Читать книгу Прошу простить, а не прощать - С. Негодов - Страница 4
I
Оглавление– Анна. Я так и не смог объяснить себе, почему начал книгу с этого слова. Что это было? Обращение к любимой? Тогда следует поставить восклицание. Анна! А теперь это похоже на мольбу о спасении. Она достаточно настрадалась, и у меня не хватило бы совести обратиться вновь. Воспоминание? Тогда придется вести рассказ в прошедшем времени, с первых слов отнимая у читателя надежду на славный конец, ведь о счастье следует писать в настоящем времени, упиваясь им жадно и грязно. Констатация? Прописные истины так молчаливы, так скромны. Ведь любая книга- это прежде всего философия автора. Пускай порой скомканная, неясная, не отвечающая на главные вопросы. Что есть первопричина всего? Материя? Дух? Да черт его знает, я романист, в конце концов. Я романтик, мне материализм, что ослу велосипед. Напоминает сюжеты Сальвадора Дали… Отчего-то в данный момент мне хочется говорить об Анне дурные вещи. Например, она труслива. Ей не ведомо трио человеческой сути: невозвратимость, несбыточность, неизбежность. Вместо размышлений о бытие она боится, что кончатся билеты на спектакль по Островскому. Или что морщинка близ правого глаза начнет уродливо разрастаться. Кроме того, Анна боялась любить. В постели она одергивала себя, когда стон нарастал. Порой Анна стискивала челюсти, отчего меж зубов прорывался мученический хрип. Сначала это забавляло, а позже приводило в бешенство. Вскоре не осталось ни одной причины, принуждающей здороваться по утру. Впрочем, прощались мы с небывалым задором.
– Расскажите, что произошло в тот вечер?
– Важно лишь то, что происходило в тот месяц.
– Мне нужно только признание.
– Анна вам обо всем уже рассказала. Кстати, как вам книга?
– Хабальщина.
– Повторите?
– Я не критик. Как вы решились на подобное?
– Критик… В Америке писатели ждут весточки от Harper’s Magazine и New York Review of Books. В Британии, Испании и Франции с европейским кокетством занимаются тем же самым. Тем временем в России уже закрыто большинство литературных журналов. Те, что остались, имеют совершенно непотребное название. Вестник Сибири. Писательское дело. В них и печататься как-то неловко. На последней страницы напечатаны анекдоты и рекламный текст, повествующий о важности мужской эрекции. Покупайте «Стояцин». «Стояцин», «Стояцин», радость в жизни без причин… Так и живем. Судьба русского народа сочетается с этим злосчастным Стояцином. Если буква -я- превалирует, то настроение российского гражданина походит на поникший половой орган. Коли буква -и-, то в головах зажужжало сопротивление, некий стоицизм. И за несколько абзацев до данного совета будет располагаться повесть новоиспеченного Достоевского, Чернышевского и далее по списку. Плевать Россия хотела на новое поколение писателей. Ну не читают современники ныне живущих, с опозданием до соотечественников доходит даровитость соседского мальчишки. Для нас он заклеймен тем образом, который сложился, когда мы впервые искоса на него взглянули. Конопатый, остриженный, бриджи нелепые, прорехи меж молочных зубов… Ослепшие от мелочной суеты, мы не готовы найти время для изучения новой вехи искусства. Как-то брезгливо сразу становится, если слышим почти что бранное «современная поэзия». Могу заверить вас, что в людях переломилось единственное поистине человеческое- желание видеть прелесть в настоящем. Теперь мы только вспоминаем. Кто-то со вздохом, кто-то с бутылкой, кто-то и вовсе решил забыть обо всем, оставив и самого себя покрываться пылью где-то там… О чем же я говорил сначала? Ах, не перебивайте, все помню. Не интересно вам про книги, прямо равнодушие мыкается по лицу. Ну хорошо, хорошо. Вечер… Всему виной Анна. Как она порой кричит, доктор, да такой трубы вы не услышите нигде. С чего бы людям стремиться к грохоту? Всему виной глухота к самому себе. Или глупости, которых так много в ее чудной головушке.
