Читать книгу Дора, Дора, памидора… - Сергей Чилая - Страница 4
Глава 1
ОглавлениеЯ знала, что наука умеет много гитик.[1] Что некоторые из них больно ранят. Что место, которое занимает наука на земле, по большей части представлено бездорожьем. Остальное вымощено редким булыжником. Лишь кое-где попадаются заасфальтированные участки. Особо не разъедешься. Только на внедорожниках: отсюда до туда. И деньги в науке на дороге не валяются из-за отсутствия дорог. Однако здесь тоже можно запросто срубить бабки – to get cash for trash, пренебрегая научными данными в пользу предрассудков, вранья и спекуляций, что позволяет многим пользоваться наукой, как банкоматом. А плагиат, особенно почерпнутый из научных источников на западе, в умелых руках нередко становится бриллиантом в короне отечественной науки.
Плиний Младший говорил: «В науке – и радость, и утешение». В ней есть нечто таинственное, как в поэзии, недоступное порой самим автором, ибо никто не знает до конца, что удалось открыть.
В науке полно примочек и имитаций. Много беспечного, как в детстве. В ней можно притворяться, как притворяется верховный правитель – наш главный притворщик, а следом притворяется свободной и счастливой страна. Можно годами толкать порожняк с настойчивостью портовой проститутки и получать государственные премии. Но главное, конечно, как карта ляжет. Потому что может и не лечь. У меня, например, легла, только «рубашками» вверх…
И хотя занятия наукой – всего лишь игры разума, открытия, что случаются порой, способны потрясти цивилизацию посильнее планетарных катаклизмов. А удовольствие, которое доставляют эти игры, не просто окрыляет. Оно захватывает дух и сносит «крышу» допаминовой бурей, превращая науку в опиум для ученых с помощью тех же схем, что используют клирики, проделывая свои штучки с религией. Поэтому решение научных проблем, даже если решение оказалось неверным, так колбасит, что меркнет секс.
«Такой вот крутяк», – размышляла я, сидя в последнем ряду гостиничного конференц-зала, и наблюдала за Тихоном, что грузил публику с трибуны докладом вместо Дарвин.
Казалось, он скитается по камням, как в «Подростке» Достоевского, забыв про внедорожник. А когда вспомнил, двинул на нем через бесконечные ряды простыней, что сохли на заднем дворе нашего детского дома… А может, просто пробирался к выходу в переполненном автобусе. И неумело, даже вежливо, потому как ехал общественным транспортом впервые, раздвигал пассажиров тучным телом в костюме размером XXXXL, пошитым на заказ дорогим модельером в Лондоне, чтобы выглядел, будто ширпотреб, заделанный урюпинской фабрикой «Родные просторы». А может, это был дождевой лес по берегам Амазонки, по которому он пробирался вместе с Дарвин прошлым летом в составе международной экспедиции в поисках племени пигмеев, утверждавших, что температура – это скорость. Вождь племени, запавший на Дарвин, сказал ей тогда: «Температура – это просто цифра, мадам. Не хотите остаться со мной? Узнаете много интересного про воду, которая не кипит и не замерзает»…
А Тихон на трибуне нервно ищет проход в частоколе стволов дождевого леса. Но за счет габаритов и барственной осанки смотрится из зала довольно сносно. Хоть продолжает говорить неуверенно и как-то жалко на доморощенном английском, недоверчиво оглядываясь на чередующиеся слайды за спиной. Ситуация набухает.
Только зря он так нервничает. Его никто не слушает. Публика в зале привычно перешептывается, перемещается с места на место, дожевывая бутерброды после недавнего кофе-брейка. И он благодарен им за это. А когда, наконец, добирается в своем путешествии до реки или бассейна, входит в воду по пояс и начинает мучительно переминаться там, будто ищет место, чтобы помочиться с комфортом. И так увлекается этим занятием, что не хочет переходить к главному. И бормочет что-то невнятное и обыденное, пудря мозги дремлющей публике температурой, которая с точки зрения атомной физики есть скорость движения атомов внутри вещества, а не застывший в стекляшке столбик ртути или дрожащая стрелка. Тут пигмеи были правы. Чем быстрее движутся атомы, тем выше температура. Только новейшая физика предлагает рассматривать сущность температур не как линейный показатель, а как петлю, в которой положительные и отрицательные температуры – части единого процесса.
– При достижении абсолютного нуля атомы водорода останавливают движение, но температура не заканчивается на этом. Она переходит к отрицательным значениям, в которых объекты ведут себя, по меньшей мере, странно. – Тихон гонит эту хрень, лишь бы не переходить к главному: к козырному тузу, что спрятан в рукаве. И говорит смущенно: – Чем холоднее объект, тем больше энергии он излучает. – И добавляет, насаждая публике чуждые вкусы: – Еще одной особенностью отрицательных температур является их способность снижать энтропию внутри и вокруг себя…
Я слушаю из задних рядов пустопорожнюю Тихонову болтовню с изумлением и тревогой. Что заставляет его, известного ученого, парадоксального и талантливого, равнодушного к тому, что создано не им, жесткого, даже жестокого, в управлении городом и институтом, вести себя застенчиво и невнятно на трибуне, словно санитар, читающий на ученом совете чужой реферат?
– Обратное распределение Больцмана наиболее точно… – Тихон виснет на полуслове. Лезет в рукав за тузом. Достает. Медлит почему-то, но, наконец, рожает: – Нам удалось так изменить структуру воду, что она перестала замерзать…
Ученая публика не врубается, хоть шум в зале поутих. Он начинает нервничать, отрывает глаза от листов с текстами доклада и видит Дарвин. В новомодных одеждах, похожих на тряпки с чужого плеча – high-low stile,[2] которые эпатируют каноны высокой моды, позволяя носить вечерние платья с кроссовками или поверх брюк, она спешит ему на подмогу. И идет по проходу походкой Ассоль, не дождавшейся алых парусов. Невероятное сочетание новизны и постоянства. Кто-то говорил, что выражение на лице важней одежды, успокаиваю я себя и тут же с завистью вспоминаю ее гардероб, в котором столько тряпок, что не доносить ей до конца жизни, нипочем. Дарвин любит повторять: «Можно прожить очень долго без необходимых вещей, но без лишних – никак». А перед отъездом подарила мне платье: английский костюм, очень дорогой и строгий, потрясающего серого цвета. В мелкую клетку. Я ношу его здесь запоем уже третий день.
Дарвин в скудных одеждах подходит к трибуне, встает рядом с Тихоном, не обращая внимания на протесты модератора-итальяшки в президиуме.
– Меня зовут Дора Дарвин, – говорит она и улыбается притихшему модератору. – Город урюпинск. Я заведую лабораторией биофизики клетки в институте нормальной и патологической физиологии, которым руководит доктор Перевозчиков. – Она кладет руку Тихону на плечо. – Уверяю вас, он не шутит и не впаривает пустое про «живую воду». Хотя в нашей стране верят в любую фигню. Особенно в кремле, постояльцы которого столетиями мечтали о вечной жизни не меньше, чем о полной победе над своим народонаселением.
