Читать книгу Вечный эскорт - Саша Кругосветов - Страница 11
Часть 1
В поисках ундины
8
ОглавлениеДушный августовский вечер тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года.
Викторин – на перроне, в сопровождении двух тетушек – наблюдает, как поезд, плюясь паром, близоруко ощупывая слабыми керосиновыми фонарями потерявшиеся в сумерках рельсы и, видимо, чертыхаясь – кто их знает, о чем они думали, эти поезда и паровозы девятнадцатого века? – с громыханием приближается к платформе, скрипя, выпуская в подсвеченное закатом небо синевато-серый дым и сопровождая этот важный процесс сдержанным трезвучным гудением в ре миноре.
Вагон третьего класса знавал лучшие времена. Он был в свое время вагоном первого класса, принимал блестящую публику, цвет нации, так сказать, – может, и сам будущий император Второй империи почтил когда-то его своим высокородным присутствием, – а нынче вышел в тираж и администрация железной дороги распахнула его двери для самых обычных непритязательных пассажиров, покупающих билеты иногда на последние деньги.
Унылый люд, замученный долгой дорогой, ерзал и покачивался на потертых малиновых сиденьях: кто-то спал, кто-то глазел на потрескавшуюся краску раздражающе-желтой деревянной обшивки вагона и на мух, лениво ползущих по грязным стеклам окон. Газовый рожок на потолке, украшенный кокетливыми металлическими фестонами, выглядел здесь случайным гостем. В поезде разрешалось курить, дым висел под лампой неподвижной пеленой. Накопившаяся жаркая спертость от дыхания переполнявших вагон людей дополнялась какофонией запахов от дешевого вина, масляной жирной обертки, обглоданных косточек куриной грудки, яблочных огрызков под освежающую сурдинку эфиров апельсиновой кожуры. Проход был усеян всем этим композитным мусором и смятыми газетами Фигаро, Пресс, Матен, Гвалт и Ле Монитёр.
Викторин с гитарой в руке, в сопровождении двух тетушек и носильщика, нагруженного кутулями, узлами, коробочками и тяжелым кофром, пробиралась вдоль прохода, лихорадочно соображая, будет ли прилично зажать нос, чтобы не вдыхать этот перепревший воздух, или постараться все-таки перетерпеть. Они лавировали между вытянутыми ногами дремлющих пассажиров, пытаясь добраться до выгородки с двумя диванами в дальнем конце вагона – один из диванов оставался пока свободен и там было бы удобно разместиться троим путешественницам.
Ей уже тринадцать – первая поездка на поезде, да еще не куда-нибудь, а в столицу Франции, – она была преисполнена радостного восторга перед встречей с Парижем, но эта вонь, эта непривычная для провинциалов духота… Двое коммивояжеров проводили взглядом аппетитную, рано созревшую то ли девочку, то ли девушку, а какой-то бойкий мальчишка рванулся было ей вслед, но потом остановился и проорал для порядку: «Мамк, а мамк, глянь, гитара у девки! Эй ты, gonfler[12], дай на гитаре поиграть!» Наверное, он кричал бы и дальше, если бы проснувшаяся мать не осадила его оплеухой.
Викторин и ее спутницы устроились на свободные места, носильщик помог разместить их вещи и покинул вагон. Путь предстоял долгий, поезд доберется до Парижа только к утру. Зажатая с двух сторон своими тетушками довольно крепкого телосложения, Викторин чувствовала, как по ее шее, в ложбинку между плотно упакованных и вполне сформировавшихся грудей, а дальше – вниз к животу стекали струйки пота. Со временем в вагоне стало прохладней. Викторин немного успокоилась, первое волнение улеглось и через час после начала поездки постепенно переросло в скуку.
Она принялась разглядывать других пассажиров. Молодая мать с красными руками прачки качала туго спеленутого младенца. Мальчик-горбун уткнулся лицом в книжку. Плохо одетый старик со слезящимися глазами, красными веками и язвами пурпурного цвета вокруг рта дремал, и из его полуоткрытого рта тянулась на штаны тонкая струйка слюны.
Напротив них сидела прилично одетая женщина с девушкой примерно возраста Викторин. «Почему, интересно, эта девчонка так пристально смотрит на меня?» Викторин мысленно отметила ее свежевыглаженный накрахмаленный воротничок и непроизвольно расправила складки на своей хлопчатобумажной юбке, опустила пониже рукава поношенной блузки, чтобы скрыть синяки на руках. Тетя Эвелина была скора на расправу.
Тетки говорили о Викторин, обсуждали ее будущее, говорили так, будто ее здесь нет или, возможно, она уже стала стопроцентной парижанкой, абсолютно не понимающей их эльзасского диалекта.
– Эх, был бы жив брат, хорошим он был гравером, да и зарабатывал неплохо. Не было бы проблем с этой, да и нам в Страсбург деньги бы присылал. Жан-Луи всегда помогал сестрам. Но вишь, как получилось – после смерти Луизы-Терезы, он и сам долго не протянул. Говорят, любил ее очень, – задумчиво сказала тетя Эвелина.
– А брат Луизы-Терезы – скульптор, тоже небедным слыл человеком. Вполне мог бы взять на себя заботы о девчонке. Твой дядя, между прочим, – добавила тетя Грета, обратившись неожиданно к Викторин.
– И не говори, сестричка. Никого нет, все как сговорились. Раз – и ушли в одночасье, прости Господи мои прегрешения. Девчонку на нас с тобой повесили, будто без нее мало забот.