– Почему Вы использовали шарф?
– Что еще за шарф?
– В крупную клетку.
– Ах, мы ведь хотели поехать с Анной в Лондон. Там было…
– Да прекратите же егозить!
– Там было! Итак, так было гораздо лучше пятнадцать лет назад, а может даже триста пятьдесят, но мы бы смогли поехать лишь в нынешнее гнусное время. Хромым мальчишкой Байрон там бродил, еще не чувствуя себя великим. Я говорил об этом Анне. Она смотрела в окно, отражаясь в нем, как пейзаж на негативах, бесчувственно, мертво. Трясущимися губами Анна говорила сама с собой, причитая на дурную обувь, сжавшую ее несчастные, крохотные пальчики. Как любил я их целовать. Чудесная женщина, а как пахла, как пахла! Меня прельщала английская литература. Шекспир, Уайльд, Дойль. Но Уайльд больше всего.
– Из-за его пристрастий?
– Согласитесь, гомосексуализм в те времена был весьма авантюрен.
– То ли это слово для определения? Опасен- да. Пагубен- да. Но не проиграл ли Оскар борьбу… Его любовные капризы буквально уничтожили как его семью, так и его работу. А вы говорите, авантюра. Последняя должна нести задорный замысел, противоборство действительности, если угодно. Оргии с мужчинами в Италии несут лишь смирение.
– Как хочется вас передразнить… Все бы вам так по-русски разобрать по частям и обгадить. Такие все благочестивые, одаренные, обученные и во всем разбирающиеся. Только «гомик этот английский, которого все знают только из-за Дориана», как наверняка охарактеризует его добрая половина наших с вами соотечественников, был, есть и будет мерилом, светочем и недосягаемым рубежом. Но да ладно, это уже романтическая проза кухонных разговоров. А мы с вами, смею предположить, находимся не в подобающем пространстве… Что же у вас за манера гаденькая такая перебивать?
– Уточнять.
– Уточните после того, как я расскажу все до конца.
– Извольте меня простить!
– Еще и острите… Уайльд, Уайльд… Интересовало и пуританское воспитание, коим явно подпортили множество судеб. Анна была более сдержанна, но все-таки признавала, что английский театр вполне способен ее удивить и очаровать. Ведь Анна самая настоящая актриса. И это не оскорбление, которым многие мужчины награждают ветреных женщин. У моей Анны такая профессия. Как мне это льстило… Такая женщина когда-то прильнула ко мне, подобно доверчивому ребенку. Как жаль, что ребенок так быстро меня перерос. На подмостках театра Олдвич выступала Вивьен Ли. Помню чуть припухшее от слез лицо Анны, когда та посмотрела Унесенных ветром. Друри-Лейн, Гранд-опера, Шафтсбери. Десятки мест, в которых Анна желала бы впитать в себя энергетику, мощь драматических кругов, всю высокопарность, которую только могут излучать подобные места. Да, Англия могла бы стать для нас обоих отдушиной. Но не сложилось. Как и сотня других вещей. Мы не успели.
– Вы договорили?
– Мне жаль, что разговор начался с Анны… Вы бы знали, как зудит мой язык от молчания. Перед тем, как попасть к вам, я молчал очень долго, неприлично долго. Пытался разговорить стены, потолок. Диалога, сами понимаете, не намечалось. Поначалу я как-то неуверенно слонялся, как бы заискивая перед пустотой. Не жалуюсь, не жалуюсь, не смотрите исподлобья. О чем же я говорил?
– Неужто вы дали мне слово, Власов?
– В чем разница между признанием и честностью?
– Только не это.
– А все же?
– В том, что честный человек никогда не будет сидеть передо мной. На вашем месте, Власов, всегда сидят убийцы, подлецы и суки.
– Я родился в тысяча девятьсот девяносто шестом году. Значит, мне двадцать… Ого. Двадцать два. А я-то думал, что мне все еще можно простить легкомысленность…
Мужчина обратился к Власову, полным сожаления взглядом провожая луч, пробившийся сквозь незыблемый строй туч и окон и проскользнувший в комнату. Мужчина попытался расправить складку на брюках, но стрелка уверенно съехала вновь. Безуспешно мужчина поглаживал ногу. В тишине лишь нервозно постукивал каблук Власова.