Меня пугает инакомыслие Дарвин, ее постоянная фронда, которой она бравирует по любому поводу и без. Сама я не страдаю нонконформизмом и равнодушна к власти. И политика меня интересует не сильнее прошедших менструаций. Хоть понимаю, не хуже Дарвин, все бессердечие, жестокость и лживость верховного правителя и его окружения, более всего озабоченных сохранением собственного благополучия… и благоденствия, если это слово способно передать состояние, в котором они перманентно пребывают, презрев и бросив на произвол народонаселение. А те мелкие подачки с барского стола, что достаются народонаселению, утопающему в конформизме, лишь способ предотвратить недовольство и сохранить стабильность. Когда я слышу это бодягу про стабильность, у меня начинается падучая.
Нынешняя власть дала мне вполне сносную, комфортную жизнь, если не считать жизнью время, проведенное в детском доме. Позволила заниматься любимым делом. Большего от нее я требовать не могу. И не требую. И лезть под пули за участие в несанкционированных митингах оппозиции или публично выказывать собственное инакомыслие, рискуя оказаться за решеткой, не собираюсь. Правда, порой, вспоминая детский дом, мне приходит на ум мальчик-заика из старшей группы, в отличие от нас смотревший новости в ящике. Однажды он сказал: «Власть, зарабатывающая миллиарды на торговле ископаемыми, могла бы обеспечить нас более сносным существованием». Из всего сказанного им тогда я на всю жизнь запомнила слово «сносный»…
– Здесь… весь цвет мировой криобиологии… нобелевские лауреаты… успехи физики низких температур… молекулярная биология… поведение атомов… – Дарвин продолжает разруливать Тихоновы косяки в конференц-зале отеля Hilton Grand Vocation Suites в Майами. Она так напориста, убедительна и хороша собой… просто зашибись. Рядом с ней я чувствую себя потрепанной девахой, которая только что выбралась из грузовика.
– Нигде открытия в важнейших вопросах познания не преследуются с такой яростью, как в академической среде. Нигде, кроме научных сообществ, реальные авторы открытий не застрахованы от обвинений в занятиях лженаукой, в подтасовке фактов, в продажности. Раньше их сжигали на кострах. Теперь лишают работы, прячут в психиатрические больницы… Разумеется, есть риск стать посмешищем, остаться в дураках, потратив жизнь на отстаивание безумной идеи. Но это уже, «как карта ляжет». А можно всю жизнь заниматься чистой наукой и «считать ракушки» или мух-дрозофил. Комфортно и безопасно. – Дарвин не смогла отдаться толпе и теперь в отместку прямо с трибуны засаживает перья в ученые зады присутствующих.
Часть публики раздраженно вскакивает с мест. Движется к Дарвин, забывая о перьях. Шум усиливается. В последних рядах, где я сижу, уже не разобрать слов. Но я знаю текст назубок, потому как перепечатывала доклад на русском, а потом на английском много раз. И сама была участником тех событий, что принесли нам «другую воду».
А Дарвин продолжает на потрясающем американском английском, будто выросла в Вашингтоне. Ей вообще легко даются языки, как, впрочем, и многое другое. Будто сидит внутри жесткий диск могучего компьютера, позволяющий за пару месяцев необременительных занятий заговорить на чужом языке.
А мне английский не дается ни с репетиторами, даже если ложусь с ними в постель, ни без. Может быть, из-за слишком большого клитора, удивившего когда-то Дарвин. Хотя один из них – отпрыск респектабельной белогвардейской семьи-репатриантов из Шанхая обучил меня ненормативной английской лексике, которая намертво впечаталась в мой мозг… Через месяц или два, как я поступила на службу в институт простой лаборанткой, хотя закончила биофак университета в северной столице, Дарвин увидела меня в душевой теннисных кортов. Подошла, оглядела, будто бигля перед экспериментом, и вежливо сказала:
– Никифорова! – Она всегда звала меня по фамилии. – У тебя слишком большой клитор для женщины. – Будто клиторы бывают у мужчин. – Буду звать тебя Никифорофф. – Эта сука реваншировалась за проигрыш в двух сетах. Мне стало стыдно. Я впервые удрученно глядела на свой клитор и всматривалась в передок Дарвин под узкой полоской мокрых штанишек, сравнивая размеры. Слово «гермафродит» тогда не возникло во мне, но позже оно появилось и временами звучало пугающим набатом, отличая от других, хоть поводов не было совсем. Только появилась дурная привычка украдкой разглядывать гениталии других женщин.
После разговора в душевой у меня возник болезненный комплекс «большого клитора», на который не знала, как реагировать. Знаю лишь, что теперь он соседствует с «комплексом Электры», который поселился во мне еще в детском доме, как у Дарвин, бессознательно завышая мнение о себе…
А тогда на корте грубо ответить Дарвин не смогла. И не потому, что трусила. Просто я прощала ей все, даже больше. И любила ее, как может любить только собака, преданно и верно, хотя нечто, совсем не собачье, мешало полному счастью… Это Дарвин прислала в универ заявку на меня от Тихонова института, пусть и на должность лаборантки, чем немало рассмешила деканат. Я держала ее за божество и старалась подражать во всем, хоть люто ненавидела порой. Она заметила подражание и сказала однажды:
– Нельзя научиться от другого, как жить. Только прожив собственную жизнь можно научиться чему-то. Или рассчитываешь на эффект Золушки? Колись, Никифороф…
– Нам удалось структурировать воду, которая не замерзает и не образует кристаллов льда при охлаждении ниже нуля.
– Наслаждаясь эффектом, Дарвин поглядывает в зал, давая возможность разнервничавшейся публике поучаствовать в торжествах. Однако публика не спешит, и Дарвин продолжает утюжить ученых: – Научные факты являются социальными конструкциями. Отказавшись от криопротекторов, мы пошли другим путем, как говорил Ленин.
– Не думаю, что в молекулярной биологии следует руководствоваться заветами покойного вождя урюпинской революции, – подает голос модератор. – Lord forbid![3]
– Если бы следовали, жили в другой стране: благополучной, богатой и счастливой своими гражданами. А вода с перестроенной структурой… мы назвали ее «другой водой», обладает рядом уникальных свойств, – наседает Дарвин, – что позволяет использовать ее в качестве идеального криопротектора при длительном хранении органов перед трансплантацией. Ее можно будет использовать, как средство для создания банков органов. Для замораживания и хранения при температуре жидкого азота целостных организмов с неизлечимыми болезнями в надежде на успехи медицины будущего.
Она умело держит паузу, а потом снова начинает поливать:
– Сиюминутные лечебные эффекты такой воды при моделировании некоторых патологических состояний представлены на слайдах. Данные взяты не с потолка моего кабинета. – Публика в зале, конечно, знает, что с потолка. – Однако они меркнут в сравнении с потенциалом другой воды, – продолжает Дарвин, – которую можно будет использовать в качестве идеального энергетического материала и носителя информации.
