Читать книгу Искусство действовать на душу. Традиционная китайская проза - Сборник - Страница 13

Сыма Цянь
Ответ Жэнь Шао-цину

Оглавление

Великий историк судеб, граф-астролог Сыма Цянь, ходящий у вас в конюхах и погонщиках, бьет вам поклон за поклоном и так говорит: «О Шао-цин, вы, у которого в подножье я, не так давно изволили меня пожаловать письмом и в нем мне наказать быть осторожнее в сношениях с людьми, считать своим долгом и делом всегда продвиженье достойных людей, представленье ученых двору. Настроение в письме убедительно твердое, словно готовы меня вы считать человеком, который не хочет учителя знать в вас, а действующим по словам пошлейших каких-то людей. Нет, я, ваш покорный слуга, не смел бы так действовать, нет! А я так хотя изнурен и изломан, но даже, представьте, и я в свое время, хоть краем лишь уха, слыхал те заветы, что старшие поколенья оставили общий удел нам. И только как вижу себя я с испорченным телом, сидящим в вонючей грязи, сейчас же все время я знаю, как я ошибался, как я все хотел быть полезным людям, как стал я им вреден противно своим ожиданьям. Поэтому так и сижу я один, печально задавлен, и с кем говорить мне, скажите?

Есть наша пословица: „Для кого мне стараться? Кому мне дать выслушать все?" И в самом деле, как только умер Чжун Цзы-ци, то друг его Бо-я не стал уж больше играть на лютне. И, значит, что же? Ученый старается только для друга, что душу его понимает, как женщина внешность свою соблюдает для тех, кому нравится, знает, она. Что ж до меня, то туловище мое уж изувечено донельзя, и если б даже я хранил в себе талант, подобный яшме Суя или Хэ, и даже если б я был нравственно велик, как Ю иль И, и все-таки в конце концов не мог бы стать прославленным в людях, а только и всего, что быть посмешищем, себя пятнать, и все! Но на письмо и то, что в нем, мне полагается ответить. А лишь сейчас с востока прибыл, сопутствуя царю, да разные тут мелкие делишки „наседали“, Вас повидать мне редко удавалось; весь в хлопотах, и наспех кое-как я даже ни минуты не имел вам изъяснить свои мечты и настроенья и высказаться сразу до конца.

Теперь и вы, Шао-цин, захвачены в вину, не знающую дна… Пройдет десяток дней иль месяц, – Вам срок уже наступит зимний и последний… А я к тому ж на днях уже поеду с государем в Юн: боюсь, что так в конце концов нельзя мне будет умолчать о том, чего нельзя назвать, и все сложиться может так, что я не удосужусь вам всю выразить досаду, озлобленье, чтоб сообщить своим друзьям. И вот получится, что тот, кто навсегда от нас уходит, в своей душе обиду личную в бездонность унесет. Позвольте мне здесь набросать мои убого-заскорузлые мыслишки. Итак, я в недостатках весь: не отвечал вам слишком долго… Позвольте мне надеяться, что это Вы мне не поставите в вину и преступленье.

Я знаю вот ведь что: что нравственное совершенство-ванье есть признак просветленного познания, а быть всегда в любви и простирать ее на всех – вот где начало человеческих достоинств! Брать от других, давать другим – вот то, в чем обнаруживается нам человеческая честь. Срам, поношенье – вот критический тот пункт, где мужество проявлено бывает. Установить себе известность, славу – вот в чем вся деятельность наша зенит имеет достижений. И ежели ученый муж все эти пять начал в себе хранит, то только при наличности такой доверия заслужит в жизни он и встанет в ряд людей отменно благородных, людских верхов. Поэтому несчастья не бывает ужаснее, чем жажда денег, и скорби нет больней, чем рана в сердце. Для действий в жизни нет уродливей, чем срам и униженье предков наших. Позора большего не сыщешь, чем казнь, которая „тепличною" зовется. Из этой казни вышедший живым ни с кем уже в компаньи быть не может. И это не для нынешних нас только – нет, так уж повелось у нас спокон веков. В былые времена князь Вэйский Чудный – Лин уселся в экипаж с Юн Цюем вместе и поехал. А Кун, мыслитель наш, ушел тотчас же в Чэнь. Шан Ян имел свиданье с князем чрез Цзин Цзяня, а Лян то принял с сердцем ледяным. Тун-цзы (Чжао Тань) сидел в одной повозке третьим, а Юань Сы весь изменился в своем лице. Стыдились этих людей с далекой древности, всегда. Не правда ли, ведь даже человек, так, средненький, не более того, но, если у него какое-нибудь дело до евнуха вдруг заведется, всегда, без всяких исключений, оно ему не по душе. Тем более когда мы говорим о человеке и ученом, и с честным направлением ума! Хотя в правительстве сегодня и не хватает нужных нам людей, – но что вы! что вы! – разве ж допустимо, чтоб тот, который все еще остался жив, после ножа и после пилки, чтоб он взял на себя рекомендацию к двору людей, отменно знаменитых во всей стране под нашим небом?

Я, Ваш покорнейший слуга, благодаря заслугам предков, особенно покойного отца, мог ожидать своей вины у оси государственной повозки в теченье двадцати и даже с лишком лет. По этому я случаю подумал, что, прежде всех других вещей я не сумел подать как следует свою лояльность, преданность и честность. Я не сумел и получить всю ту хвалу и славу, ту честь, что полагались бы другим за исключительные мысли, необычайные таланты, чтобы привлечь внимание светлейшего царя-владыки. Я, далее, опять же не сумел упущенное подобрать, недостающее исправить, привлечь достойнейших людей, продвинуть тех, кто поспособней, тащить на свет из гор и ям туда укрывшихся ученых. Я, выйдя за пределы государства, не мог бы поступить в ряды солдат, брать крепости, сражаться в поле и подвиг совершить убийством полководца иль знамя у врага схватить. И наконец, не мог бы я, день ото дня свои труды нагромождая, заполучить и знатный чин и соответственный оклад – все для того, чтоб просиять над всеми предками своими и над друзьями, что со мной. Из этих четырех заслуг – нет ни одной за мною!

И вот я кое-как живу, иль делаю лишь вид, без всяких дел, хороших иль плохих, которыми себя я мог бы проявить. Когда-то, впрочем, был и я среди магнатов низшего разряда, и мне случалось подавать свой скромный голос, выражать сужденье там где-то около дворца. И вот из-за того, что в эти времена я не тянул к себе всех предержащих и не додумал до конца все, что внушало опасенье, сижу сейчас с уродливым своим и поврежденным телом на роли слуг, метущих пол, среди убожества и сора… И вдруг теперь такой, как я, поднял бы голову, расправил свои брови и стал бы рассуждать иль за кого, иль против, не было б разве это, между прочим, фривольностью к правительству немалой, конфузом для ученых современных?.. О стон! О горе мне! О что еще сказать? О что еще сказать? Да кроме этого всего, о самом деле рассказать с начала все и до конца, ах, нелегко все выяснить как есть!

