Читать книгу Подвал «Доминика». Шашечная симфония Петербурга. Роман-история одного клуба - Саша Игин - Страница 5
Книга 1. ДВЕРЬ В ПОДВАЛ. 1898—1905гг
Глава третья. Пантеон богов
ОглавлениеДушный воздух подвала, пропитанный запахом сырости, махорки и дешевого табака, казалось, сам застыл в благоговейном молчании. Изредка его нарушал глухой стук шашки о дерево, сухой шелест переставляемых фигур или приглушенный возглас из угла, где сидели любители, спорящие о только что завершенной партии. Но в центре этого царства, за самым большим столом, покрытым потертой зеленой клеенкой, царила торжественная тишина. Здесь вершилась не игра, а священнодействие.
Виктор Иванович Остроумов восседал на своем обычном месте – массивном дубовом стуле с высокой спинкой, похожем на патриарший трон. Ему не нужно было искать партнера или участвовать в турнирной сутолоке. Он уже давно перешел в иное состояние – состояние вечного судьи, непогрешимого оракула, чье молчаливое присутствие освящало само пространство подвала. Его седая, еще густая шевелюра, зачесанная назад, и окладистая борода с проседью делали его похожим на ветхозаветного пророка, а тяжелый, пронизывающий взгляд из-под нависших бровей казался способным проникать в самую суть позиции, вскрывать сокровенные замыслы игроков. Он не играл, он наблюдал. И само это наблюдение было деянием, влиявшим на исход многих партий. Шашисты, проходя мимо, почтительно кивали ему, и он отвечал едва заметным движением головы – благословением патриарха.
Прямо напротив него, у той же зеленой клеенки, но в совершенно иной манере, пребывал князь Оболенский. Он сидел, откинувшись на спинку венского стула, с изящной небрежностью положив ногу на ногу. Его тонкие, холеные пальцы с матово поблескивающим перстнем на мизинце не стучали по столу, а лишь слегка поглаживали бортик доски. Он не изучал позицию с напряженным вниманием простого смертного – он ею любовался. Кажется, его интересовала не столько победа, сколько эстетическая гармония возникающих на доске построений, красота найденной комбинации, изящность жертвы. Он был спонсором, меценатом этого подвального мира, привносящим в него отблеск иного, утраченного света салонов и аристократических собраний. Его безупречный сюртук, тонкое белье и легкий шлейф дорогого одеколона были здесь столь же инородны и прекрасны, как орхидея на пустыре. Играл он так же – внешне небрежно, делая ходы легким щелчком, но каждый его план был отточен, как фраза на балу, и убийственно эффективен, как выпад опытного дуэлянта.
Между этими двумя полюсами – застывшей патриархальной мощью и утонченным аристократизмом – бушевала третья стихия. Яков Гольдберг, «Железный», сидел, согнувшись над доской, словно хищная птица над добычей. Его скуластое, решительное лицо было неподвижно, лишь глаза, темные и быстрые, как у ящерицы, метались по черно-белым клеткам, высчитывая, взвешивая, оценивая. Он рос не в тишине библиотек и не в блеске гостиных. Он вырос здесь, в дымных подвалах и на шумных дворах, где шашка, поставленная на поле, означала не эстетический выбор, а хлеб на завтра, возможность отыграться или окончательное падение. Его игра была лишена изящества Оболенского и философской глубины Остроумова. Она была голой, беспощадной силой, стальным капканом, хладнокровным расчетом. Он был гением практики, гением выживания. Он не строил пантеоны – он их разрушал, если они стояли на пути к победе и к деньгам, которые эта победа сулила.
И вот в этот вечер судьба свела за одной доской две противоположные силы.
– Позвольте, князь, предложить вам небольшую партейку? – глуховатым, скрипучим голосом произнес Гольдберг, обращаясь к Оболенскому. В его тоне не было почтительности, лишь холодная деловая заинтересованность.
Оболенский медленно перевел взгляд с доски соседнего стола, где он мысленно оценивал чужую игру, на лицо «Железного». Легкая, едва уловимая улыбка тронула его губы.
– Почему бы и нет, Яков Иосифович? Всегда интересно помериться силой со стихией.