Раздаются жидкие аплодисменты, будто Дарвин удачно посадила самолет, перелетев через океан. Только ушлая публика знает: воду с температурой ниже нуля без добавок не получить, как ни старайся. Против законов природы не попрешь, даже если выбросить миллионы на ветер. И продолжает выкрикивать ироничное и злое что-то про дельцов от науки, про нечистых на руку ученых, fucking uryupinsk scientists и прочую хренотень. И кажется, происходит это не в Майами, куда, на большой криобиологический сходняк, съехалась ученая публика со всего света. А в Козельске, на съезде молодых ученых-гельминтологов.
Только Дарвин, как Пушкин, досадовала, когда иностранцы разделяли с ней чувство презрения к нашей власти. – Вам не нравятся урюпинские ученые? – Досадует она, пробиваясь сквозь густое «У-у-у-у-у» зала. – Но ведь это они изобрели периодическую таблицу элементов, паровой двигатель, радио, паровоз, телевизор, вертолет… Патентовать не умели. – Мне показалось, она забралась на трибуну, чтобы защищать честь страны, а не делать научный доклад.
Модератору-итальяшке тоже показалось:
– Доктор Дарвин! – подает он голос. – Фольклор многих стран, особенно вашей, замечательно описывает свойства и возможности «живой воды». Надеюсь, вы знакомы с подобной литературой. Тогда вам должно быть известно, что заявления о наличии памяти у воды, об успешном ее структурировании, исключающем замерзание при низких температурах, современная наука считает шарлатанством. – Итальянец, с лицом deep-rooted ladies' man,[4] несколько лет безуспешно охмурял Дарвин на всех симпозиумах. И даже приезжал за этим к нам в урюпинск.
– Если бы наука не закрывала глаза на события, которые не укладываются в общепризнанные представления и теории, будто боится чего-то… – отбивается Дарвин, но ее почти не слышно из-за шума. Я смотрю на Дарвин, впервые терпящую бедствие. Ученая публика завелась, особенно женщины, не простившие ей ни красоты, ни породы, ни одежд и ума. И перекрикивая друг друга, продолжают обличать во лжи и других грехах, поминая кремль и верховного правителя, и его безумства. И ведут себя так, будто XV век на дворе. И толпятся с вязанками хвороста в руках, чтобы подбросить в костер, разведенный под Дарвин. Я понимаю их. В последнее время отношение к нам во всем мире поменялось. Ежу понятно, в какую сторону. Мне жаль своего ежа, который несет на себе тяготы этого понимания. Жаль наше народонаселение. Но еще больше жаль Дарвин.
Только выкриками из зала ее не пронять. «Не требуй постоянно справедливости по отношению к себе, – втолковывал ей Тихон. – Сильный человек должен принять то, что ему досталось и сохранить достоинство, и лицо». Дарвин была прилежной ученицей и давно должна была стать директором института вместо Тихона, невротика и задрота в науке. И доклад этот она должна была делать сама. И не только потому, что первый автор и живая вода – ее заслуга. Хотя, иногда мне кажется, что моя…
Тихон вообще был с самого начала против публикации данных о другой воде в Майами. А когда понял, что Дарвин все равно выступит с докладом, настойчиво и грубо вытребовал это право для себя, и сделал все, чтобы провалить сенсационное сообщение. И неважно, что он самый богатый и могучий человек в урюпинске с маленькой буквы, хоть городок наш, как и страна, зовется и пишется по-другому И со всеми потрохами, и институтом в придачу, принадлежит Тихону Академику Тихону Трофимовичу Перевозчикову, мэру урюпинска. ТиТиПи, как называет его за глаза институтский народец.
Дарвин все-таки остановила доклад. Публика успокоилась, расселась по местам. Итальяшка пригласил следующего докладчика, недоуменно поглядывая на Дарвин у трибуны. А она шагнула вперед и, порывшись в одеждах, извлекла на свет цилиндрик, похожий на тюбик губной помады. Свинтила крышку. Наклонила и из горлышка медленно выбралась… Я обомлела: это была «другая вода». Только как она посмела? Как вывезла Изделие из института без разрешения службы безопасности? Как безрассудно тратит ее сейчас, проливая?
Вода зависла над ладонью колеблющимся облачком, размером с небольшое куриное яйцо, преломив, подобно бриллианту, световые лучи. Конференц-зал пятизвездочной американской гостиницы наполнился радугой, яркой и сочной, из конца в конец, как в степи под урюпинском после грозы. Запахло ковылем, пылью, прибитой дождем. Дарвин сжала облачко в ладони. Подержала. Разжала ладонь, на которой теперь лежал, чуть подрагивая, кусок студня, похожего на гранату «лимонку» из агар-агара, и чуть парил. А потом случилось невероятное, сопровождавшее всякий раз появление другой воды. В кусочке студня возникла невиданная мощь и масштаб, и сила. Казалось, в капле сконцентрировался гигантский объем воды, несопоставимый с привычными земными размерами, который прямо счейчас легко и просто, будто кружку пива, заполнит конференц-зал и город, и двинется дальше.
Дарвин двинула рукой. Радуга исчезла. Неформально структурированный студень потянулся за рукой, как океан в «Солярисе» Лема. Она не стала продолжать манипуляции: – Я могу вытянуть эту воду в нить и намотать на палец. – Зал растерянно молчал. Лишь щелкали фотокамеры в телефонах.
Дарвин погрузила каплю в тюбик. Мне показалось, вода скользнула в упаковку с удовольствием. И, прежде чем спуститься в зал, сказала:
– Однажды Бернард Шоу заметил: «Многие великие истины сначала были кощунством». Давайте договоримся: точка замерзания воды – это всего лишь цифра, которую можно менять, как впрочем, и удельный вес.
И шла по проходу на свое место в задних рядах с непроницаемым лицом – with a poker face. И посвечивала потрясающим, совсем не научным телом в отраженном свете Тихоновых миллионов, происхождение которых в маленьком урюпинске оставалось загадкой не только для меня. А зал по-прежнему молчал, будто вымер. А потом взорвался аплодисментами, свистом и криками. Публика рванула к Дарвин. Окружила, приветливо помахивая перьями. Принялась обнимать, радостно похлопывать по плечам. Старалась оторвать куски ткани от модных лохмотьев. Пыталась тащить к трибуне. От злобного негодования не осталось следа. Ученый народ поверил в сообщение Дарвин и легко представил, чем грозит миру этот крутяк. И надеждам, и восторгам публики, превратившейся в обычную уличную толпу, не было конца.