Я, Ваш покорнейший слуга, я смолоду уже все проморгал свои неудержимые таланты. Когда же вырос я, то также я не знал похвальных отзывов моих односельчан. Владыка-царь, по счастью для меня и ради моего покойного отца, дал мне возможность исполнять мои нехитрые дела, входить всегда и выходить среди дворцовых кулуаров. Вот я и рассудил тогда, что тому, кто держит таз на голове, зачем смотреть на небо вверх? И вслед за этим прекратил свои знакомства и прием гостей, дела по дому запустил. Стал днем и ночью думать лишь о том, чтоб исчерпать усилия своих совсем никчемных дарований, сосредоточив мысль свою на том единственно одном лишь побужденьи, чтобы снискать себе фавор у государя нашего – царя. Но дело вышло так, что совершилась крупная ошибка и неправда. Начну с того, что я с Ли Лином вместе в одном и том же учрежденьи пребывал. Мы никогда с ним не могли жить так, как полагается друзьям; у нас с ним были разные пути: что брал один, то отвергал другой. Мы никогда с ним вместе не держали у губ своих за чаркой чарку и никогда мы не сближались в той неизбывной радости друзей, что создается искренне и прямо. Но тем не менее его я наблюдал, и видел я, что этот человек – муж удивительный на редкость из тех, что соблюдать себя умеют хорошо. Он родителям служил благоговейно; он был честен с теми, с кем служил; прикасаясь к деньгам, он был умерен; брал, давал всегда по совести своей. При разнице лет, положений он был донельзя уступчив. Он с низшими сдержанным был и вежливым очень. Он только о том и мечтал, чтобы ринуться в бой беззаветно и жизнь всю отдать за дело большое отчизны. Вот что всегда в душе его копилось! И я считал, что в нем есть дух и государственный на редкость ум!

Послушайте теперь. Вот человек на службе государю берется выполнить такое предприятье, где десять тысяч шансов смерти; но и на тот один, что против них, не обращает он внимания, а устремляется всецело лишь туда, где государству есть угроза. И это было, я б сказал, уже совсем необычайно! Теперь, смотрите ж, возникает одно из дел неподходящих. И что же? Чины при дворе, за целость особы своей стоящие крепко, и жизнь обеспечить жене и детям норовя, сейчас же его недостатки, как на дрожжах, раздули, а я, по правде говоря, в своей душе о нем болел весьма. Да, впрочем, что ж! Ли Лин был во главе солдат неполных пяти тысяч, а углубился в землю варваров-номадов так далеко, что уж переступал он ставку хана. В приманку повесил себя самого у самой он пасти тигра и прямо скакнул он на варвара лютого, дикого ху. Пред ним было войско в десятки и сотни тысяч; с Шаньюем сражался самим он несколько раз подряд, и в этих боях провел он десяток и более дней, убил же врагов больше гораздо, чем вровень. Рабов не хватало, чтобы трупы убрать, чтобы раненым как-то помочь. Военачальники в верблюжьих дохах ошарашены были, боялись, тряслись. И вот тогда хан всех потребовал к себе: и левых и правых нойонов, всех лучников поднял, и вот вся страна напала на них отовсюду и их окружила. На тысячу ли развернулись бои… Все стрелы иссякли, дорога зашла в тупик. Вспомогательных войск никаких не пришло. Солдаты, начальники падали мертвыми, раненых тоже кучи лежали. Однако же Лин как крикнет, и криком он их подбодрил. Солдаты и их командиры – все как один повскакали, слезы струились реками из глаз, рты пили слезы и кровь.

Но снова они натянули луки пустые, полезли с презреньем на лезвие белое; на север всем телом своим повернувшись, на смерть помчались к врагу, обгоняя друг друга.

Наш Лин до погибели крайней своей прислал ко двору гонца, и ханьские графы, князья, министры, маркизы, магнаты подняли бокалы, желая царю долгоденственного жития. Но вот через несколько дней дошло до царя и письмо о Линовом полном разгроме. А царь-государь от этих известий стал есть без приятности вкуса и слушать доклады без радости всякой. Большие чины скорбели, боялись, не знали, как выйти из этой беды. А я, признаться, сам тогда не соразмерил всей своей ничтожной и никчемной простоты; но, видя, что царь-государь печален и сам не в себе, весь в горе, унынии крайнем, по чести, хотел проявить свою искренность, ту, что была. Наивная, глупая мысль! Я, право, считал, что Ли Лин, обычай имея с другими чинами и с высшею знатью делиться и малым, лишать себя сласти, он мог ведь иметь за собою людей, готовых до смерти все силы ему отдавать, и даже какой-нибудь древний известный, большой полководец не мог бы его в этом смысле никак превзойти. Хотя сам он был разгромлен и должен был пасть, однако ведь видно было его настроенье: он только хотел улучить надлежащий момент и послать о победе известие Ханям. Но дело пропало, и выхода не было больше. Однако и то, что он их разбил, исковеркал, является подвигом тоже, который заслужит быть явленным миру всему. Об этом я думал с тоской и хотел изложить на словах, но не было как-то пути. И вот так однажды случилось, что был во дворец я вызван к допросу, и я в этом смысле построил всю речь о заслугах Ли Лина. Хотел я всем этим расширить как мог кругозор царя-государя, конец положить речам тех белками сверкающих злобно людей. Но выяснить все до конца мне так и не удалось. Светлый владыка не понял, чего я хотел, решив, что я, вероятно, мешая карьере Эршисца, тем временем каверзно строю защиту Ли Лина – свою. И бросил меня в уголовный приказ. Итак, моей сердечной правде и преданности трону моему в конце концов не удалось себя представить. Сочли, что я обманывал царя, и вот я, наконец, был отдан на сужденье и действия тюремных палачей. Моя семья была бедна – всего, чем я располагал для подкупа моих судей, недоставало бы для выкупа на волю. И никто из друзей не помог мне! Посмотрел я направо, налево, на ближайших ко мне и роднейших людей, и никто за меня не сказал ни слова. Но тело мое – не камень, не дерево. Кто же был мой компаньон? Сторож суда! Я был спрятан глубоко в темнице-тюрьме. К кому обратиться тут с жалобой можно? Но Шао-цин, вы лично видели все это! И разве же все то, что делал я, не было именно вот так?