– Все уже позади. Доедем до Парижа, вот и избавимся от нахлебницы. Да еще и денег получим от будущего ее хозяина. А то что, зря мы, что ли, больше десяти лет тащили на себе такую обузу?
– Пусть теперь это будет его головной болью, – хихикнула тетя Эвелина.
– Где я буду жить в Париже, тетушка? – спросила Викторин.
Тетки, как всегда, будто не услышали ее вопроса и непринужденно продолжали свою болтовню.
– С кем я буду жить, вы можете мне сказать?
Вместо ответа тетя Эвелина больно ущипнула ее за руку, Викторин заплакала.
– Хватит задавать глупые вопросы. Отправишься туда, куда скажут.
– Мне просто хотелось знать, смогу ли я учиться…
Она еще не знала, что тетки уже договорились продать ее месье Кею и Викторин останется у него присматривать за его детьми. Она не знала, что месье Кей пообещает продолжить ее образование и научит ее многому: прежде всего тем вещам, которые не должна знать девочка в ее возрасте. Это будет началом пресловутой школы жизни. Из дома Кея она вынесет твердое правило: никому нельзя доверять. У нее будут еще и другие «настоящие парижские учителя», и на память о себе один из них оставит грубый неровный шрам на левой щеке Викторин. Она не представляла, что ждет ее, но отчетливо понимала: сейчас она просто болтается на сиденье между двумя тетками наподобие ненужного тяжелого кофра без ручек. Кончики пальцев нащупали то место на лице, где в недалеком будущем появится неровный шрам, рассеянно погладили его – есть, видимо, какие-то органы чувств, которые позволяют временами предвидеть собственную судьбу.
Еще один щипок вернул ее в реальность.
– Тебя кормили, о тебе заботились все эти годы, разве ты не знаешь об этом? С самого дня рождения. Ну, не с самого рождения, с младенческих лет. У доминиканских сестер целых семь лет отучилась, мало тебе, что ли? Бесплатно причем. И то, если бы не сама мать-настоятельница…
Викторин промолчала. Она понимала, это никак не могло быть заслугой тети Эвелины. Та подрабатывала прачкой в школе-интернате у сестер доминиканского ордена, брала маленькую племянницу с собой на работу в те дни, когда теткин сожитель отсыпался с похмелья. Эвелина прятала племянницу под столом с бельем в прачечной и требовала сидеть там «тихо как мышь», чтобы ее не обнаружила мать-настоятельница. Тем не менее мать-настоятельница однажды-таки нашла ее. И это оказалось несомненной удачей, поскольку Викторин понравилась монахине и та позволила малышке учиться у них.
– Смотри, какая ты выросла кобылища, – продолжала тетя Эвелина. – Сиськи-то, сиськи. Где это видано, чтобы у девчонки такие груди были. И задница… Не задница, а настоящая корма. Вот куда все наши денежки улетали. И потом, Грета, она все время крутит пердаком, того и гляди совратит моего Гансика.
– Неправда, он сам мне прохода не дает, когда вы на работе бываете, тетушка, пристает и угрожает, что побьет, если не соглашусь.
– Молчи, негодница, нечего на мужика наговаривать, знаю я тебя, за тобой глаз да глаз. Спасибо тетушке Грете, она всегда начеку, если бы не она, давно бы ты нам уже в подоле подарочек принесла – или от моего Ганса, или от того прыщавого мальчишки, который продукты возит от молочника и зеленщика.
– Что вы такое говорите, тетушка?! Вам только бы меня обругать…
– А кто тебе гитару купил и научил играть, разве не я? Неблагодарная ты la petite bitch[13].
– Мне гитару Кларис, мать-настоятельница, подарила, а основные аккорды тетушка Грета показала. Вовсе и не вы. А играть я сама научилась и песни подбирать тоже сама. Потому что у меня дома все веселые были, пели и играли – et papa et maman. Même un oncle[14].
– Что ты можешь помнить, morveux[15]? – взвизгнула тетя Эвелина и опять ущипнула Викторин. – Тебе и года не было, когда умерла Луиза-Тереза. А вскоре и Жана-Луи не стало.
– В общем, так, – прервала их тетя Грета. – Успокойтесь вы обе, и хватит пререкаться. А тебе, Викторин, пора браться за ум. Ты уже взрослая. И мы везем тебя не куда-нибудь, а в Париж. Теперь ты сама должна учиться отвечать за себя, и для всех будет лучше, если ты научишься выживать самостоятельно. Назад мы тебя уже не примем, даже и не мечтай.
Девушка, сидевшая напротив, внимательно слушала их разговор и с усмешкой наблюдала за своей сверстницей.
«Я свое место в жизни сумею найти, что бы они обо мне ни говорили, – подумала Викторин и с вызовом посмотрела на соседку и тетушек. – Сделаю для этого все, что потребуется, и даже больше того. Вы же не знаете, как на меня богатые господа засматриваются, не только ваш гугнявый Ганс, от которого вечно перегаром несет, не только прыщавый мальчишка-посыльный. Важные и богатые господа… В глаза заглядывают, в разрез блузки, поговорить хотят, за талию приобнять… А я находчивая, за словом в карман не полезу – кому улыбнусь, а кого и отбрею. Вы тут дружно меня презираете, а я, вот увидите, сумею покорить этот ваш неприступный Париж. Да, простая французская девчонка, да, не самая что ни на есть красавица, что с того? Немцы говорят: „Die Holle ist nicht so heiss, wie man sie macht“[16], а французы по-другому: „Chacun est l’artisan de son Bonheur“[17]. Наизнанку вывернусь – Париж, столица мира, и все его жители будут у моих ног. Только не надо оглядываться назад, вперед, только вперед, придет время – и я навсегда забуду обо всех вас».
