Он шлепнул меня по руке.

– Пожалуйста! – закричал я.

Линия спин была высокой, как скалы.

Я завопил.

Такого звука даже я никогда не слышал. Как будто распахнули дверь в том месте, где раньше была сплошная стена. Как будто самые разные души – матери моей, той женщины, которая уходила под землю, отца Карла Виктора – вылетели из моего рта. Звук длился недолго, столько летит камень, когда падает с колокольни и шлепается в грязь на поле. За это время мужчины повернулись, и лица у них были спокойные, а глаза удивленно смотрели на меня. Ребятишки, что играли неподалеку, так и замерли. Женщины с младенцами на руках сгорбились от страха на порогах своих домов.

Отец Карл Виктор Фондерах появился в дверях своего дома.

– Женщина погибает, – сказал я этим лицам. – Вы должны идти.

По моей команде мужчины встали, загремев скамьями.

Я побежал по лесной тропинке, и армия ног затопала вслед за мной.

– Оползень! – завопил один, и они обогнали меня.

Они шли, проваливаясь в рыхлую землю и оступаясь, из-под ног у них выскакивали валуны, они как будто пробирались вплавь сквозь речные течения к тонущей женщине. И уже вытирали они кровь, и грязь, и слезы с глаз, вытаскивая ее из чрева земли, нежно, как повивальная бабка принимает новорожденное дитя. И положили ее на тропинку, чуть пониже того места, где я прятался за невысоким деревцем.

– Умерла?

– Теплая еще.

– Это ничего не значит.

Платье ее было в грязи и кровавых пятнах. Лицо было безжизненным и бледным, в коричневых полосах на тех местах, где мужицкие пальцы держали ее за голову и шею.

По тропинке спускался, хромая, какой-то старик.

– Не пускайте его. Негоже отцу такое видеть.

Два мужика попытались задержать его, но он оттолкнул их. Рухнул на нее, схватил руками ее лицо:

– Пожалуйста, Господи!

Люди стояли бледные, и я чувствовал, что жалость для них – как хомут, под которым ноги не идут, дыхание спирает и сердце бьется чаще.

Я вышел из-за дерева и встал рядом со стариком, который прижимал к себе дочь и плакал.

Я прошептал ему в ухо:

– Она жива.

Он посмотрел на меня. Сглотнул слюну:

– Откуда ты знаешь?

– Слушайте. – Я показал пальцем на ее губы.

Ее дыхание шло едва заметной, но постоянной волной.

Он поднял глаза, но набежавшая толпа баб оттолкнула меня. Я вскарабкался наверх, к своему деревцу, и снова спрятался за ним.

Они колотили ее, шлепали и щипали, и наконец ее глаза широко распахнулись, и она слабо улыбнулась родителю своему, а бабы громко завопили. Они смеялись, и слезы стояли у них в глазах. Они кричали и что-то друг другу приказывали. Я стоял за деревом, и меня не видел никто, кроме одного человека.

В трех шагах вверх по тропинке стоял отец Карл Виктор. Казалось, он совсем не замечает раненую женщину. И не обращает внимания на мольбы вознести молитву Господу. Он смотрел на меня так, будто хотел испепелить взглядом. С каждым выдохом у него изо рта вырывалось рычание.

– Ты слышишь, – прошептал он, задохнувшись.

Я попятился и побежал вверх по холму.

– Ты можешь говорить.

Колокола

Подняться наверх