Они сели. Оболенский, не глядя, вытянул жребий – ему выпали белые. Он начал не быстро, с той самой небрежной грацией, словно делая первый ход в медленном, изысканном танце. Гольдберг отвечал мгновенно, его рука с мозолистыми пальцами решительно хватала шашку и ставила ее на поле с глухим, твердым стуком.
Вокруг стола постепенно сгустилась толпа. Пришли и любители, и мастера, чутко уловившие, что происходит нечто большее, чем обычная игра. Это была встреча миров. Изящные, почти змеиные ходы князя, построенные на тонком позиционном чутье и далеком расчете, сталкивались с агрессивной, рубящей на части манерой Гольдберга. Тот не искал гармонии – он искал слабое место, щель в броне, чтобы всунуть туда свой железный клин.
Виктор Иванович Остроумов не повернул головы, но его взгляд, тяжелый и всевидящий, медленно переместился на их доску. Он наблюдал. Он не просто видел ходы – он видел мысли. Он видел, как аристократическая самоуверенность Оболенского поначалу не воспринимала всерьез грубоватый натиск «уличного» гения. Видел, как эта самоуверенность начала меркнуть, когда Гольдберг, пожертвовав шашку, создал на доске взрывоопасную, динамичную позицию, полную скрытых угроз.
– Любопытно, – тихо, словно про себя, произнес Оболенский, впервые за партию задумавшись всерьез более чем на минуту. Его пальцы перестали гладить бортик доски.
Гольдберг молчал. Он сжался в комок напряжения, весь превратившись в зрение и расчет. Его противник был силен, хитер, но Гольдберг чувствовал это на уровне инстинкта: князь не знал, каково это – играть, когда за спиной стоит кредитор с костлявыми руками, а в кармане пусто. Эта игра для Оболенского была упражнением для ума, для него же – битвой за жизнь.
Партия вступила в критическую фазу. Оболенский, отбросив небрежность, начал выстраивать глубоко замаскированную ловушку, классическую по форме, но усовершенствованную его тонким пониманием. Казалось, он заманивает Гольдберга в изящно украшенные сети.
И вот тогда Остроумов, не двигаясь с места, произнес свое первое за вечер слово, обращенное к играющим. Одно-единственное, вырвавшееся из его груди, как камень из древнего идола:
– Опрометчиво.
Не было ясно, к кому обращено это слово. К Оболенскому, затеявшему слишком хитрый план? Или к Гольдбергу, который уже готовился ринуться в атаку? Оба вздрогнули, словно от электрического разряда. Гольдберг на секунду оторвал взгляд от доски, встретился с пронзительными глазами патриарха – и внезапно увидел то, что не заметил в пылу схватки. Ловушка была не просто ловушкой. Она была двойной. Обольщая его возможностью сокрушительной, казалось бы, атаки, князь подставлял под удар не периферию, а самую суть его построения.
«Железный» замер. Весь его уличный опыт, вся его звериная чуткость кричали об опасности. Он отменил готовый ход. Отвел руку. И начал считать заново, уже не как игрок, а как выживающий, отступающий на последний рубеж. Его лицо покрылось мелкими каплями пота.
Оболенский, уловив эту перемену, снова позволил себе легкую улыбку. Но она замерла, когда через десять минут упорнейшего сопротивления Гольдберг, ценой невероятного напряжения и потери двух шашек, не только вырвался из приготовленных сетей, но и поставил противника в положение, где изящество уже ничего не решало. Оставалась только грубая, тупая борьба за ничью – тот род борьбы, где «Железный» был непревзойденным мастером.
Партия закончилась вничью. В подвале выдохнули. Кто-то начал тихо обсуждать ключевой момент.
Гольдберг тяжело поднялся, кивнул князю, и в его кивке была уже не деловая заинтересованность, а суровая, заслуженная уважением усталость воина. Оболенский ответил изящным движением руки, но в его глазах светился неподдельный, живой интерес. Он встретил равного, но равного из иной вселенной.
Виктор Иванович Остроумов медленно закрыл глаза и откинулся на спинку своего дубового трона. Его работа была сделана. Боги его пантеона – Мудрость, Изящество и Сила – вновь сошлись в противоборстве, и небо не рухнуло. Напротив, скрестив свои молнии, они лишь укрепили незримые своды этого душного, прокуренного подвала, который был для них целым миром. И мир этот жил, дышал и продолжал свой бесконечный, захватывающий спор на шестидесяти четырех клетках.