Через пару часов женщина и девушка, сверстница Викторин, прибыли на свою станцию. Викторин поставила гитару в уголок освободившегося дивана.
Между тем в вагон вкатилась странная пара. Женщина-обрубок (короткие толстые ножки и огромная голова) и мужчина с неровно обстриженными седыми волосами, в лице которого жутковато сочетались черты старика и ребенка. Оба плюхнулись на свободные сиденья напротив. Женщина прикрыла глаза.
Викторин после некоторого колебания спросила: «Вам не помешает моя гитара?» Карлица дернулась как от укола иголкой и выдавила из себя подобие улыбки. «Чего ей и не постоять здесь, кушать-то не просит», – ответила она и довольно бесцеремонно схватила мужчину за шиворот, отодвинула его подальше от гитары, а тот упорно продолжал смотреть в окно и даже не оглянулся.
Викторин поблагодарила, достала из кофра старый номер «Фигаро», который попадал в восточную провинцию Франции с почти недельным запозданием, разложила на коленях и стала листать. Она старалась не пропустить ни одной газеты и внимательно следила за всеми парижскими новостями. Свет в вагоне был тусклый, и, возможно, поэтому читать совсем не хотелось. Тетушки притихли – то ли утомились перемывать косточки Викторин, то ли их смутили необычные соседи.
Вагон качнуло, зашипел паровоз, отфыркиваясь паром, и мимо медленно поплыли расплывчатые огни, постепенно растворяясь в темноте.
Тетки о чем-то пошептались, затем дружно встали: «Пойдем кондуктора искать, говорят, теперь в поездах чай дают. А ты здесь оставайся. И не вздумай никуда отлучаться да за вещами следи хорошенько». Они заковыляли по проходу. Викторин заметила, что тетушки украдкой прихватили с собой мешочек с бутылкой эльзасского красного местного разлива. Карлица тоже, наверное, заметила.
– Мы здесь проездом, – произнесла она. – Какая все-таки дыра; интересно, как тут люди живут? Далеко ли до города?
– Совсем недалеко, один лье, не больше.
– А ты-то откуда знаешь, милая? Получается, ты отсюда, что ли?
– Да нет. Мы из Эльзаса.
Викторин объяснила, что едет с тетушками в Париж, но предварительно хорошо изучила дорогу. А едет она, чтобы продолжить образование. Хотела бы в балетную школу поступить. Если повезет, то она станет со временем актрисой. Но Викторин не сказала о том, что ей неизвестно, где она будет жить и чем ей придется заниматься на самом деле. Тщательно обдумав услышанное, карлица глубокомысленно произнесла:
– На кого ж тебя, милая, учить-то будут, на балерину, что ли? Вообще-то, ты крепенькая, есть на что посмотреть. Или, может, на девицу легкого поведения? Ой, не знаю, не знаю! Я сама-то, милая, ученая-переученая, ты себе даже представить не можешь. Но в Париже пока еще ни разу не училась.
Викторин невнятно пробормотала положенные в таких случаях формулы вежливости и вновь открыла газету, чтобы не продолжать бессмысленный разговор. Так и сидела, тупо уставясь в какое-то дурацкое объявление о смерти господина Дюмонжо, пока кто-то легонько не постучал по ее коленке.
– В Париже дочитаешь, отроковица, а мне бы поговорить надобно. Этот-то мой, с ним никак не поговоришь, глухой он и немой тоже, понятно тебе это?
Викторин сложила газету и впервые внимательно посмотрела на попутчицу. Той было лет пятьдесят, может, и больше. Ноги не доставали до пола, выпуклые, водянистые глаза смотрели в разные стороны, большие щеки рдели румянами. Ярко-рыжие крашеные волосы свисали бесформенными колбасками. Голубое, не первой свежести платье распиралось изнутри необъятной грудью. Когда-то модная шляпа невероятных размеров («Модель „Памела“, по имени героини романа Ричардсона „Памела, или Вознагражденная добродетель“», – отметила про себя Викторин, которая старалась по возможности следить за парижскими новинками) съехала набок, и хозяйка время от времени отбивала рукой падавшие с полей на глаза потускневшие тряпочные цветы и натуральные фрукты – небольшие румяные яблочки и африканские лаймы не первой свежести, дряблые и изрядно потерявшие былую привлекательность. От попутчицы заметно пахло сидром.
– Ты, может, не хочешь со мной разговаривать, милая? Так и скажи.
– Да нет, я с удовольствием.
– Еще бы. Кто бы отказался поговорить с таким человеком, как я? Просто страсть как люблю поезда, здесь ничего не утаишь, говори как на духу. А вот в омнибусе все молчат, будто в рот воды набрали. Хорошо, что эти места на отшибе оказались. Кажется, будто мы едем в вагоне первого класса, верно? – голос был веселый, низкий и с приятной хрипотцой.
– Здесь хорошо. Спасибо, что разрешили, чтобы гитара осталась на вашем диване.
– С превеликим удовольствием. У нас с ним, – она указала на своего спутника, – компаний не водится – он людям на нервы действует!
Будто в подтверждение этому мужчина издал булькающий звук и схватил ее за руку.