Когда Ли Лин живым в плен сдался гуннам, он славу своей семьи уничтожил, а я, кроме этого, сел еще в „камеру тутов“. Тяжелым посмешищем стал я для мира всего! О горе! О горе! Об этом не так ведь легко одно за другим говорить человеку толпы!

Отец мой заслуг не имел, отмечаемых грамотой царской, особой алою писаницей. История звездных фигур и звездных расчетов для календаря так близка ведь к разным гаданьям, заклятьям и прочему! Понятно, что с такими лишь забавляется владыка-государь, содержит их он на амплуа актеров и веселых дев; они в презрении даже у самых пошлых. И если б я, допустим, был казнен от рук суда, то было б это все равно, как если б девять из быков лишились только волоска. Какая разница была бы с муравьем? И люди будут не согласны поставить в ряд меня с умершими за правду и скажут лишь: ума, как видно, было мало, а преступленье велико; он не сумел себя от бед избавить, пришлось, как видно, умереть! Тогда в чем дело? – меня спросят. Скажу: до этого меня лишь довело все то, что в жизни сам я посадил и сам же вырастил себе.

Как знают все, одну лишь смерть имеет каждый человек, но смерть бывает тяжелей, чем великан-гора Тайшань; она бывает и легка, ну, как гусиное перо. Вся разница лишь в направленьи всех действий наших иль других. Самое высшее – предков своих не позорить. Следом за ним – и тело свое не позорить. Далее будет – разум, лицо не позорить. Далее будет – речей, наставлений своих не позорить. Далее будет – согнувшись всем телом, позор свой терпеть. Далее будет – в другую одежду одетым позор свой терпеть. Далее будет – в колодке, на замке, с веревкой быть битым палками и так позор терпеть. Далее будет – как обреют все волосы прочь, продернут железные кандалы, в виде подобном терпеть свой позор. Далее будет – с разрушенным кожным покровом, с отрубленными конечностями принять и терпеть свой позор. Но последним и низшим считаю смердящую казнь – то верх всякой казни! Нам книги говорят, что „казнь не поднимается наверх, к высоким государственным людям“. Этим хотели сказать, что тот, кто служит государю, к своей амбиции и чести не может он не быть всегда настороже.

Лютый тигр живет в глубочайших горах, его сотни зверей трепещут, боятся. Когда ж он в тенетах и в клетке сидит, то виляет хвостом и просит еды. Вот как величие, накопленное раньше, съезжает постепенно ни к чему! Поэтому бывает так, что муж ученый и служилый, коль на земле ему тюрьму рисуют, то он войти туда не смеет ни за что – по положению вещей. Ему стругают деревяшку, которой придадут подобье палача, но он и ей не отвечает, и с ней не будет говорить. Он утверждается в своих предначертаньях на этих явственных примерах очевидных. И вот я, представьте, сижу со связанными руками, ногами, с колодкой, веревкой на шее и с голою кожей, ничем не прикрытый; палками бьют меня, прутьями хлещут; я заперт средь стен, что повсюду вокруг. В такие времена я вижу лишь сторожей нашей тюрьмы и сейчас же бью об пол своей головою, а только завижу солдата тюрьмы, то сердце трепещет, дыханье спирает. Так что же происходит здесь? Здесь дело такое, что снижено вот как в накопленной мощи влияние силы! И если я все же в таком положеньи намерен говорить о тех, кто, мол, еще „не опозорен“, то эти слова произнес я с лицом насильственно твердым, и только. Их стоит ли, право, во мне уважать?

По этому же поводу скажу еще я вот что. Западный князь был князь, но был заперт в темницу Юли. Ли Сы был министр: подвергнут был всем он сразу пяти мученьям. Хуайиньский был князь, но терпел от колодок он в Чэнь. Пэн Юе и Чжан Ао, лицом повернувшись на юг, величали себя без родни и без ровни: были связаны, сели в тюрьму, искупая свое преступленье. Цзян-хоу убил всю Люеву клику и властью своей помрачил пятерых тех древних сатрапов: был засажен в тюрьму и просил там о казни. Вэйский Ци был большой генерал: одели его в кумачовую рвань, три колодки продели ему с замком. Цзи Бу был яремным рабом и служил у семейства Чжу. Гуань Фу был позором покрыт в чужом помещении долго. Все эти люди лично достигли титулов князя, маркиза, военного начальника или министра. Их слава была слышна в государствах соседей. Когда же вина подошла к ним: и сети закона настигли, они не сумели к себе притянуть свой конец, с собою управиться лично: остались все жить в грязи и пыли. Так, значит, и древность, и нынешний день – по сути одно. Куда же девалось, скажите, тогда все то, в чем они себя не покрыли позором? И если, исходя из этого, сказать, то храбрость или трусость есть лишь положенье дел; а силен ты иль слаб – одна фигура только. Все это очевидно всем, и стоит ли такому дивоваться? Да, если не мог человек вовремя сам, самолично судьбу порешить без всякой веревки и туши закона, немного лишь стоит промедлить ему и немного лишь заколебаться, как он уже под палкой и плетью лежит… И вдруг он захочет тогда, в тот момент, призвать свою честь: не будет ли это, пожалуй, скажу, запоздало, наивно? Мотивы тех древних людей, что считали важнейшим вопрос о приложеньи наказаний к большому государственному мужу, все здесь они лежат!

И вот еще: в человеческом чувстве иного ведь нет, как жажда пожить и ненависть к смерти, как помнить всегда об отце и о матери, нежно взирать на жену и детей. Но вот когда дело о чести идет и о зове рассудка, то это не так: здесь бывает, что выхода нет человеку.

Мне не везло. Я рано потерял отца и мать, и не было родни ближайшей, братьев у меня: я одиноко жил, был круглым сиротой. О Шао-цин! Вы сами видели, как относился я к жене своей и детям! Еще скажу: ведь даже и храбрец не обязательно умрет за дело чести, и трус о долге помышляет. Где место для того, чтобы махнуть рукой и далее себя не подбодрять? Хоть я и трус, и слаб, я все хочу хоть кое-как, да жить, но тоже знаю хорошо, где грань лежит меж тем, что нужно принимать и что бросать. Так почему же я дошел до униженья так утопить себя в оковах, путах каземата? Заметьте также, что цзанхо или бице – раб он, раба она, – что и они умели вызвать смерть. Тем паче я, при всей своей безвыходности, мог бы! Но что заставило меня терпеть так тайно и упрямо, живя буквально кое-как, таясь по мраке и навозе, без всяких слов и возражений? А вот: меня берет досада, огорченье, что есть еще в душе, чего она еще исчерпать не могла, что я вот так уйду из жизни прочь в убогом, жалком униженьи и свет моего слова на письме не явится позднейшим поколениям!