– Боюсь, что вы не располагаете таким количеством времени. Вскоре вас заберут из этого кабинета, а спустя несколько часов вы уйдете и из моей головы.
– У вас есть дети?
– Мне запрещено рассказывать о личной жизни.
– А сигареты?
– И они запрещены.
Александр Власов вскочил, опрокинув широкий табурет, шум от падения которого был совершенно неуместным и грубым. Злоба в нем встрепенулась, накалив и без того взбудораженные нервы. Он на миг застыл, наслаждаясь приступом бодрости, который сразу же заглушил физическую боль, голод, жалость к самому себе и, наконец, проступающее отчаяние. А миг спустя повысил голос.
– Мне встать на колени? Вы хотите услышать историю? Тогда сейчас же принесите мне пачку, две, лучше три. Дружище, правда забывается сразу же после отпевания.
Воскресенский не без любопытства оглядел писателя.
Долговязая фигура зашагала по кабинету. Казалось, если мужчина отведет взгляд от пола, то тут же свалится ничком, как старик, у которого выбили из рук трость. Власов не был плечист. Узкая грудь переходила в узкую талию, та в узкие бедра, и далее в длинные тощие ноги. С детства не познав спорт, как метод отвлечения, услады и выплеска, у мужчины осталась хрупкость и неловкость, присущая подростку. Выступающие кости тонули в ткани, оставляя на виду лишь бледное и вытянутое лицо, омраченное мыслями и утратами, горестями от не взошедшего счастья. Власов передвигался деревянно и строго прямо, не выпрямляя коленей. От этого движения его тень была схожа с перебежками цапли. Доходя до стены, он разворачивался неуклюже, едва не с заносом. Выступающие скулы обрамляли впалые щеки, а тонкие губы были сжаты настолько, что слова просачивались сквозь них с жестким свистом.
Комната являла собой неброское пространство, лишенное тепла. Стены и потолок хмурились, закрашенные в тяжелый коричневый цвет. На полу был расстелен посеревший, блеклый ковер, не только покрытый, но и наполненный пылью. Рваная бахрома по канту уныло раскинулась, изображая апатию. Мужчины сидели по обе стороны от стола, хотя чуть поодаль стояли два мягких аспидно-черных плюшевых кресла. Был и стеклянный двухъярусный треугольный столик. Пустой, если не считать горстки плотных красных салфеток с витиеватой ажурной вышивкой. Окна самые что ни есть средние: ни широкие, ни узкие, ни низкие, ни высокие. ГОСТовские- ни дать, ни взять, практично, но, чтобы покончить с собой, придется выдать гимнастический маневр. Остальная мебель походила на выставочные образцы зажиточного авторского магазина.
– Прошу, – отчеканил Воскресенский, коротким движением бросая через стол злополучные сигареты.