– Не тронь меня, миленький. Веди себя хорошо, а то девочка симпатичная такая уйдет от нас. Она ученая, в Париж образовываться едет.
Мужчина вжался в сиденье, склонил голову к левому плечу и, скосив небольшие мутные голубые глазки-пуговички в обрамлении странно красивых женских ресниц, пристально рассматривал Викторин. А та рассматривала голое, безволосое, розовое лицо человека, неспособного, очевидно, испытывать какие-либо чувства, кроме безразличия. Магически состаренный ребенок в затертом костюме из синей диагонали – из такого материала обычно шьют рабочую одежду, – в грубых ботинках на толстой подошве, с грошовыми часами на медной цепочке, надушенный отвратительной Eau de Cologne[18], с неровной седой челкой на лбу.
– Ему неловко, что я пьяная. А я и есть пьяная. Чего стыдиться? Чем-то надо убить время, – карлица приблизила лицо к Викторин. – Правильно я говорю, дочка?
Немой продолжал беззастенчиво рассматривать Викторин, ей было неприятно, но она не могла отвести взгляд от этого голого невыразительного лица.
– Вот, ты согласна, я вижу.
Женщина достала из сумки бутылку вина, вытащила пробку и вдруг спохватилась:
– Ой, я же про тебя забыла.
– Нет-нет, я не пью.
– Ладно, разберемся. Схожу к кондуктору, разживусь парой стекляшек.
Карлица встала, рыгнула так, чтобы все услышали, – да, я такая! – и нетвердой походкой с бутылкой в руке удалилась в размытую испарениями пропасть вагонного прохода.
Хотелось спать, Викторин зевнула, взяла гитару и, коснувшись лбом оконного стекла, стала перебирать струны. Холодный диск луны катился рядом и тоже, казалось, засыпал, убаюканный мерным стуком колес и пустым бездушным треньканьем.
Мужчина неожиданно протянул руку и нежно погладил Викторин по щеке. Она растерялась, не зная, как реагировать на такую наглость, а он наклонялся к ней все ближе и ближе, пока их глаза не оказались совсем рядом. Струны смолкли. Сердце у Викторин упало и замерло. Странный взгляд! Неужели она испытывала жалость к этому человеку? Нет, что-то было в мужчине скользкое, омерзительное, напоминающее о каком-то неясном чувстве, которое она раньше уже испытывала. Где она могла раньше такое видеть?
Рука торжественно опустилась, убогий глухонемой вновь вжался в сиденье, он был счастлив, он ждал аплодисментов после своего сальто-мортале, и на его лице от уха до уха расплывалась улыбка клоуна-имбецила.
Открылась дальняя дверь, в вагон ворвался свежий воздух – впереди него зашелестел коридорный мусор, – появилась страшноватая соседка с бутылкой и стаканами.
– «Кто не видывал Резвушки? Есть ли девушка славней? И красотки, и дурнушки спасовали перед ней. Тра-ла-ла…
У девчонки лишь юбчонка за душою и была»[19]… – распевала карлица. Просеменив вдоль прохода, она рухнула на сиденье. – Уф-ф-ф, как я устала! Кумпол так и гудит! Зато вот – добыла два стакана. И твоих тетушек видала… Что-то они сюда не торопятся. Ну тем лучше, нам и без них хорошо, правда, милая? Мы и без них выпьем, правда, дорогая? Да будешь, будешь, куда ты денешься? – Она зашлась в приступе кашля, а когда оклемалась, погладила себя по груди и животу и заговорила уже спокойно и умиротворенно: – Ну, как вел себя наш лыцарь? О, ты играла ему, похвально, похвально!
Было уже за полночь. Где-то спорили о том, когда лучше было жить – при республике или при императоре, кто-то в дальнем конце вагона тихо поигрывал на гармошке – откуда она взялась, из Германии, что ли? – всхрапывал заснувший старик со слезящимися глазами. Вскрикнул во сне ребенок.
Викторин согласилась сыграть и спеть, лишь бы не говорить больше о выпивке.
Зима, метель, и в крупных хлопьях
При сильном ветре снег валит.
У входа в храм, одна, в отрепьях,
Старушка нищая стоит[20]…
– Хорошая песня. И неплохо, что ты ее поешь. Чувство всегда возьмет свое. Кто музыку-то написал, поляк какой-то? Не люблю поляков. Вот заносишься ты, а сама не можешь понять того, что поешь про свою судьбу. Так ведь и кончишь в отрепьях. Лучше уж пей. Знаешь что – я не люблю таких людей, которые портят другим настроение. Держи стакан, говорю, такая молодая, а нервы никуда. Вот у меня le promblemes, certains conrtraintes et hics[21]…
– Послушайте, я же…
– Так-так. А кто я такая, по-твоему, грязь подметная, что ли? – карлица усмехнулась.
– Поймите меня правильно, – тихо сказала Викторин, и голос у нее дрожал. – Пусть лучше выпьет этот господин.
– Нет уж, у него мозгов и так как писька у цыпленка. Видела хоть раз письку у цыпленка? Вот то-то. Что есть у него, то пусть и останется, пригодится еще. Тебе бы поосмотрительней быть, можешь ведь и ошибиться, – выговаривала ей карлица, мотая ужасной своей головой. – Узнала бы попервоначалу, кто мы такие. Мы же не какие-нибудь, кого на помойке нашли, промашечка вышла. Ладно, милая, поехали!
И женщина разом выпила стакан.