И в древности уже так было, что людей богатых, знатных и вельможных, которых имя стерлось и исчезло, их всех не счесть и не упомнить. А значатся в истории людей лишь необычные, из ряду вон таланты. И, в самом деле, ведь Вэнь-ван, князь Просвещенный Чжоу, сидел в тюрьме и там развил свой комментарий к „Чжоу И“, иль чжоуской редакции своих „Метаморфоз“. Чжун-ни попал в опасный для него момент и написал тогда „Чуньцю" (иль свою „Летопись времен"). Цюй Юань был изгнан и бежал, и после этого он произвел поэму о том, как впал в беду. Цзо Цю очей свет потерял – и вот он произвел „Го юй“, иль „Речи мудрецов о разных государствах“. Мыслитель Сунь, когда ему князь ноги – обе – отрубил, свои „Военные законы" написал и стройно изложил их в книге. Бу-вэй был сослан в Шу – а в мире распространены „Заметки Люя обо всем“. Хань Фэй сидел в тюрьме у Цинь – и вот „Как трудно поучать" и „Одинокая досада" явились также в свет. И „Ши“, классический канон стихов и од в трехстах главах был создан вообще людьми ума и мудрости сверхчеловеческой, особой, когда они бывали в горестном порыве! Все эти люди были переполнены склубившимся в них чувством, но не могли в жизнь провести ту правду, что в их душе жила. Поэтому они нам исповедали прошедшие дела и мысли о будущих людях. Так вот и Цзо Цю был без глаз, а Суню отрубили ноги: служить уж больше не могли, ушли от дел и углубились в книги и сужденья и построенье планов, схем, программ, чтоб в этом всем дать выход своим чувствам, обиде, злобе и тоске. Они мечтали лишь о том, чтоб обнаружиться пред миром в пустой и отвлеченной букве, лишенной важности и силы. И я, покорнейший слуга Ваш, Шао-цин, себе я позволяю тоже, хотя я и никчемный человек, в словах бездарных, неумелых вниманию других себя представить. Я как тенетами весь мир Китая обнял со всем, что попадало в нем старинного сказанья, подверг суждению, набросал историю всех дел, связал с началами концы, вникая в суть вещей и дел, которые то завершались, то разрушались, то процветали, то упадали. Я вверх веков считал от Сюань-юаня и вниз дошел до нынешнего года. Составил десять я таблиц, двенадцать основных анналов; трактатов, обозрений – восемь, наследственных родов-фамилий – тридцать, отдельных монографий – семьдесят, а итого сто тридцать, в общем, глав. И у меня желанье есть: на этом протяженьи исследовать все то, что среди Неба и Земли, проникнуть в сущность перемен, имевших место как сейчас, так и в дни древности далекой. Дать речь отдельного совсем авторитета… Не кончил я еще черновика, как вдруг беда случилась эта. Мне стало жаль, что я не кончил дела, и вот я претерпел ужаснейшую кару, ничем не выражая недовольства. И я действительно закончил эту книгу и сохранил ее в горе известной нашей. Ее читал я настоящим людям, но и распространял средь городских, столичных. И если так, то, значит, я плачу свой долг за прежний срам, и, если б даже я десятки тысяч раз бывал казнен, я разве стал бы каяться, жалеть? Но, впрочем, это все поведать можно разве тем, кто мудр, умен. А обывателям, толпе об этом говорить я б затруднился, право. Да, кроме этого, в ярме жить нелегко, а подлые слои людей всегда клевещут, осуждают. Я сам накликал на себя несчастье это языком, и высмеян тягчайше я односельчанами своими. Я этим делом замарал и осрамил покойного отца. Скажите же, с каким лицом я опять поднимусь на старую могилу отца и матери моих? Пусть тянутся еще веков хоть сотни, но грязь и гадость эта, смрад непревзойденными останутся всегда. Вот почему вся внутренность моя раз девять в день перевернется. Когда сижу я у себя, я в забытьи каком-то отдаленном, как будто что-то потерял. Когда ж за двери выхожу, то сам, куда иду, не знаю. Когда я вспоминаю о позоре, пот на спине сейчас же выступает, одежда вся моя сыреет. Теперь я только и всего, что надзиратель за гаремом. Так неужели мне себя увлечь куда-нибудь поглубже вдаль и спрятаться средь гор в пещеру? Поэтому я временно иду вслед за толпой, с которой вместе я всплываю иль ныряю, и вместе с миром всем то вверх иду, то вниз, чтоб заблужденья мира разделять.

А Вы, Шао-цин, теперь рекомендуете мне выдвигать достойнейших людей и представлять ученых ко двору. Уж не ошиблись ли Вы в помысле моем и не прошли ль мимо души? Ведь даже если бы хотел я сам себя весьма отшлифовать и всячески словесно приукрасить, не будет пользы для людей: мне все равно ведь не поверят, и будет только лишь предлог нарваться снова на конфуз. Все дело в том, что смерти день придет, и только лишь тогда, кто прав, кто виноват, определится ясно. В письме я не умел все изложить, что на уме. Позвольте кратким быть и вам письмо мое представить, убогое и грубое такое. С усердием, с поклоном, и повторным».

Предисловие графа великого астролога к своей истории Китая

Граф великий астролог так говорит: «У отца, предшественника моего, было сказано вот как: „С тех пор как умер Чжоу-гун, граф Чжоу, прошло пять сотен лет, и в мире появился Кун-цзы, философ из рода Кун. По смерти Куна и до нас прошло еще пять сотен лет. Коль есть еще уменье продолжать преславный век, дать верный тон традиции «Метаморфоз», продолжить книгу «Весен-Осеней», все основать на том, что мы найдем в каноне од, в каноне также эпопей, в каноне величавых ритуалов, в каноне музыки старинной, – вот чего я хотел бы, вот чего я хотел бы!“ Я, маленький какой-то человек, решусь ли я все это уступить?» Верховный вельможа Ху Суй спросил меня так: «Когда-то давно философ наш Кун, по какому составил он поводу хронику „Весен и осеней"?»