Словно с неба попадали журналисты, телерепортеры. Оттеснили публику. Совали в лицо микрофоны, теле- и фотокамеры. Просили еще раз пролить «другую воду», намотать на палец. И, задавая вопросы, приговаривали что-то про новую эру в энергетике, что круто поменяет жизнь на земле, и не только на земле; про замораживание органов, которое на фоне холодного термоядерного синтеза уже не казалось первостепенной задачей…
«Еще один звездный час Дарвин, что случается с ней по нескольку раз в году», – думала я, глядя на свою начальницу, прилежно сидевшую в кресле под прицелом телекамер с лицом Приснодевы, блаженной и счастливой девственницы-недотроги без штанишек под одеждами – happiness don't put on pants.[5]
Подошел модератор-итальяшка, криобиолог с мировым именем, похожий на Марчелло Мастроянни. Улыбчивый и добрый, и такой же красивый. Постоял, наблюдая издали, как колбасит публика и журналисты подле Дарвин, и стал пробиваться к ней. Я двинулась следом. Поотстала и не услышала, что впаривал ей Марчелло. Но, видно, в этот раз ему повезло: размякшая от триумфа Дарвин согласилась поужинать с ним.
– Поедешь с нами, Никифороф, – сказала она. Выбралась из толпы. И двинулась к ТиТиПи, окруженному журналистами. Она что-то говорила ему, поглаживая лацканы пиджака, и нежно заглядывала в глаза. Тихон сердито качал головой, а потом заорал:
– Что ты себе позволяешь, Дора?! Это международный симпозиум, а не посиделки оппозиционеров, ругающих власть и пользующихся ее благами. – Увидел меня и заорал еще громче: – А ты убирайся с глаз моих, сука! Не могу шагу ступить, чтобы не наступить на тебя!
Только рассудочное поведение – не для Дарвин. Через несколько минут длинная черная тачка везла нас на окраину Майами. Возле входа в приземистое одноэтажное здание с колоннами я прочла название кабака на здоровенной вывеске, поставленной вертикально: «The Joe's Stone Crab».[6]
– Культовый ресторан со столетней историей, известный на всю Америку, – поведал Марчелло, прежде чем мы вышли из машины и снова попали в лапы телевизионщиков. – Славится свежими каменными крабами.
Маленький толстый незнакомец with the bald spot,[7] в светлых джинсах и портретом Буша младшего на черной майке встал из-за стола. Представился: – Бенджамин Франклин. Можно просто Бен.
Я подумала: шутит чувак. В компании Дарвин и Мастроянни нам не хватало только Бенджамина Франклина, чей портрет уже больше ста лет красуется на самой любимой бумажке человечества – стодолларовой купюре.
– Мистер Франклин – биофизик по образованию, известный в Штатах финансист, меценат и, как его далекий предок, давний друг вашей страны, – донесся до меня голос Марчелло.
Предок, действительно был гениален и изобрел не только американскую демократию и кресло-качалку, но успел, единственный из отцов-основателей, подписать все три исторических документа, что легли в основу создания Соединенных Штатов: Декларацию Независимости, Конституцию и Версальский мирный договор.
Нам подали в деревянных корытцах еду, похожую на люлякебаб, присыпанный сыром и завернутый в тонкие лепешки. И еще что-то в серебряных мисочках. – Это пуэрториканский севиче, – сказал Марчелло. – Лучший образчик холодной закуски: морепродукты в лимонном соке. – Он был в ударе. Смотрел на Дарвин влюбленными глазами. Шутил, вспоминая свои поездки в нашу страну. Говорил комплименты, что-то про криобиологию, предлагал перебраться на жительство в Турин, на севере Италии, где у него исследовательский центр. Казалось, рядом сидит настоящий Мастроянни, которого так хотелось потрогать.
С «кебабами» мы с Дарвин справились, а «лучший образчик» выжег язык и слизистую рта, будто серной кислотой, настоянной на чилийском перце. И белое калифорнийское вино не выручало.
Официант подкатил тележку с новой посудой. Будто фокусник, раскидал по столу столовое серебро, такие же тарелки и кучу щипцов, кусачек, ножниц и прочего медицинского инвентаря. Через головы надел на нас полиэтиленовые накидки. Я почувствовала себя в институтской операционной. Официант не стал возражать. Расставил бокалы для вина, стаканы для виски и воды, ведерко со льдом и отправился за выпивкой. Вернулся. Мы выпили. Официант налил еще.
Встал Бен, сверкнув бритым черепом, и не к месту заявил:
– Хочу пожелать вам, дамы, хорошей страны. Ваша не тянет пока.
Мы не стали спорить, хоть я думала, что страна у нас, пусть с диктаторскими замашками, но вполне сносная, и снова выпили. Пока пили, официант притащил тележку с огромными черно-красными крабами, лежащими горой на блюде. После короткой дискуссии о биологических особенностях каменных крабов мы принялись за дело.
За едой почти не разговаривали из-за трудностей с разделкой каменных чудовищ. Зато, принявшись за фрукты, публика заговорила. Я была уверена, главной темой станет другая вода. Оказалось, вода – под запретом. Американец, похохатывая на весь зал, пересказывал жизнь знаменитого предка, сдабривая ее анекдотами. Я не все понимала. Даже еще меньше, особенно в анекдотах. К тому же американец пропускал согласные в словах, и пойди догадайся, про что он толкует. Поняла, однако, что Бенджамин Франклин был первым американцем, ставшим иностранным членом нашей академии наук. И что в пику всем своим достоинствам, слыл самым знаменитым сифилитиком и алкоголиком в Штатах. Это знание сильно приукрасило портрет чопорного джентльмена на купюре.
А Бен, покончив с предком и продолжая похохатывать, нараспев, на одних гласных, предложил Дарвин перебраться в Штаты и поработать в институте криобиологии, известном на весь мир своими Нобелевскими лауреатами.
– Это вопрос приоритетов, – сказала Дарвин, чтобы ничего не сказать. Даже не поблагодарила. И попросила налить виски: – Нет, без льда. На два пальца. Моих! – Я знала, чем это кончится. Она попросит еще, потом еще. Потом кубинскую сигару, что потрясающе пахнет, пока в пенальчике. А потом… я не хотела думать дальше…
Однако Дарвин не теряла головы, несмотря на выпитый бурбон, который пока мирно уживался в ее желудке с калифорнийским вином. Она была по-прежнему чудо, как хороша, собрана и демонстративно недоступна.
Возможно, от выпитого и всего происходящего, у меня помутился рассудок, и крыша поехала так заметно, что на короткое время я выпала из реальности. А когда вернулась, увидела, как Дарвин, сняв под столом туфлю, шевелит пальцами босой ноги в Марчелловом паху. Я знала, что она лишена дешевого дамского кокетства и сама решает с кем и когда заняться любовью, и как. Секс для нее был не важнее игры в теннис по субботам или яичницы с жареной ветчиной по утрам. Но чтобы прилюдно, чтобы в известном на весь мир кабаке, голой стопой тормошить мужские гениталии?! «Nobody is perfect».[8] Я покраснела от чужого бесстыдства, не хуже сваренных крабов. Голова закружилась.