– Б-б-б-б… Ты вот из Эльзаса, я там тоже была, точн-точн, – продолжала она. – В Страсбурге квартиру держала – рядом еще церковь Святого Фомы, – ко мне играть в карты знаешь, какие господа приходили важные. Тебе и не снилось. Еще гадала.
Карлица в два приема прикончила бутылку и попыталась поставить ее на пол. Бутылка качнулась, упала и медленно покатилась по проходу. Женщина вновь протяжно рыгнула.
– Ах, хорошо, благородная отрыжка, а ты что думала? Я сама-то из Монпелье. Папашка лошадей там разводил, богатый был. Нам, детям, все лучшее из Парижа. Дом – будьте-нате, у теток твоих, небось, никогда такого и в помине не было, а они туда же – фу-ты ну-ты. «Уж пожить умела я! Где ты, юность знойная? Ручка моя белая! Ножка моя стройная!»[22]
Викторин мутило от отвращения, ни минуты больше она не могла выносить этих двоих – карлицу и убогого.
– А теперь, если вы не возражаете, я, пожалуй, пойду. Мне было очень приятно, но я обещала подойти к тетушкам через полчаса. Они ждут меня у кондуктора.
С кошачьей ловкостью карлица поймала ее руку.
– А тебе бабушка не говорила, что врать – страшный грех? – прошипела она и еще сильнее вцепилась в запястье Викторин. – Садись, садись, милая, нечего сиськами трясти. Никакие тетки тебя не ждут, не нужна ты им. Да и не тетки они тебе вовсе, уж ты поверь мне. Мы с лыцарем – единственные здесь твои друзья, как же мы можем тебя предать? Мы своих не предаем. Так что никуда мы тебя и не отпустим.
– Что вы такое говорите? Мне ведь попадет, если я не приду к ним.
Шляпа с фруктами слетела с головы карлицы, но та только облизнула пересохшие губы.
– Садись, милая, не рыпайся. А вот тебе, маленький, я как раз сигаретку припасла, мне по дороге один добрый англичанин подарил.
Мужчина закурил, еще плотнее вжался в диван, и из его угла поплыли кольца дыма. Большое кольцо поднималось и расширялось еще больше, а он пускал новые, маленькие, так, чтобы они прошли внутри большого и обогнали его.
– Неужели ты обидишь этого несчастного, милая? Неужели возьмешь и уйдешь? – ворковала карлица. – Садись, дорогуша. Молодец. Умница, умница. И собой хороша, и поешь складно…
Ее голос растворился в громогласном гудке паровоза, потом гудок сменили уханье и грохот встречного поезда. Убегающие назад окна замелькали в темноте желтыми пятнами; огонек сигареты продолжал дрожать недалеко от губ мужчины, дымные кольца медленно поднимались к потолку. И вновь взревел прощальный гудок.
Гармошка выдохнула и замолчала. Ребенок отчаянно запищал. Бутылка продолжала кататься по проходу и позванивать. Послышалась чья-то сонная ругань.
Викторин посмотрела на запястье – от жестких пальцев карлицы остались красные пятна. Она не сердилась. Просто у нее в голове не укладывалось поведение этих двоих попутчиков. Все происходящее вызывало оторопь. Карлица и немой загадочно молчали. Женщина порылась в сумке и достала оттуда пожелтевшую, всю в разводах бумажную трубку и торжественно развернула ее перед лицом Викторин.
– Вот, глянь-ка на это. Поосмотрительней теперь будешь. Глаза-то разуй.
На афише готическими буквами было написано:
ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННЫЙ СЫН НАИНСКОЙ ВДОВЫ
ВОЗРОЖДЕНИЕ ФЕНИКСА
Каждый может проверить
Цена 20 сантимов
Для детей 10 сантимов
– Знаешь, какое у нас представление? Самое лучшее! Я – вся в черном, с вуалью, он – в черном, как жених, на лице – толстым слоем пудра, я пою псалмы, читаю молитвы, все кругом голосят, плачут. Есть и нехристи, которые смеются, насмехаются, а однажды полицейский сунулся, подлец такой, все-то ему надо было проверить-перепроверить…
«Ну, хватит, с меня довольно», – подумала Викторин. Она вспомнила наконец, кого напоминало ей лицо глухонемого. Увидела совсем рядом с собой лицо дяди, брата ее матери, – мертвое лицо. Она была еще совсем маленькой, когда хоронили дядю. Тогда это не произвело на нее впечатления – она дядю почти не знала. А сейчас поняла, что общего в лицах дяди и этого ее попутчика: оба – лица забальзамированных мумий, вокруг которых волнами распространяются тишина и ледяной холод.
Карлица все говорила и говорила о том, как они это все устраивают, как собирают людей, как кладут в гроб «сына наинской вдовы», как его везут, как прощаются с ним, как закрывают крышку гроба. «Нет, нет, ничего не хочу слышать, не надо мне это знать, ничего этого мне знать не надо!»
– Не поняла, что вы сказали! – очнулась Викторин.
– Сказала, что работенка у нас будь здоров, денежки – ой как непросто достаются. За прошлый месяц заработали знаешь сколько? Не знаешь, – попутчица задрала подол и смачно высморкалась в край нижней юбки. – Ничего-то ты не знаешь. Весь месяц пахали, а заработали двадцать три франка! Попробуй-ка проживи на такие деньги. Наше представление немало стоит – и витрина, и гроб, и карета, и музыка. – Еще раз высморкалась, торжественно поправила юбку и, словно, королева, важно покрутила головой. – А ты хоть понимаешь, сколько времени он остается захороненным? Целый час, а то и больше. Сколько часов на витрине лежит без движения, сам себя гипнотизирует? Вот так когда-нибудь и помрет мальчишечка, отдаст Богу душу, а все скажут, что это тоже просто видимость, один обман.