Власов тут же принялся ненасытно затягиваться, вдумчиво оглядывая приземистую фигуру Воскресенского. Наблюдая, как натянута рубашка на животе Воскресенского, Власов не мог понять, с какой стати ему вообще о чем-то говорить. Происходящее походило на исповедь. Может ли Анна быть к этому причастна? Она имела рычаги давления на влиятельных и властных мужчин. Они смущались перед ее непосредственностью и вольностью. «Может они и богаты, но при этом не в силах купить меня. Так с какой стати я должна пред ними млеть? Они столь прямолинейны, что лишены образа. А женщины влюбляются только в образы». Гоголь писал, что толстые люди всегда занимают наиболее выгодные кресла, удел же худощавых заключается в терпеливом ожидании. Власов обязан был признаться. Признаться, не имея шанса на помилование. Сухое его лицо уже начало покрываться старостью. Морщины еще не врезались глубокими мрачными линиями в лицо, но предпосылки, иллюстрирующие, что человеческая душа уже давным давно перешла порог увядания, были явными и нескрываемыми. Чуть лопоухие уши выделялись на тонком лице, а распавшиеся на две части длинные волосы были грязны и сальны. Воскресенский же, напротив, был крайне упитан и, как это бывает у людей откормленных, выглядел холено, по добротному. Такие люди никогда не испытывают острое и гнетущее чувство голода, омрачающее мысли и создающее ощущение беспокойства. Лицо мужчины было довольно загорелым. Щеки, щеки, нос, лоб и даже губы были довольно мелки, но аккуратны и крайне плотно подогнаны к черепу. Можно было сказать с уверенностью, что в молодости Воскресенский был очень хорош собой, о чем он наверняка помнил и по сей день, манерничая в некоторых движения и демонстрируя щегольство с помощью тугого и витиевато затянутого галстука, плотного слоя одеколона и дотошно зачесанных назад волос. Он не лысел и не седел, несмотря на более чем зрелый возраст. В движениях его была парадоксальная леность, особенно остро контрастирующая с его ясным и острым умом. Даже глаза Воскресенского были медлительны и не бегали с предмета на предмет. Раз в несколько минут он степенно поднимал взгляд и направлял его на Власова, выбирая определенную точку и не повторяя ее в следующий раз. Так он начал с левого плеча, затем перешел на правое. Окончив смотр рук, Воскресенский оглядел грудь, лицо, поочередно оба уха. Затем тщательно осмотрел ладони и пальцы, которыми Власов яро жестикулировал.
– Признание. Когда нам говорят об этом, значит, не видят в нас людей. Доктор, могу ли я называть вас именно так? – сказал Власов, продолжая не курить, а скорее слюнявить сигаретный бычок, покачивая носком. Одновременно забавляясь, вида накипающее раздражение Воскресенского.
«С норовом мужик, сразу видно. Выслал бы меня ко всем чертям, но что-то все-таки останавливает. Отчего-то я ему интересен» -подытожил про себя Александр, оторвавшись от размякшего и потухшего окурка и брезгливо его отбросив.
– Как вам угодно.
Для Воскресенского большинство людей были убоги, тупоумны и просты. В их атрофировавшихся мозгах остался лишь один отдел, отвечающий за наивные грезы, но разучившийся преобразовать мечтания в реальность. Но невозможно бороться с большинством. С ним необходимо если и не дружить, то по крайней мере соседствовать, избегая конфликтов. Оттого то он и выслушивал терпеливо Власова, стараясь не прерывать и не вступать в спор.
– Обвинение было заложено в Анне еще с детства. Она твердила, будто родители, беснующиеся в цирковом представлении пред яслями новорожденного, изрыгая пародийные звуки рычания и мычания, программируют дитя на скудоумие. Она обвиняла всех и каждого. Знаете, не могу сказать, что без причины. Люди ведь так ленивы. Порабощены собственными страхами, которые очень быстро превращаются в завистливость. Анне же с раннего возраста пророчили успех. Как тут не возгордиться. Ее выбрали из нескольких тысяч претендентов.
Воскресенский придвинулся ближе.
– Могла ли она убить вас?
Власов сверкнул глазами свирепо и целенаправленно.
– Она не решилась бы на убийство. Анна слишком вальяжна и невинна для такого. Она из тех революционеров, которые не переносят запаха горящих покрышек и треска ломающихся костей соратников. Анна пребывает в восторге, наблюдая как в кино смельчак выпускает патрон за патроном в чьей-то лоб. Но сама она никогда бы так не поступила.
– Вы получили сигареты. Предположим, что вы невиновны.
Власов прыснул. Надменно и зло.
– Я действительно сделал все, о чем написано в этих бумажках.
Александр схватил папку, лежащую перед Воскресенским, и скрутил в тубу, потряхивая ей в воздухе с победоносной миной.
Затем прищурился. Что на самом деле нужно этому проходимцу. Возможно ли то, что Анна добралась и до него? Власов знал, что Анна спала с другими мужчинами. Только так она могла добраться до сознания.
– Что вы хотите от меня услышать? Могла ли она подтолкнуть человека к убийству? А кто не может? Родители, учителя, священники, финансисты, политики занимаются тем же самым, вот только с них никто не спрашивает. Оставьте в покое Анну.