А Дарвин сидела с прямой спиной и в паузах, любезно предоставляемых Беном, пересказывала байки из провинциальной жизни нашей страны. Хотя вся наша страна – провинция. Лишь румянец выдавал присутствие больших доз алкоголя в крови. Только я знала: еще немного и Дарвин перейдет черту, за которой поведет себя непредсказуемо. И непредсказуемость эта может продлиться несколько дней, которые в урюпинске она обычно проводит в обществе санитара Евсея – служителя институтского морга, похожего бородой и ярко-синими глазами на Саваофа. И никакая сила не может заставить ее покинуть владения Евсея до срока, известного только ей, а, может, и ему.
Для Дарвин жизнь была чередой ритуалов, нерушимость которых держалась на необязательности их соблюдения. Поэтому всякий ритуал – лишь игра в порядок, который не выносит ее вольнолюбивая душа и тело тоже. Для нее большинство ритуалов лишено смысла. Лишь у некоторых сохранились значения. Это знание дает ей свободу, которой мне так недостает.
– Может быть, травку? – поинтересовался Бен, глядя на меня. – Кто вы, прекрасное дитя?
– Я тут случайно. Шла мимо. Решила зайти…
– Здорово! – Бен совсем не удивился. – Забьем косяк?
– Конечно! – оживилась я, забыв про Дарвин и контейнер с другой водой. Но Дарвин, бравшая на себя все ответственные решения, тоже не стала артачиться.
Прямо за столом с крабами мы забили косяк, пустив сигарету по кругу. «Все стало вокруг голубым и зеленым». Я почти догнала свою начальницу и простила сомнительный флирт с Марчеллой.
– Мы могли бы поужинать вдвоем, – стал кадрить меня Бен, quite soft-core. – Согласны?
Конечно, я была согласна. А Дарвин вдруг встала:
– Простите, джентльмены. Оставлю вас на пару минут. – И, забыв про туфлю, двинулась в туалет. «Началось», – с ужасом подумала я, поднимаясь.
Дарвин заняла одну из кабинок. Я не знала, какую, и расположилась в свободной, и успокаивала себя: «Слава Богу, здесь нет Евсея». Однако отсутствие Евсея еще не гарантировало благополучного завершения ужина. Я сидела на стерильном унитазе, вслушиваясь в шорохи дамского сортира, и не слышала ничего предосудительного. И, мучаясь догадками, старалась представить, что делает Дарвин в своей кабинке в полной тишине: звонит Евсею, Тихону, мастурбирует, прячет контейнер с живой водой?
– Дора? – услышала я за дверью голос Марчелло. Рядом щелкнул замок. Открылась дверь. Мне захотелось провалиться сквозь землю, лишь бы не слышать. Подумала: «Хорошо, что сижу».
Теперь я слышала все, а представляла еще лучше. И возмущенно, и злобно, а может, завистливо, осуждала Дарвин за пьянство в чужой стране, за постыдное распутство в сортире, за блистательный доклад, за отсутствие добродетели. И чувствовала, как возбуждаюсь сама. И так сильно, что большой клитор требовал немедленной ласки. И уже была готова согласиться…
Я знала, что случится плохое. И случилось. С шумом распахнулась входная дверь. С криками ввалилась куча полицейских и стала дергать ручки кабинок. Когда добрались до меня, я была почти без сознания от страха и стыда.
– Простите мэм, – сказал один из копов, их было двое всего, и принялся дергать остальные дверцы. Мне показалось, они знают, что ищут. И нашли. И вежливо, даже стыдясь, попросили Дарвин с Марчелло выйти из кабинки. Сказали что-то про права и потребовали проследовать за ними в участок.
В голову лезло: «мочить в сортире». Я почувствовала, что заболеваю. Что стремительно растет температура. И в странном горячечном бреду видела, как разъяренная полураздетая Дарвин, привыкшая, что все дозволено, выбирается из кабинки и кричит копам: – For fuck's sake![9] – И что-то еще, и периодически апеллирует к Марчелло. А тот приводит себя в порядок и не спешит поучаствовать в дискуссии.
Хоть болезнь моя прогрессировала, я твердо помнила из фильмов и книг, что за это не тащат в участок. Что в туалет дорогущего майамского ресторана дорога полицейским без особой нужды заказана, что…
Появился Бен. Невозмутимый и законопослушный, он вступил в переговоры с копами, но ничего не добился. Дарвин увезли и Марчеллу тоже. Мы остались в туалете вдвоем. Смотрели на пустую кабинку, где только что так опрометчиво предавалась любовным забавам Дарвин, и молчали. Мне показалось, Бен коснулся ладонью спины и подтолкнул вперед. Я почувствовала себя доступной, как никогда. Не стала привередничать и шагнула в кабину с туфлей Дарвин в руке. Оглянулась: американец стоял на цыпочках и, грозя разрушить писсуар струей, говорил что-то, прижимая плечом телефон к уху.
Когда мы добрались до участка, Бенов юрист уже поджидал нас. Я опять отключилась, перестав контролировать вновь задвигавшуюся крышу. Лишь видела звезды сквозь прорехи в ней. И потолок американской ментовки, и яркие лампы на потолке не служили помехой.
Я пришла в себя, когда в прохладном коридоре с запахом океана появились Дарвин с Марчеллой. Не сломленная полицейским участком, независимая и бесстрашная недотрога, почти девственница и пуританка, Дарвин гордо смотрела на меня:
– Привет, Серая Шейка! Чтобы проталинка не замерзла, надо постоянно шевелить лапками. Не забыла? – Будто меня пришла вызволять. И хотя в Америке мат не находится под запретом, я не могла вести с ней дискуссию на равных. Лишь подумала: «Screw you!».
Вместо меня заговорил коротышка Бен, поглядывая на перепуганного итальянца:
– Произошло недоразумение, коллеги. Конфликт улажен. Предлагаю отпраздновать ваше освобождение. Сделаем это на яхте, пока не очень темно. Выпьем, потанцуем…
Марчелло пытался отказаться, сославшись на свой завтрашний доклад. Но Бена меньше всего интересовали проблемы итальянца.
– The problem of the world is that «I don't give a fuck» kinda guy clearly expresses his thoughts than a laid-back person,[10] – сказал Бен. И я с трудом поняла, что он имел в виду. Только почему адресовал этот текст Марчелле, для меня осталось загадкой, как, впрочем, многое из того, что случилось в этот безумный день. К сожалению, память оперирует картинками и собирает вместе лишь то, что сочетается, а не то, что было на самом деле. Поэтому так трудно отделить подлинные события от воображаемых.
– Сносная яхта, – заметила я, оглядывая огромную посудину со знанием дела, будто урюпинск – столица семи морей.
– Да уж, крышу сносит, – поддержала Дарвин. – Знаешь, чего они хотят?
– От вас?
– От тебя тоже.