А я, верховный граф-астролог, отвечал: «Я слышал, что Дун, известный ученый, об этом так говорил: „Чжоу-ский путь государственный стал слабнуть, шататься, валиться. Конфуций был в Лу судьей уголовным; удельные князья его губили, вельможи Лу ему мешали… И Кун-цзы знал, что слова его здесь исполняться не будут, что путь его правды в людях не пройдет. И он сказал о том, что правильно, что нет на протяжении двухсот сорока двух лет, и стал мерилом всех суждений для всей Страны под нашим небом. Он Сына неба порицал, он отстранял князей удельных, карал и государственных вельмож – все это для того, чтобы продвинуть в жизнь деянье настоящего царя, и только“. Конфуций говорил: „Я это хочу изложить в сквозном, пустом как бы слове, но это не будет так же значительно, ясно, как зримое в самих делах и поступках людей“. Действительно, канон „Чуньцю" (иль „Весны-осени годов") на первом месте ставит осветить путь истинных трех древних государей, а на втором – судить историю людей и действий их: указал он на то, что ему неприемлемо и одиозно; объяснил, где лежат правота и неправда; утвердил нерешительных, шатких и слабых. Он сказал хорошо про того, кто хорош; он дурным называл то, что дурно и есть, он достойных достойными звал, подлецами негодных клеймил, сохранил пропадавшие царства, продолжал порой прерывавшийся род, поправлял, помогал, вызволял из распада: вот величайшие начала пути сверхцарственных особ. „И“, „Перемены“, ясно излагают и Небо и Землю, и тьму, и сиянье, и четыре времени года, и пять элементов-стихий. Поэтому все превосходство канона заметней всего в „Переменах“. „Ли“, канон поведенья ученых людей, наметил порядок меж всеми людьми, поэтому все превосходство его заключается в их поведеньи. „Шу“, канон эпопей, отмечает деянья прежних былых государей; и поэтому все превосходство его заметней всего в правительстве царском. „Ши“, канон древних од, называет нам горы и реки, пади, ручьи, птиц и зверей, деревья и травы, самок-самцов, мужчин или женщин. Поэтому все превосходство канона заметней всего в быте, жизни людей. „Юэ“, музыкальный канон, установлен для лэ, удовольствия слуха людей. Поэтому все превосходство канона заметней всего в гармонии общей. Канон же „Чуньцю“, „Весен-осеней“, правде с неправдой границу кладет. Поэтому все превосходство канона – в искусстве править людьми. Вот почему канон поведенья ученых людей имеет своим назначеньем порядок ввести средь людей; канон музыкальный – он создан, чтоб вызвать гармонию в жизни; канон эпопей – чтоб руководиться им в наших делах; канон древних од – чтоб простор сообщить нашей мысли; канон перемен – чтобы нам говорить о всеобщем влияньи метаморфоз; канон же „Чуньцю" – чтобы нам говорить всегда о чести и правде. В упразднении смутных времен, в направленьи обратном их всех к прямому началу – нет ближе к задаче такой, чем „Чуньцю“. „Чуньцю" в своем тексте знаков имеет много десятков тысяч, а тем и сюжетов – несколько тысяч. Распаденье и вновь собиранье людей и природы находится полностью также в „Чуньцю“. В каноне этом „Весен и осеней" цареубийств всего там тридцать шесть, погибших государств – пятьдесят два, а случаев, когда царьки бегут, не могут охранять своих богов земли и государства, нельзя и счетом одолеть. Когда же всмотришься в причины этих дел, то видишь: все они основу потеряли. Поэтому „И“, „Перемены“, говорят: „Ошибся ты в доле хоть самомалейшей – разница будет в тысячу верст“. И потому надо сказать, что когда убивает подданный князя и сын убивает отца своего, то этому будет причина совсем не в одном каком-нибудь утре иль вечере только. Их медленное просачиванье – дело, давно уже начавшееся. И вот почему тем, кто царством владеет, нельзя не познать „Чуньцю“. Ведь вот пред тобою стоит клеветник, а ты его не замечаешь. Сзади тебя разбойник стоит, а ты о нем и не знаешь. И те, кто у высших на службе, не могут не знать „Чуньцю“. Ведь когда они свято блюдут свое честное, правое дело, не узнают они, в чем его правота, а когда им случится столкнуться с делами порядка иного, мятежной эпохи смут, то они не поймут, какой будет временный выход. И если у людей их государь или отец не вникнет в основную мысль „Чуньцю“, то им придется лишь прослыть родоначальниками зла. А всякий сын или слуга и подданный монарха своего, коль он не вникнет в основную мысль „Чуньцю“, то он, наверно, попадет под казнь за то, что трон украл, злодейски умертвил отца, известен будет всем, как уголовный смертник он. По существу, все эти господа считают, что творят добро, но по незнанью своему идей „Чуньцю" подвергнутся пустому только слову и не посмеют отказаться от вины. Теперь все те, кто не вникает в истины, которых ритуал-канон и человеческая честь исполнены в себе, дойдут и до того, что государь себя не будет уж вести как государь, а подданный его слуга – как подданный слуга. Отец не будет сам отцом, а сын – вести себя как сын. Но если государь ведет себя не так, как государь, то будет бунт; и если подданный слуга ведет себя не как слуга, его казнят; и ежели отец уж не отец, то он беспутный человек; а сын, который уж не сын, он непочтительный наглец. Вот эти все четыре поведенья являются огромнейшим проступком средь всех других в Стране под небом. Тогда „Чуньцю“ присваивает им название огромного проступка пред всей Страной под небом нашим, и это люди принимают, не смея от названья отказаться. Вот почему „Чуньцю“ есть величайший патриарх уставного и лучшего средь мира поведенья и честного сознания людей. И то сказать, уставный ритуал наш „Ли“ нам запрещает уж тогда, когда ничто еще не совершилось, а наш закон на нас распространяется тогда, когда предосудительное дело уже свое имело место. Легко нам наблюдать, как применяется закон, но то, в чем заключается запрет в каноне „Ли“, нам, в общем, трудно это знать».

Ху Суй теперь мне говорит: «В дни, когда жил Конфуций, над ним просветленного не было ведь государя, а внизу он не мог себе должность найти по душе. Поэтому он сочинил „Чуньцю“, на века свесил нам сквозные лишь слова, чтоб ими разрубить всю суть уставных максим – ли и чести человека – и. Он этим на себя взял роль закона, который исходил бы от царя, единственно приемлемого честью. Теперь же вы, почтенный господин, вы над собой имеете судьбой вам данного пресветлого владыку, и вы под ним служебное свое храните положенье. Все массы дел пришли в свое наличье, и в строгом все они сейчас порядке. И таким образом, все то, что вы, почтенный господин, здесь обсуждаете сейчас, имеет, собственно, в виду, что именно такое выяснять?»