Мужчина вытащил из кармана гладкий, отполированный камешек с дыркой посредине, показал его Викторин и, убедившись в ее внимании, стал катать камешек между пальцами, тискать, ласкать, большим пальцем жеманно тереть вход в отверстие, и смотрел, внимательно смотрел прямо в глаза Викторин, широко распахнув свои бессмысленные глазки.
– Чего глядишь, дочка? Оберег от порчи, камень приворотный, чего тут непонятного может быть? Купишь – и любовь твоя, что проще-то?
– Мне один путешественник из России сказал, что у них такой камень называется «куриное божество», – ответила Викторин. – Охраняет кур от сглаза.
Убогий тем временем начал тереть камень о брюки – вначале по бедру, потом камень медленно-медленно переполз ему между ног. Немой склонил голову набок, грустно и умоляюще смотрел на девушку, губы его отворились, и показался розовый кончик языка. Потом он поднес камень ко рту и, вытянув трубочкой губы, стал его сосать, как леденец.
– Разве вы не знаете, что амулеты не охраняют вовсе, а, наоборот, приносят несчастья? Да что же это такое? Ну пожалуйста… Да попросите же вы его прекратить это безобразие, это непристойно, на это просто невозможно смотреть.
– Чего это ты заметалась? – ответила карлица нарочито скучным голосом. Лицо ее было спокойно, сама между тем как натянутая струна: ходуном ходили пухлые ножонки, руки перебирали то жирные кудельки волос, то сморщенные лаймы на шляпе. – Он не кусается!
– Послушайте вы, наинская вдова, или как вас там, пусть он перестанет, меня сейчас вытошнит.
– Вот как ты заговорила. А еще образованная. Возьми сама ему и скажи, я-то что могу сделать? – Наинская вдова подняла плечи. – Денежки-то у тебя. Купи. Он и просит-то пятьдесят сантимов. Разве любовь купишь где за такую малость? Нет денег, говоришь? А что в Париже делать будешь без денег, милая?
Женщина испустила театральный вздох, смиренно прикрыла веки. Немой внезапно успокоился, его рука подползла к руке карлицы и пожала ее.
Викторин вскочила и вылетела из вагона на площадку. Ее сжал ледяной ночной холод – ужас, околеть можно. Хорошо, что есть шарф, закутала им шею и голову.
Она никогда прежде не бывала в этих местах, но все казалось ей странно знакомым. Будто она это когда-то уже видела.
Совсем не похоже на Францию, одни ели и сосны. Ели стоят сплошными отвесными стенами вдоль широкой аллеи железной дороги. В свете от окон вагонов видна трава, почему она совсем свежая, зеленая? В августе трава бывает обычно желтой, высохшей, обожженной солнцем. А здесь такая тонкая, длинная, мягкая, будто шелковая. Она что-то такое читала. А звезды, какие большие! Огромные, мерцающие, совсем чужие, и причудливые, как в калейдоскопе, узоры. Ну да, это готические рисунки, будто резьба на стенах соборов. Что за звуки диковинные, чей это шепот, кто это говорит, почему язык ей незнаком?
Из памяти сами собой выплывали странные слова: «Мэтр Захариус был знаменитым мастером часовых дел, а его часы высоко ценились во многих странах. Женевские часовые мастера злословили, что он продал душу дьяволу, а мастер утверждал, что если Бог создал вечность, то он создал время. А потом с ним приключилось странное событие. Все часы, сделанные им, пришли в полное расстройство. А его здоровье стало таять прямо на глазах, словно они были соединены незримой нитью…»[23] Откуда выскочили эти странные слова и что они означали? Викторин скорчилась от напряжения, все это становилось невыносимым.
Наверху, в сине-фиолетовом небе, мерцали, будто ненастоящие, звезды – гасли и вновь разгорались. Замороженный дым длинными кусками ваты плыл над поездом. Керосиновая лампа на площадке подсвечивала все желтым неровным светом, а тени получались почему-то красноватыми. Поскорей бы уже вернулись тетушки.
Холод обручем стягивал голову, хотелось вернуться в вагонное тепло, уснуть и забыть об этом наваждении. Но нет, сейчас это никак невозможно. И не надо притворяться, что она не понимает, что все-таки происходит. «Мы сейчас в поезде. Едем в Париж. Завтра, наверное, будем в Париже, – громко сказала она. – Мне тринадцать лет, а весной будет четырнадцать. Я уже почти девушка, очень интересная девушка. Я многое знаю и умею, а в Париже узнаю еще больше».
Она осматривалась в темноте, искала признаки утренней зари, но взгляд неизменно натыкался на плотные стены леса с двух сторон дороги и на льдистый диск луны. «Как же я ненавижу его, какой он ужасный… Нет, что я говорю? Я все-таки совсем, совсем глупая». Викторин встала перед лампой на колени, грела озябшие пальцы, руки казались прозрачными и светились красным, тепло медленно ползло вверх, согревало локти, поднималось к плечам, шее, груди; она слишком устала, у нее не было сил, чтобы признаться, что она испугалась этого убогого немого.