Я не стала спрашивать, потому как ответ был один: им нужен контейнер с другой водой. Все остальное призвано завуалировать отъем упаковки. И желательно, чтобы отдача была добровольной.
Яхта отошла от берега на несколько миль. Капитан, в белой форменной одежде, но все равно вылитый вечный доцент с биофака нашего универа в северной столице – их там было три таких чувака, до боли похожих друг на друга, и не только лицами, – спустил паруса, положил яхту в дрейф и принялся сервировать стол, привинченный к палубе. Сыр, барбекю, белое вино, фрукты. The great spread was continuing.[11] Мы ели медленно. И медленно пили, словно оттягивали грядущие беды. И молчали: после всего случившегося нам нечего было сказать друг другу. А у меня в голове рефреном ходил по кругу дурной вопрос: зачем мы согласились на эту поездку? Будто кто-то спрашивал у меня согласие.
– Что это было? – первой заговорила Дарвин, ни к кому не обращаясь. Публика перестала жевать. И яхта дрейфовать перестала.
– Вы попали в полицейскую облаву, – миролюбиво заметил Бенов юрист. Высокий и жилистый, в морщинах даже на носу, он, казалось, рекламировал собою успешные операции аорто-коронарного шунтирования у пожилых. И чтобы усилить впечатление, помогал капитану в маневрах с парусами.
– Зашибись! – огрызнулась Дарвин. – Я себя впервые почувствовала уличной девкой.
«Так оно и есть, – злорадно подумала я. – Наши ученые не трахаются в чужеземных сортирах». Но Бен уже спешил на помощь:
– Don't stream your beam, Dora. You are a real lady.[12]
– I don't care,[13] – сказала Дора. Однако мы обе воспрянули духом. Марчелла тоже зашевелился. Нежно посмотрел на Дарвин. Поцеловал босую стопу с длинными тонкими, как у школьницы, пальцами.
Традиционное и инстинктивное для наших людей чувство незащищенности в столкновении с более могущественным и компетентным Западом исчезло. Улетучилось, растворилось и забрало с собой подозрительность, страх, ощущение близкой беды и напряженность. И уже не требовало от нас, в порядке компенсации, морального превосходства над иностранцами.
«Господи! – думала я, пребывая в экзальтации и оглядывая пространство. – Как прекрасен этот мир. Как безмятежен. Как разумно устроен. Как добры и не заносчивы американцы. Как хорош влюбленный Марчелло…». И искренне благодарила Дарвин за поход в крабовый кабак, за место в ее лаборатории в Тихоновом институте, за эту безумно красивую яхту, за симпозиум в Штатах, за…
Подумала о другой воде, которая для меня была чем-то вроде волшебного увеличительного стекла, придающего планетарный масштаб рядовым событиям, оставляющим на них не только загадочный отблеск вечности, но место для игры воображения. Отсюда рай на небесах казался шведской деревушкой: сытой и комфортной, приятной во всех отношениях. А воображение рисовало картины будущей счастливой жизни, обязанной присутствию другой воды. И власть в урюпинске, и любезном отечестве поменяется, потому что нефть и газ перестанут приносить доходы, добывай-не добывай, и служить символом денег. Даже тех, что с портретом Бенова предка. Их заменит другая вода. И Тихон перестанет корчить из себя императора и гнобить челядь, и бандиты уберутся из мэрии. И, как о чем-то неважном и совсем далеком, промелькнула и угасла мысль: «Почему они не просят показать Изделие?».
Мы снова принялись за сыр и вино. А потом капитан принес из каюты пару бутылок виски «The Balvenie» и ведерко со льдом. Я опасливо посмотрела на бутылки, на Дарвин, увлеченную Марчеллой…
– Коллекционный шотландский виски, – сообщил Бен. – Хранится в бочках из-под хереса не менее тридцати лет. – Налил в тяжелый стакан. Пододвинул мне. – Хлебните! – Пахло медом и фруктами, особенно грушей…
Тридцатилетняя выдержка давала о себе знать: виски проникал в желудок легко и беззаботно, будто компот в детском доме, где я выросла. И также беспечно накапливался в крови, не туманя голову. Лишь усиливалась эйфория, непривычно праздничная и незатейливая, как в первый день Нового Года.
– Потанцуем! – предложил Бен. Я хотела спросить: «Что?», но не успела. Он исчез в рубке, подвигал компьютерной мышкой и знаменитая «Chattanooga Choo Choo» в исполнении Рея Кониффа загремела над океаном:
«Pardon те, boy. Is that the Chattanooga choo choo? Yes, yes. Track twenty-nine. Boy, you can gimme a shine».
Бен начал ворочать телом. Протянул руку: – Come on, baby!
Я никогда не танцевала буги-вуги. Видела в кино. Однако встала. Подошла. Собралась осторожно подвигать тазом, но музыка заворожила. Закружила голову. Навязала ритм. И вместо того, чтобы осторожно, носком стопы, попробовать воду в бассейне, бросилась в омут незнакомого танца, уверенная, что Бен поможет. И Бен творил чудеса. Я танцевала и одновременно училась движениям буги, которые все усложнялись, потому что Бен прямо на ходу придумывал новые па. И я, уже предугадывая, что он выкинет в следующий раз, с удовольствием подчинялась. И понимала, что Бен может многому научить.
Буги, с ярко выраженным эмоциональным и телесным диалогом партнеров, погрузили меня в невероятно жизнерадостный и эротичный драйв, из которого не хотелось выбираться. «I can Boogie, Boogie Woogie», – бормотала я. А коротышка Бен вырастал на глазах. Вертел меня на спине. Подбрасывал, заставляя делать сальто. Мы терлись спинами, ягодицами, животами. И все повторялось, ускорялось и усложнялось, делаясь еще более эротичным. Его прикосновения заводили меня. И так сильно, что чудилось: еще немного и прилюдно испытаю оргазм. Казалось, знаю его сто лет, понимаю и люблю, как никогда никого не любила. Взаимопроникновение было настолько глубоким, что лечь с ним в постель или сделать это стоя, было таким же естественным и необходимым, как продолжение замечательного танца, могучий свинг которого раскачивал яхту. Только Конифф допел свою «Чаттанугу»…
Мне казалось, у меня отняли любимую игрушку. Бен, похоже, понимал это, потому что предложил осмотреть яхту и сказал: – Come with me. I will stand you something extraordinary.[14]
Я с радостью согласилась и влюбленно смотрела на американца, который чуть не поимел меня только что в танце на палубе.
– Можешь вести себя с ним плохо, – напутствовала Дарвин. – Забудь о предрассудках.