А граф великий астролог сказал ему вот так: «Да! Да! Ан нет, совсем не так! Я слышал слова отца и предшественника моего: „Фу-си, император, был высший пример простоты величавой и толщи добра. Он сочинил «Перемены» и восемь гуа-триграмм. Великолепие царей двух – Яо, Шуня – великая история в каноне «Шу» в себе его запечатлела, и ритуал-канон и также музыкальный возникли тоже вокруг них. Возвышенные качества царей и Тан и У тот автор «Ши», иль древних од-канцон, воспел в стихах. И вот «Чуньцю» рекомендует нам хорошее, добро, худое ж презирает и казнит. «Чуньцю» выставляет на вид добродетельный облик Трех династий. Она под держивает собой дом Чжоу, не ограничивая себя лишь тем, чтоб посмеяться и уколоть“. С тех пор как Хань восстала, и до нас, когда пресветлый Сын небес от них имел счастливый знак, установил алтарь Земле и Небу, реформе подчинил наш старый календарь, в котором изменил начало года, переменил окраски у одежд и получил небесную свою инвеституру от предков – духов чистых, величавых, – благодать от него растекается всюду струей необъятной. Заморские, чуждые нам инородцы с двойными толмачами к нам стучатся в дверь границы и просят разрешенье дать им явиться ко двору с представленною данью, и счетом нам таких не одолеть. Чиновники и слуги при дворе на сотнях разных должностей со всем усердием своим твердят, поют про совершеннейшие доблести царя, а им ведь ни за что не выразить пред всеми то, что им хотелось бы в душе воспеть до самого конца. Еще я скажу: когда есть ученый, достойный, талантливый, но остается вне службы, то это позор для держащих в своих руках государство. А если государь-владыка, с пресветлой доблестью, сверхмудростью на троне, а добродетели его не прославляются повсюду, то это преступленье предержащих. А я, бывало, сам такую должность занимал, и я, бывало, упускал и не писал о светлой и сверхмудрой сверхдобродетели царя. И я, бывало, уничтожал дела заслуженнейших сановников, князей наследственных и земельных, достойных, лучших из всех вельмож, уничтожая их тем, что речи о них не вел я и не писал. Я на землю ронял слова, изреченья старинных людей. Нет больших на свете, чем эти, проступков. И то, что я теперь считаю повествованьем о былом, – лишь редактура и исправленье преданий старых о людях прежних и их родах, совсем не то, что называется каким-то авторским сочиненьем. А вы, мой государь почтенный, сравнили вдруг меня с „Чуньцю“! Ошибка! Да, ошибка это! И вот обдумал я, привел в порядок все, что написал, и что заняло семь лет – как вдруг великий астролог и граф подвергся злополучью за Ли Лина, был заперт в темную дыру, сидел весь связанный, в оковах. И вот я в горе и печали вздохнул и так себе сказал: „Да, это моя вина! Да, это моя вина! Тело мое изуродовано, и к службе я больше не годен“. Ушел я от службы тогда и, глубоко раздумав, сказал себе так: „Припомним, что все, кто скрытно печалились в наших великих канонах, и в «Ши» – песнопениях, и в «Шу» – эпопеях, стремились они лишь к тому, чтоб дать выход, согласный их мыслям, мечтам. Было время, когда западный князь, Си-бо, был засажен в темницу Юли, он там написал объяснения свои к книге Чжоуских «Метаморфоз». Конфуций однажды попал в затрудненье меж Чэньским уделом и Цай, он составил тогда «Чуньцю» иль «Весны и Осени неких годов». Поэт Цюй Юань был прогнан от князя прочь и сочинил он «Как я впадал в беду». Цзо Цю потерял свет очей, и тогда появились «Речи различных царств». Суню-мыслителю ноги совсем отрубили, и он написал свое рассужденье о способах разных веденья войны. Бу-вэй был сослан в Шу, и в мире вашем распространились «Заметки Люя о всем, что было». Хань Фэй сидел в тюрьме у Цинь – и вот: «Как трудно говорить» и «Одинокая досада». Канон стихов «Ши» с тремястами глав составлен был людьми ума и высшей мудрости человеческой – все под влиянием взрыва чувств, досады, злобы, негодованья. Все эти люди в душе имели скопленье чувства и грустных дум о том, что им не удавалось свои путь продвинуть пред людьми. Поэтому они нам говорят о днях былых и думают о тех, что будут впредь еще“.

И вот я кончил тем, что изложил от Тао, Танского царя, и далее, до Линевых времен, а начал с Желтого царя».

Отдельное повествование о скользких говорунах

Конфуций говорит: «Шесть знаний для правительственного дела – одно. Устав поведенья ученых – он создан, чтоб дать распорядок людям. Канон музыкальный и древний – он создан, чтоб вызвать гармонию в жизнь их. Писанья античных времен – они для того, чтобы дать руководство в делах. Кантаты, стихи и гимны – они созданы лишь для того, чтобы мыслям дать жизнь. Канон мировых перемен – он создан, чтобы осмыслить изменения в законах жизни. Канон „Весен – Осеней" создан, чтоб нам говорить о чести нашей и долге». Граф величайший астролог тут скажет так:

«Путь неба велик и велик, и разве же он не громаден? В простых разговорах, в совсем незначительных фразах ведь встретиться может такое, что разрешит и сложную задачу. Некто Чуньюй Кунь был зятем в доме циского князя. Ростом он был неполных семь чи. Был скользкий говорун и часто ввязывался в спор. Его неоднократно отправляли послом к разным удельным князьям, и он никогда не давал в обиду и не срамил своего доверителя. В уделе Ци, в правленье князя Вэй (Величественного), сам князь любил говорить скрыто, намеками. Имел пристрастие пить целыми ночами в блудных оргиях. Погряз в них совершенно, делами государства не интересовался, а все правление отдал в руки министров и вельмож. Все должности пришли в полный беспорядок. Соседи князя начали со всех сторон отнимать землю, и, значит, опасность и гибель государства были уделом утра или вечера. Никто из стоящих у трона налево и направо не смел выступить с возражением и протестом. А Чуньюй Кунь стал с князем говорить по этому поводу намеками, вот так: „В нашем царстве есть большая птица. Сидит она на княжеском дворе. Три года уже как не летает, да и не поет. Вы, князь, знаете, что это за птица?" Князь отвечал: „Эта птица коль не летает, так не летает, а раз взлетит, так прямо в небеса. Не поет, так не поет – и все, а запоет, так всех вас изумит“. И вслед за тем он тут же принял губернаторов и начальников уездов, сразу семьдесят два человека, наградил одного и казнил одного. Кликнул клич по войскам и вывел их в поле. Князья-соседи, взбудоражившись и встревожившись, сразу вернули захваченные в Ци земли. Князь действовал грозно тридцать шесть лет. О нем шла речь в „Наследственных родах" под именем Тянь Ваня. В восьмом году царствования Величественного князя удел Чу двинул против Ци большую рать. Циский князь отправлял Чуньюй Куня в Чжао просить помощи войском. Предложил в подарок сто цзиней золота и четырнадцать упряжек. Чуньюй Кунь поднял лицо к небу, громко расхохотался, да так, что развязались шнуры у шапки. Князь спросил: „Государь мой, мало, что ли, по-вашему?“ Кунь отвечал: „Помилуйте, смею ли я?“ А князь ему: „У вас как, есть что сказать по поводу вашего смеха?“ Кунь отвечал: „Вот видите, сегодня иду это я с востока сюда и вижу: сидит у дороги человек и молится об урожае, причем в руке у него свиное корыто и чарка с вином, и молится он так:

С чашку малый бугорок

да даст мне полный коробок!