Он же между тем давно стоял у нее за спиной – безучастный, словно манекен, безвольно свесив руки вдоль туловища и опустив голову. В какой-то момент она поняла это, но ей еще потребовалось некоторое время, чтобы обернуться. Викторин встрепенулась и с вызовом посмотрела прямо в его плоское, безобидное, ничего не выражающее лицо.
И тут до нее дошло, отчего она испугалась. Она вспомнила детство и ужас, который когда-то нависал над ней, как сейчас нависают эти две темные глухие стены с двух сторон этой кошмарной, фантастической дороги в никуда, дороги, конца которой не видно, дороги, две линии которой упираются во мрак и сходятся в кромешной темноте, в точке, где никогда не бывает рассвета.
Тогда, в детстве, над ней нависали такие же темные ночные бастионы деревьев. Они шептали ей что-то. А тетки, поварихи, гости – все наперебой рассказывали Викторин про смерть, про привидения, про духов, которые приходят по ночам, чтобы забрать детей к себе, в черную преисподнюю.
Гости, однажды приехавшие к теткам из Южной Америки, поведали детям о призрачном корабле «Каулеуче» с черными парусами. Там, на «Каулеуче», нечистая сила живет, а палуба блестит, словно мокрая рыбья чешуя. Днем корабль прячется в подводном котловане. Ночью появляется в мерцающем свете красных фонарей, которые держат ведьмаки и матросы-оборотни. Оборотни – страшилища, у каждого одна нога за спину заброшена и вокруг шеи обернута. Лицо каждого назад обращено, к темному прошлому.
Гости рассказывали, что детей можно лечить от страха настоем «воды-водяницы». Лекарство надо готовить из толченого кусочка рога Камауэто-единорога. Кому дадут «воду-водяницу», у того кожа темными пятнами пойдет, а характер станет невозможным, злобным, задиристым.
О чем только не говорили гости! И о русалке Пинкойе, красавице со светлыми волосами, которые она расчесывает золотым гребнем. О карлике Трауке, лесном бесе. На голове карлика – колпак. Вместо глаз – две бусинки. Он подстерегает детей в лесных чащобах. О чудище пещерном, что выросло без отца, без матери. Вскормила его черная кошка. Начальником чудище над всеми ведьмаками поставлено. Выйдет оно из пещеры при луне, прикажет ведьмакам – и несутся те по белу свету, по морю, по горам, на все живое порчу наводят, злые козни строят. Ест чудище пещерное только мертвецов. Указывает ведьмакам, где и когда творить зло. Судьбу угадывает. Знает, кто к кому хочет прийти.
Темной ночью услышишь стоны – затворяй окна и двери, не то жди беды. Кто встретит чудище, умом тронется со страху, только «водой-водяницей» и можно его отпоить. Так что далеко не ходи, детка, матрос-оборотень найдет, русалка под воду затянет, ведьмак поймает, карлик-колдун живьем съест, чудище пещерное увидишь – головой тронешься. Всюду нежить. Ночью залезешь с головой под одеяло – ой-ё-ёй! А если это он, злой колдун, стучит в окно?
Викторин выпрямилась, глубоко вздохнула – чур меня, чур, нечистая сила! Немой кланялся, кланялся, указывал рукой на дверь.
В вагоне спали все, кроме карлицы. Та сидела как мумия и даже не взглянула на вошедшую Викторин. Немой втиснулся в угол, как-то неловко перекрутив ноги и неестественно заломив гибкие руки за голову.
Викторин постаралась как можно небрежней опуститься на свое место и уперлась взглядом в газету. Конечно, этот убогий неотрывно смотрит на нее немигающим взглядом. Хотелось закричать, разбудить кого-то, позвать на помощь. А если ее не услышат? Вдруг они все заодно, вдруг они всё знают и не спят, а только делают вид? Нетопыри и чудища! Слезы постепенно наполняли ее глаза, рисунок в газете – она так и не поняла, что же там изображено, – увеличивался в размере, линии становились размытыми и расплывчатыми, рисунок закрыл постепенно весь газетный разворот и превратился в огромное туманное пятно.
– Хорошо, пусть будет по-вашему, – сказала она каким-то вялым, будто не своим голосом. – У меня есть пятьдесят сантимов. Что вам еще от меня надо?
Никто ей не ответил. На лицах обоих ее спутников отразилась только холодная скука. Она смотрела на немого.
Лицо его превращалось в светло-серый булыжник, колебалось, уплывало куда-то вглубь. Она закрыла свое лицо шарфом.
– Чуть-чуть позже, только вздремну немного. Я дам вам пятьдесят сантимов, и мы вместе пойдем ловить Камауэто. Он всем нам принесет счастье.
Теплая волна захлестнула ее, понесла по желтому песку. Она смутно чувствовала, что чья-то рука шарит по ее ноге. Ей представилась кривая улыбка на лице клоуна. Ну и пусть, от меня не убудет. Неужели я так легко оттолкну этого несчастного, этого Богом обиженного немого? Потом внезапно все переменилось. Рука исчезла, мощное бедро тетушки Эвелины притиснуло ее к стенке, и Викторин окончательно провалилась в теплую черноту.
Когда она проснулась, было уже совсем светло, поезд весело стучал колесами на стыках рельс в предместьях Парижа. Тетушки приводили себя в порядок. «Просыпайся, недотепа, скоро Gare de L’Est[24]». Как ты выглядишь?
Карлицы и немого не было.