Я двинулась вслед за Беном. Про картины, ковры на полу, деревянные стены, навигационное и компьютерное оборудование, посуду, доспехи для подводной охоты, бар и прочие прелести помню смутно. Мешали ноги, что вдруг стали длинными и нерешительными, и подкашивались всю дорогу или заплетались. Приходилось контролировать состояние суставов, чтобы не свалиться на очередной ковер с логотипами яхты. В одной из кают Бен подвел меня к дивану, обитому кожей, с кучей таких же подушек и, как тогда, в крабовом туалете, осторожно подтолкнул в спину. Я пришла в себя, оглянулась: он смотрел снизу вверх и улыбался. Теперь я знала наверняка: he's gonna long for me.[15] И не ошиблась.
– Let's bind our acquaintance with intercourse, – сказал Бен и добавил: – You are sure to like it.[16]
Дальнейшее, несмотря на потрясный интерьер, происходило незатейливо, как в детском доме, когда тебя трахает завхоз или мальчики из старшей группы, и ни шло, ни в какое сравнение с танцем. Он ласкал как-то нечленораздельно. А я лежала на диване и помнила про большой клитор, и что гадкий утенок по жизни. И, следуя инструкциям Дарвин, сдержанно имитировала страсть.
– Oh, fuck! – сказал Бен. – You are laying as a log. You gotta move and moan. Move and moan. Get it?[17]
Я вильнула хвостом и усилила рвение. И старалась не думать, почему Бен, такой фантастичный партнер в танце, так банален в сексе. Почему не заводит разговор про другую воду, а талдычит что-то из детской считалки: «Back and forth and come again. Feel so great I can't explain» – Возможно, в тот момент ему было не до того, или я не годилась в сексуальные партнеры. «Значит, – думала я, не забывая постанывать, – теперь он потащит Дарвин осматривать яхту».
Американец управился с делами довольно быстро. Но меня это не сильно доставало. Я была счастлива тем, что попользовался и шлепнул по заду. А он потянулся к бутылке, которую предусмотрительно захватил с собой. Отпил, предложил мне. Я сделала вид, будто только что упала с небес на землю и надолго припала губами к горлышку в старании прочистить мозги. Виски лился в рот и слегка побулькивал, скрадывая количество выпитого. Бену надоело ждать. Он отобрал бутылку. Помог одеться. Снова шлепнул по заду и пропел одними гласными, закартавив по-французски в конце:
– In every women must be le grain folie.[18] Хорошая девочка. Ступай! – И вдогонку у двери: – Кто из вас прячет артефакт?
Я остановилась:
– У меня кроме камня за пазухой ничего нет. – И подумала: «Пусть снова ищет». И двинулась обратно, задирая подол и умирая от желания отдать ему навечно контейнер с другой водой и себя в придачу, хоть враг он и страна его враждебна нашей. Точнее, нашему верховному правителю, непредсказуемому и задиристому, нацелившему ракеты на Бена и его страну. А они нацелили свои на нашу. И не спрашивает никто, почему Америка – это плохо? Почему их страна враждебна? А старания власти объяснить, почему, настолько смехотворны и абсурдны, что делают эту страну еще более привлекательной. Уж лучше бы оставили все, как есть, без объяснений: враждебна – и враждебна. Мне казалось иногда, будто наш вп все еще живет в послевоенной северной столице и командует дворовыми мальчишками. А мальчишки периодически объединяются, чтобы проучить его, а заодно и народонаселение, когда он слишком расходится.
Только плохому мальчику Бену не нужен был инсайдер вроде меня.
– На тебе его нет. Внутри, тоже. Значит, артефакт у Доры. Поможешь найти – не пожалеешь. – заверил он. – Put that in your pipe and smoke it![19] Жизнь в Соединенных Штатах не сравнить с прозябанием в сраном урюпинске. Мы – доминирующая нация на планете. Только власть наша ненавязчива и лучше вашей в семь раз… или семьдесят. Теперь ты – мой трофей. Согласна? Деньги – ерунда. В случае успеха тебя пригласят в ложу масонов Соединенных Штатов… самую влиятельную и богатую ложу мира. Действуй!
Я не стала прятаться за камнем, что всегда держала за пазухой, и отправилась действовать. И понимала, что Бен, даже в случае форс-мажора, не даст умереть с голоду в дорогих ресторанах. И просто, как порог, перешагнула грань бесстыдства или нравственности, что было для меня тогда одним и тем же, и уже не тяготилась вероломством, необходимостью врать или красть. И более всего на свете хотела отдать Изделие, так мы называли другую воду, Бену, чтобы открытие принадлежало всем, а не только постояльцам кремля. Чтобы они не жили вечно во главе с верховным правителем, который станет вечным верховным правителем. И в аббревиатуре ввп видела не просто случайность, но зловещую обязательность. Какую-то совершенно безумную необходимость, пугающую своей настойчивостью.
Дарвин с Марчеллой сидели в шезлонгах и спорили, перебивая друг друга, о принципах научной этики. Я села рядом, разыскивая глазами бутылку.
– Запрет на исследования в науке – всегда плохо, – сокрушалась Дарвин, борясь с алкоголем в крови. – Независимо от мотивов запрета. Будь то лженаука или шарлатанство… или большая политика. В нашей стране для этого находили десятки причин: от чуждой народонаселению буржуазной идеологии до предательства интересов родины. Это касалось генетики, продажной девки империализма; трансплантологии, замешанной на торговле органами; кибернетики… Запреты не ограничивались наукой и распространялись на литературу, музыку, живопись… Власть изнуряла и продолжает изнурять запретами себя и свой народ. И усердно карает нарушителей… Сейчас – тоже. – Паузы в предложениях Дарвин заполняла осторожными глотками из бутылки, которую держала возле ноги.
– Шарлатанство… оно и есть шарлатанство, – вяло оппонировал Марчелла, поглаживая Дарвинов живот. – Надо иметь смелость называть вещи своими именами и не тратить миллионы на заведомо мусорные исследования.
– You're broke! – взвилась Дарвин. – Ковры-самолеты, преодолевающие земное притяжение, всевидящие зеркала, змеи-горынычи – она так и сказала: serpent-dragons, – губительные лучи, сапоги-скороходы, искривляющие пространство и время, телекинез, телепортация, телепатия… Весь этот замечательный сказочный фольклор, феномены, кажущиеся игрой воображения, – она потянулась за бутылкой, – становятся реальностью, как стала ей другая вода, существование которой ты публично отрицал сегодня, причисляя ее к лженауке…
Она снова отпила:
– Мир становится все глобальнее. В нем уже нет места простым бинарным противостояниям: «замерзает – не замерзает». Бен понимает это и роется в моей сумке в поисках другой воды, как до него перетряхивали ее содержимое в полицейском участке.
Дарвин замечает меня у ноги вместе с бутылкой и обрушивает свой гнев: – Где ты шлялась, Никифороф, мать твою?!
– Была на посиделках с Беном в гальюне, – отбиваюсь я. – Why the fuck not?[20] Обошлось без полиции в этот раз.
– Мы возвращаемся, – говорит Дарвин.
– Не желаете осмотреть яхту, Дора? – предлагает Бен. – Ваша спутница осталась довольна экскурсией. Правда, Никифороф?