На грязце да на болоте

целый воз моей заботе!

Пять хлебов обильно да взрастут,

полный дом богатства будет тут.


И я видел, что держит он в руке убогое, а желает многого. Поэтому я и смеюсь“. Тогда циский князь Вэй прибавил желтого золота тысячу слитков, белых яшмовых колец десять пар, конных упряжек сто четверок. Кунь откланялся и ушел. Пришел в Чжао. Чжаоский князь дал ему десять десятков тысяч отборных солдат и тысячу конных колесниц. Когда чуский князь об этом узнал, он ночью увел войска. Князь Вэй был очень этому рад. Поставил вина в дальнем дворце, позвал Куня, пожаловал его вином, спросил его так: „Государь мой, вы сколько можете выпить, чтоб захмелеть?" Отвечал: „Ваш всепокорнейший слуга выпьет меру – и пьян, выпьет десять – и пьян тоже“. Князь сказал: „Государь мой выпьет меру – пьян, как может выпить он десять мер? Нельзя ль послушать, в чем резон?" Кунь сказал: „Вот жалуют меня вином пред вами, о великий государь. Министр ваш стоит со мною рядом, придворный камергер стоит там где-то сзади. Кунь опасается, боится и, распростершись на полу, всего одну лишь выпьет меру – и сразу пьян. Теперь вот если у родителей сидит какой-нибудь серьезный гость, Кунь, подобрав полу, согнувшись, на коленях дает к столу вино. От времени до времени ему пожалуют опивки. Он с чаркою в руках провозглашает многолетье. Вот так, неоднократно это начиная, он выпьет здесь не больше, чем две меры, и прямо-таки пьян. А вот когда зайдет давнишний друг, которого я долго не видал, и вдруг встречаемся мы с ним… Так радостно сидеть вдвоем! Сидим и говорим о том, что с нами было, о наших чувствах, настроеньях. Тут выпить я могу мер пять иль шесть, чтоб опьянеть вконец. Но вот когда мы собираемся всем округом или деревней, мужчины с женщинами вместе, вино обходит не спеша; в шестерку или в жбан сыграем, друг друга тянем к себе в пару; за ручку взять – взысканья нет; глазком мигнуть – запрета нет. Там впереди валятся серьги, а сзади там – булавка на пол. Кунь, признаться, любит это и выпить может восемь мер, а пьян лишь будет на две трети. Но солнце – на вечер, попойка – к концу; чарочка к чарке, притиснувшись, сядем; он и она на одной уж циновке, туфли с туфлями вместе скрестились, чарки, подносы – в полном развале; в комнате свечи все потухают. Хозяин тут оставляет Куня и провожает гостей. Кофты из газа на шее открыты, тонкие слышны духи, испаренья… И в этот момент Кунь всею душою в усладе, и выпить он может целый дань.

По этому случаю я вам скажу: когда вино зашло за все пределы, то здесь и блуд. Коль удовольствие зашло за все пределы, тогда – тоска. Во всех, во всех делах ведь только так и есть. Нельзя, значит, зайти за все пределы. Коли зашли – сейчас же и беда!“ Так вот чем Кунь высмеивал и урезонивал, а князь сказал: „Ну, хорошо! Конец теперь пить по долгим ночам“. Сделал Куня главным гостем среди всех князей. Когда родня князя давала пир и ставила вино, то Кунь всегда сидел у них».

Предисловие к отдельному повествованию о жестоких правителях

Мыслитель Кунь сказал: «В правительстве дать ему руководство, в наказаньях дать ему выравненье, тогда он, народ, будет только их обходить, но не будет стыда у него никакого. В достоинстве дать ему руководство, в благочинье ему выравнение дать, тогда он, народ, иметь будет стыд и всегда образец». А Лао вещает нам так: «Высшая доблесть как доблесть себя не ведет. От этого доблесть в ней именно есть. Низшая доблесть доблесть свою не упустит. От этого доблести в ней не бывает совсем. Законы и правила множатся, всюду торчат. Воров и разбойников много бывает». Граф величайший астролог так говорит: «Как правильны они, эти слова! Законы и приказы есть инструмент для управленья, но не источники они устройства самого правления, его чистейшего и грязного начала. Когда-то сети их в нашей земле были очень часты и плотны, и все-таки фальшь и подлости росли, как из земли ростки. Когда дошло до крайнего предела, то все высшие вместе с низшими друг за другом пошли по пятам, и кончилось тем, что никто уж помочь не мог. В это время правленье чиновников князя было похоже на то, как спасают людей из огня, подливая в него кипяток. Иначе, чем с помощью военных сильных приемов, суровых и грубых, как можно бы было с делами правления сладить, да так, чтобы было приятно и мило? И те, кто еще толковали о правом пути и стезе добродетели, топили себя и службу свою. Поэтому так и сказано было: „Слушаю тяжбы судебные я так же, как прежние люди. Но надо бы было устроить, чтоб тяжеб вовсе у нас не бывало“. „Низшего типа ученый, услышав об этом, громко над этим хохочет“. Все это не пустые лишь слова! Когда восстала Хань, то грани на бокале „гу“ разрушила она и сделала его круглым совсем; разрубила ажурно-скульптурный узор и все превратила в простой матерьял. Ее сети закона порой пропускают рыбу, глотавшую лодку: но управители ее лучше и лучше, уже не впадают в низкую подлость; и черноволосый народ надежно и должно управлен и спокоен. Отсюда можем мы усмотреть, что дело в этом, а не в том».