– Вышли пару часов назад, хотели с тобой попрощаться, но мы не разрешили им тебя будить. Что за отвратительная пара!
«Хоть в чем-то мы с тетушками сходимся, – подумала Викторин. – Эти попутчики, этот вагон, эта дорога – какое ужасное наваждение! Надо все забыть. Просто кусок прошлой жизни, которая уже закончилась. За-кон-чи-лась! Поезд прибывает в Париж, начинается новая жизнь. Каждый день все сызнова. Скоро не будет и тетушек, они побудут пару дней и уедут домой. И останутся только двое: я и Париж. Держись, Викторин, жизнь только начинается. „Виктория“ – значит „победа“. Тебя ждут блестящие победы».
Девушка заметила на подоконнике маленький камешек. «На самом деле, если разобраться, ничего плохого они мне не сделали, вон и оберег оставили. Оставили для меня. Раз без денег, значит, подарили. Пустяк, а приятно. Что же это я ночью оказалась такой трусихой и совершеннейшей дурой? На меня это совсем не похоже, – Викторин украдкой взяла морскую гальку с дырочкой посредине и спрятала в сумочку. – Может быть, „куриное божество“ действительно принесет мне удачу в любви? А что эта карлица болтала о моих тетушках? В моей деревушке тоже почему-то трепались, будто тетушки ненастоящие. Может, и ненастоящие. Но щиплется тетя Эвелина вполне по-настоящему, все руки в синяках».
Пробившись сквозь толпу на вокзале, они вышли через высокие стеклянные двери и остановились на вершине белой мраморной лестницы напротив бульвара дю Страсбург. Боже, какая красота!
Викторин обратила внимание на нищенку, рывшуюся в мусорных ящиках. Заметив взгляд девушки, бродяжка, шатаясь, поднялась по ступенькам и дернула ее за юбку грязной рукой: «Дайте хоть несколько сантимов, мадемуазель!» Та никогда не видела ничего подобного в своей маленькой эльзасской деревеньке и с ужасом отшатнулась от старухи. Носильщик отогнал прочь нищенку и сказал, что здесь, в Париже, ее все знают, что раньше ее звали Королевой Мабилль.
– Она была куртизанкой. Удивительной красавицей… А начинала на балах Мабилль[25]. Вы знаете, что такое балы Мабилль, мадемуазель? Не знаете? Может, это и к лучшему! Рано вам думать о таких балах. Эта клошарка прославилась тем, что изобрела канкан. Довольно-таки вызывающий танец.
– Я читала о ней, ее зовут Селест Могадо[26].
– У нее было все: бриллианты, дворец, кареты… В общем – что говорить? – жила на широкую ногу. Любила многих, а вот теперь она – никто.
– А вы говорите, любовь, – задумчиво сказала Викторин и покачала головой. Она вспомнила романс, который пела в поезде:
В то время торжества и счастья
У ней был дом; не дом – дворец,
И в этом доме сладострастья
Томились тысячи сердец.
Какими пышными хвалами
Кадил ей круг ее гостей —
При счастье все дружатся с нами.
Подайте ж милостыню ей!
– Догоните несчастную, пока мы не уехали, – попросила она носильщика. – Передайте ей вот эти пятьдесят сантимов. Скажите – от Викторин, будущей Олимпии, покорительницы Парижа.
Так буднично, нетриумфально однажды свежим утром Олимпия появилась в Париже, чтобы завоевать!
Мы знаем из свидетельств современников Викторин: именно так она и назвала себя, будущей Олимпией. Без сомнения, девушка читала роман Александра Дюма-сына «Дама с камелиями» и выбрала своим идеалом антагонистку главной героини книги Маргариты Готье, известную всему Парижу куртизанку Олимпию, холодную, расчетливую, не верящую в любовь и неспособную любить. Это было сродни озарению. Викторин предвидела свою будущую славу модели картины великого Эдуарда Мане. Предвидела, провозгласила девиз своей жизни, но не понимала тогда значения этих вещих слов, переносящих на одно мгновение маленькую наивную девушку в будущее ее блестящей и скандальной известности.
«Может, и меня ждет столь же печальная судьба, – подумала Викторин, глядя вслед уходящей нищенке, осчастливленной монетой в полфранка. – Карлица ведь сказала об этом. Пусть так. Все равно я не отступлюсь. Селест жила счастливо, и я тоже добьюсь своего. Она многих любила. Но никакой любви на самом деле не бывает. Выдумка богатых. Не хочу быть ни Королевой Мабилль, ни этой жалкой Маргаритой Готье. Я стану Олимпией! Пусть лучше меня любят».
12
Надутая, цаца (фр.).
13
Маленькая стерва (фр.).
14
И папа и мама. Даже дядя (фр.).
15
Соплячка (фр.).
16
Ад не такой раскаленный, каким его представляют (нем.).
17
Каждый – кузнец своего счастья (фр.).
18
Кельнская вода (фр.).
19
П.-Ж. Беранже, «Резвушка». Перевод В. Дмитриева.
20
П.-Ж. Беранже, «Нищая». Музыка А. Алябьева.
21
Промблемы, одни промблемы и загвоздки (фр. с искажениями).
22
П.-Ж. Беранже, «Бабушка».
23
Ж. Верн, «Мастер Захариус».
24
Восточный вокзал.
25
Особого рода балы в Париже, посещаемые женщинами легкого поведения.
26
В знаменитом «Мулен Руж» канкан был исполнен впервые на открытии кабаре танцовщицей Селест Могадо.