Воскресенский поднес шершавые ладони к лицу и впился ими в кожу. Повторяющиеся массирующие движения успокаивали ровно настолько, насколько он сам позволял. Голос Власова тупым штопором вскрывал мозг, будто откупориванием занимался неумелый мальчишка. Насилие это длилось бесконечно. Воскресенский устал. Устал от вечных разговоров, в большинстве своем не несущих смысла. Философические этюды были сыры и дурно отрепетированы. На этой планете никогда не наступит гармонии. Эволюция не предполагает создание идеального. Она подобна застрявшему во льдах судну. Мир ждет та же участь. Ошибочность ориентировки-самое громкое, непоправимое, но ясное поражение эволюционного строя.
– Курите последнюю сигарету. Ваш слушай исключительно не имеет решения. Вы- клоун. Думаете, что являетесь интересной личностью, перебирая воспоминания, но не сортируя их, не делая вывод? Власов, да вы хотя бы понимаете, что убили человека? Ваша Анна- не более чем щит. Но как тогда вы смеете называться мужчиной? Вы мне противны. Но также вы настолько ничтожны, что спустя ровно одну сигарету, станете мне безразличны. Курите и уходите. Какая трата времени.
Воскресенский горестно уставился в стол, чувствуя нарастающую тяжесть в груди, стягивающую ребра, замедляющую приток крови. Мозг перелистывал страницы, по щелчку оказываясь то в эпилоге, то в не дописанном финале. Воскресенский представлялся себе конвоиром, топчущимся нерешительно у тюремных ворот, периодически одергивая в страхе руки от задвижек. Выпустить бы всех. Смотришь вот на человека и не видишь ровным счетом ничего. Все сливается. Бывшие преступники и будущие. Способные убить человека или наивно полагающие, что имеют мораль.
Власов курил, натягивая длинное черное шерстяное пальто. Оно было изгажено грязью и прожжено во многих местах. Подкладка у правого рукава отошла, болтаясь виноградной гроздью. Обернувшись, чтобы попрощаться, Александр увидел зеркало. Громоздкое, напольное, обрамленное деревом с витиеватыми вырезками.
«Что ты видишь в отражении, скажи мне?» – подумал Власов. Такой же, как и остальные миллиарды, которые когда-то жили, которые вскоре умрут, которые еще не родились. Молодость давно поблекла, как тускнеет серебро, да что там, даже звезды угасают. Настоящее укрыто белой жеваной пеленой. Катаракта. Осточертело. Нет планов. Те, что были, смешны и наивны.
Ему стало жаль прощаться с человеком, который был единственным за долгое время, не осудившим его, а пожелавшим понять. В судьбе каждого мужчины появляется женщина, формирующая его перед встречей со смертью. Матери учат детей жить по своему подобию. Первая любовь учит примерно тому же. Такие, как Анна, заставляют усомниться в необходимости жизни.
– Я родился в тысяча девятьсот девяносто шестом году. А первую книгу написал в две тысячи пятнадцатом. Она была о Боге. Глупо было говорить о том, кого не видел, не знал и не мог понять. Я хотел стать обвинителем, а стал идиотом, посмеявшимся не над бессмертным, а над самим собой. Я был уверен, что к религии человека подводит нужда, а к атеизму стремление к независимости. Для писателя важна история. Для талантливого писателя важна идеология и ее изучение. Безумная зависимость от идеи. Как у Достоевского: необходимость уйти в идею. Готовность встретить отказ и пережить его. Я мало понимал в жизни, ровно, как и ничего не знавал о женщинах. Они не задерживались близ меня, зачастую разочаровываясь, когда начинали сравнивать с иными. В двадцать лет большинство юношей гонятся за деньгами, консервируя собственное познание. В те годы было сложно акцентироваться на чем-то ином. Понимаете, когда капитал превозносится выше морали, наступает катастрофа. Я не знаю ни одного моралиста, способного обеспечить потребности потомков на несколько поколений вперед. Люди перестали значить хоть что-то, позволяя использовать себя, как материал. На граждан мочились, а те почему-то искренне верили, что это называется омовением и демократией. В университете мне вменяли нежелание трудиться, глупость, ограниченность и банальность. И знаете, я молчал и кивал. В определенный момент ты либо бьешь в морду, либо терпишь, подгадываешь случай для мести. Бывает, что в морду бьют тебя… Я не жалел потраченного времени. Знаете, какой процент людей продолжают войну с несущественной проблемой? Огромный. Впрочем, я ведь не отомстил никому. Разве что самому себе.