Отдельное повествование о Цюй Юане

Цюй Юань – ему имя было Пин. Он был сородичем и однофамильцем чуского дома, служил у чуского князя Хуая приближенным «левым докладчиком»1. Обладал обширною наслышанностью и начитанностью, память у него была мощная. Он ясно разбирался в вопросах, касающихся государственного благоустройства. Был искусный оратор. Во дворце он с князем обсуждал государственные дела, издавал приказы и указы, а за пределами дворца имел поручение по приему гостей и беседам с приезжавшими удельными князьями. Князь дорожил им, как дельным. Один высший чин, вельможа, бывший с ним в одном ранге, соперничал с ним в княжеском благоволении и втайне замышлял против его талантов. Князь Хуай дал Цюй Юаню составить свод государственных законов. Цюй Пин набросал их вчерне, но работу еще не закончил. Этот вельможа ее увидел и захотел присвоить, но Цюй Пин не давал. Тогда тот стал на него возводить клевету, что, мол, когда князь велит Цюй Пину составлять законы, то нет никого в народе, кто бы об этом не узнал, и каждый раз как только какой-нибудь закон выходит, то Пин хвастает своими заслугами: без меня, мол, никто ничего сделать не может. Князь рассердился и удалил от себя Цюй Пина. Цюй Юань был оскорблен, негодовал на то, что князь слушает все неразумно; что клевета закрывает собою тех, кто честен, и кривда губит тех, кто бескорыстен; что тот, кто строго прям, оказался вдруг неприемлем. Тогда он предался печали и весь ушел в себя: сочинил поэму «Лисао»2 – «Как впал я в беду», это названье «Как впал я в беду» значит как бы «Как впал я в досаду».

Скажу я теперь:

«Что небо значит? Начало оно людей! Что отец и мать? Основа они людей! Когда человек дошел до конца, он снова обращается к основе своей. И вот, когда он в тяготе и страде дошел до усталости крайней, нет случая, чтоб не вопил бы он к небу; иль, если он болен и страждет, печален, тоскует, нет случая, чтобы не звал к себе он отца или мать. Цюй Пин шел правой стезею, путем прямоты, исчерпал всю честную душу свою и ум свой использовал весь на службе царю своему. Но клеветник разъединил обоих их, и можно говорить о том, что это было дном паденья. Ведь он был честен и заслуживал доверия, но пострадал от подозренья; служил он с преданной душой, а жертвой стал клеветника… Ну, мог ли он не возмущаться? Поэма Цюй Пина „Лисао" („Как впал я в беду") родилась, конечно, из чувства его возмущения. „Настроенья в уделах"3 есть книга, которая склонна к любовным мотивам, но блуда в ней нет. „Малые оды“4 полны возмущений, нападок, но бунта в них нет. Когда ж мы теперь говорим об одах „Впавшего в грусть" („Как впал я в беду"), то можем сказать, что в них достоинства того и другого соединились.

В глубь древности входит он, нам говоря о Ди Ку5, спускаясь к нам, говорит он о диском Хуане6. А в промежутке между ними он повествует нам о Тане и об У7, чтоб обличить дела своей эпохи. Он выяснил нам всю ширь, высоту пути бесконечного дао8, стезю безупречного дэ9, статьи и подробности мира, порядка и благоустройства, а также той смуты, которая им обратна. Все это теперь нам стало понятно и ясно вполне. Его поэтический стиль отличается сжатой формой, слова его речи тонки и едва уловимы; его настроенье души отлично своей чистотою; его повеленье, поступки его безупречно честны. То, что в стихах говорит он, по форме невелико, но по значенью огромно, превыше всех мер. Им взятое в образ нам близко, но мысль, идеал далеки. Его стремления чисты: поэтому все, что он хвалит в природе, – прекрасно. В стезе своей жизни он был благочестен, и вот даже в смерти своей не позволил себе отойти от нее. Он погрязал, тонул в грязи и тине, но, как цикада, выходил из смрада грязи преображенный10; освобождался, плыл, носился далеко за страною праха, за гранью всех сквернот земли. Не принял тот мир с его жидкою, топкою грязью; белейше был бел, не мараясь от грязи его. И если взять его душу, соперницей сделав ее и солнца и месяца, то нет невозможного в этом.

После того как Цюй Юань был прогнан со службы, Цинь решил напасть на Ци11. Ци был связан родственными узами с Чу12, и циньского князя Хоя тревожило это13. Он велел своему Чжан И14 сделать вид, что тот покидает Цинь и идет служить уделу Чу с весьма значительными дарами и с усердием всецело преданного Чу человека. Чжан И сказал чускому князю так: „Цинь сильно ненавидит Ци, а Ци с вашим Чу находится в родственных отношениях. Но если бы ваш Чу сумел решительно порвать с Ци, то Цинь готов предложить вам местность Шанъюй15, пространством в шестьсот ли16“. Чуский князь Хуай был жаден, поверил Чжан И и порвал с Ци. Отправил посла в Цинь принять землю. Чжан И лукаво сказал: „Я, И, с вашим князем договорился о шести ли, а о шестистах ли не слыхал даже“. Чуский посол в гневе ушел, прибыл к себе в Чу и доложил об этом князю Хуаю. Князь Хуай разгневался, поднял огромную рать и пошел на Цинь. Цинь вывел свои войска, ударил и совершенно разбил чуские войска между реками Дань и Си. Отрезал восемьдесят тысяч голов. Взял в плен чуского воеводу Цюй Гая и затем отобрал у Чу всю страну при реке Хань17 (Ханьчжун). Тогда князь Хуай двинул все войска, что были в его уделе, и, глубоко зайдя в Цинь, ударил на врага. Сражение произошло при Ланьтянь18. Удел Вэй19, узнав об этом, внезапно ударил на Чу. Вэйские войска дошли до Дэн. Чуское войско пришло в страх и ушло из Цинь к себе домой, а Ци, все еще в гневе на Чу, ему не помог. Чу был в тяжелом положении. На следующий год Цинь отрезал Ханьчжун и подарил его Чу в виде мирного предложения.

Чуский князь сказал: „Я не хочу земли, я хочу получить Чжан И. Я тогда лишь буду считать себя удовлетворенным“. Чжан И, узнав об этом, сказал так: „За одного лишь И – и вдруг целую страну Ханьчжун! Прошу у вашего величества разрешения пойти мне самому в Чу“. И пошел в Чу. Там он снова богатыми вещами задарил временщика, придворного Цзинь Шана, а также повел хитрые и ловкие разговоры с фавориткой князя Хуая, Чжэн Сю. Князь Хуай целиком послушался Чжэн Сю и снова отпустил Чжан И. В это время Цюй Юань как раз был отстранен и на свой пост не возвращался. Его отправили послом в Ци. Вернувшись в Чу, он обратился с укором к князю Хуаю и сказал: „Зачем вы не убили Чжан И?" Князь Хуай раскаялся, послал погоню за Чжан И, но его уже было не догнать. Затем целый ряд князей напал на Чу и основательно его потрепал. Убили чуского воеводу Тан Мэя. В это время циньский князь Чжао20

Искусство действовать на душу. Традиционная китайская проза

Подняться наверх