Власов стоял спиной к Воскресенскому, неожиданно громко и отчетливо проговаривая слова. Утихло тиканье часов, рассеялся гул проспекта за окном.
– Садитесь.
Воскресенский уже записывал что-то в гроссбухе, спустив очки на кончик носа.
– Было ли мне страшно? Признаюсь, что да. Чувство долга присутствует в каждом человеке. В момент, когда государство решило, что вторгаться в головы граждан- прямая и лаконичная обязанность, названная спасением, оно быстро научилось манипулировать сердобольностью. Мама, покачивая меня в кроватке, воспела концепцию ступенчатого существования. Аттестат, диплом, трудовая книжка. Что же самое страшное в верном и заботливом лейтмотиве? Определенное заранее количество этапов. Как же выживали первые люди? Они наверняка осознавали лишь два этапа: рождение и смерть. Мучились ли они от прорвы времени, располагающегося между двумя точками? Едва ли. Тех людей заботило выживание. Не замерзнуть и не умереть от голода, убить хищника, а лучше и вовсе спрятаться от него настолько, что он потеряет возможность нанести удар. Мы отвергаем базисы, с какой-то стати решив, что эякуляция- главное. В университете меня пытались учить способствовать стране, помогать промышленности, услужливо смотреть в гланды строю. Они называли это билетом в жизнь. Возможностью заработать. Люди всегда делятся на два типа. Одни учатся зарабатывать, а вторые молчаливо этим занимаются, не прослушав ни единой лекции.
– А как же те, что отказываются от материального?
– И смотрят, как подыхают их дети? Эти люди должны сидеть на моем месте, доктор. Вот только захотите ли вы слушать их?
– Так ли велика ваша ненависть к себе? Ведь это чувство разрушает мгновенно, при условии, что оно чистое и настоящее.
– Безусловно она не столь существенна. Анна часто говорила о космосе… Простите, простите, я не более не меняю тему. Указывала ли она то, как мы познакомились?
– Едва ли она говорила о вас.
Власов поморщился. Всегда больно слышать, как ценности, на которые ты опирался столько времени, превращаются в бледнеющее воспоминания.
– Ожидаемо, ожидаемо… Нет ли у вас пепельницы побольше?
Воскресенский не смог подавить улыбку.
– Это, собственно, не пепельница. – сказал он, кивая в сторону хрустального объекта.
– Не пепельница… Что же тогда?
– Ваза.
– Отчего же тогда она так похожа на пепельницу?
– Поверьте, я испытывал ровно те же чувства. Она уродлива, но наконец понадобилась, отчего становится более ценной, чем в момент передачи в мои руки.
– Тогда не стоит сбивать ее стоимость… На чем мы остановились?
Власов закашлялся. От боли скрестил пальцы и неистово заломил. Со смертью он смирился еще в молодости. Не так страшно драться, если не знаешь силу соперника. Авось удача рухнет между вами. А все-таки страшновато…
– Как вы познакомились с Анной?
– Ах, да. Вам это интересно?
– Если эта встреча повиляла на будущее, то да. Она повлияла, я знаю, не отвечайте.
– Да…
Власов как-то с тревогой взглянул на настенные часы. Семь вечера и одна минута. Отчего-то это время напомнило ему о прошлом, вот только у Власова не выходило сконцентрироваться и восстановить тот, прошедший момент. С трудом отгородившись от этой затеи, он глубоко вздохнул, запахнул пальто и принялся рассказывать, и тотчас по уставшему и обеспокоенному его лицу прошла довольная нега, расслабив каждый нерв, отчего выражение его привелось к полнейшему равновесию, мирному и лишенному страхов.