Язык чешется от желания сказать гадость, но я молчу. А Дарвин… Дарвин останавливает научную дискуссию с Марчеллой и милостиво соглашается.
«Что она себе позволяет?», – молча ужасаюсь я и понимаю: несмотря на все научные заслуги, Дарвин никогда не была нравственным идеалом эпохи, даже такой, как наша сейчас. Однако то, что она сделала и собирается сделать… на чужой территории… с разными людьми… с интервалом в несколько часов… Или компенсаторное чувство морального превосходства над противником с Запада полностью исчезло у нее за ненадобностью, как у меня?
Дарвин улыбается:
– Don't worry, Nikiforoff. Of course, he is gonna screw me over but the choice of a pose is mine.[21]
Дарвин возвратилась через несколько минут, строгая и недоступная: поразительная функциональность, заключенная в совершенные формы. Я начинаю понимать Фрейда, считавшего, что анатомия – это судьба. А еще понимаю, что позу в этот раз выбирала не Дарвин. А она шепчет мне в ухо:
– На Казанову не тянет твоя стодолларовая купюра. Собака средних размеров с повадками большого пса. – Я не сразу понимаю, про что она. А Дарвин садится на палубу возле Марчеллы, поправляет лохмотья и говорит, улыбаясь: – Прости, что долго. Объясняла мистеру Франклину отсутствие другой воды при себе. Проблема закрыта. Можем ехать обратно.
– Можем, – соглашается Бен. – Но прежде, девочки, вы скажете, где прячете артефакт. Просто скажете. Никто не станет отбирать его. Слово джентльмена. Или расскажете, как вам удалось получить живую воду?
– Так мы вам и поверили, – говорит Дарвин. – Вы ведь не верите нам? – Вытряхнула содержимое сумки на палубу и босой ногой начала перебирать рассыпавшиеся предметы. Помедлила. Сняла блузку, лифчик и, перешагнув бесстыдство, принялась стягивать штанишки…
– Нет, нет! – всполошился Марчелло. – Я знаю, там ничего нет.
«Плохо ты проверял, итальяшка сраный», – подумала я, не решаясь вмешаться.
– У такого проект, как этот… здесь… на яхте, должен быть внятный заказчик, – сказала Дарвин, стоя перед Беном с трусиками в руке. – Ты заказчик? Какой твой интерес, чувак? – Будто не знала и переступала длинными непредсказуемыми ногами, что жили всегда сами по себе: то задумчиво, то тревожно, то невероятно распутно.
Бен медлил, переминался, ждал чего-то. «Моего содействия», – вспомнила я. Он ждал, чтобы я осмотрела Дарвин per vaginum и per rectum, тоже. Я была готова сделать это, понимая, что контейнера у Дарвин нет. И сгорала от стыда и желания. И торжествовала, что прямо сейчас прилюдно унижу Дарвин и сведу наконец, счеты за большой клитор. Встала. Кто-то протянул мне упаковку examination gloves. Натянула перчатку. Двинулась к Дарвин. И понимала, что осмотрю ее. Даже, если силой. И тогда они оставят нас в покое.
Только Дарвин думала по-другому. Заорала что-то матерное, набросилась на меня и потащила к леерам, собираясь выбросить за борт. As if on purpose,[22] я не умела плавать и в сухопутном урюпинске посещала только теннисные корты. Поэтому судорожно цеплялась, за что придется и за Дарвин тоже, как за последнее спасение свое. И уже перевесившись за борт, и продираясь через нагромождение Дарвиновых fuck и fucking, поняла, что начальница обвиняет меня в краже упаковки с Изделием. Я совсем ошалела, перестала сопротивляться и тупо смотрела на нее.
Мне казалось, абсурд происходящего обусловлен эффектами другой воды, снова ставшей чем-то вроде волшебного увеличительного стекла. И рядовые события – я надеялась, это была шутка Дарвин, никогда не отличавшейся рассудочным поведением – приняли масштаб вселенской несправедливости и обмана, не оставив места для воображения. И теперь уже ад на небесах казался шведской деревушкой.
Когда на палубе появился молчаливый капитан с ружьем для подводной охоты в руках, я не сразу поняла, что это ружье. Лишь сменив планетарный масштаб на обычный земной, увидела, что ружье направлено на Дарвин. Страх прошел. Я понимала, что это не избавленье. Но обвинение в краже другой воды или возможность утопнуть в океане неподалеку от берегов Флориды, были в семь раз хуже смерти от гарпуна.
Дарвин ослабила хватку, повернулась к публике и заорала, нарисовав на себе мишень:
– Вы еще не нюхали пороха по-настоящему, чуваки! Положи стрелялку на палубу, fucking dolt! У нас в урюпинске, если взял пушку в руки, сразу начинай палить. Иначе тебя самого пристрелят. Понял? А у тебя кишка тонка. Вали отсюда! Лучше за борт и эту суку забери с собой! This fucking bitch! – повторяла и повторяла она, размахивая трусами, и не стеснялась в выражениях.
Но молчаливый капитан не собирался прыгать за борт. И ружье не опускал. И переводил его с Дарвин на меня и обратно, на Дарвин. Я ужасалась размерами торчащего гарпуна и представляла, как легко он сможет пройти сквозь тело Дарвин, изуродовав его до неузнаваемости. И через мое тоже. И не вынуть его, не извлечь потом. И печалилась этим. А Бен говорил что-то требовательное, но его никто не слушал, потому что без ружья.
– Хочешь, чтобы тебя услышали, молчи, – донеслось до меня, и подумала, продолжая печалиться: «Либо цель выбрана неверно, либо средства». Тогда я еще не знала, что печаль, вызываемая превратностями судьбы, для некоторых есть возвышенное состояние духа. И, чтобы успокоиться, повторяла шепотом:
– Все хорошее впереди.
Дарвин услышала:
– Это и тревожит больше всего.
Я успокоилась. Совсем. Мне показалось, что все происходит понарошку, будто участвую в модном мюзикле. И актеры хороши, и прекрасны декорации. И свою роль в первом акте я отыграла успешно, хоть не было аплодисментов и цветов. Даже отсутствие музыки не мешало.
А Дарвин, привычно опережая всех на корпус, продолжала препираться с Беном. Я прислушалась.
– Артефакта при мне нет. Это факт на лицо или х… на рыло, как говорят у нас в урюпинске, – загребала аристократка, не брезговавшая матерными текстами в экстремальных обстоятельствах. И ссылалась всякий раз на Ломоносова, заявившего однажды, что на матерном русском можно и с Богом, и женщиной, и с военными, с кем угодно. – А делиться с вами секретами другой воды не стану. Не потому, что лавры еще не скошены. И не потому, что безумно люблю свою страну. Наоборот. Мне всегда было стыдно за нее. Еще в детском доме, куда определила меня страна, предварительно сгубив мою мать, – выкрикивает она, размахивая ресницами.
– Вашей стране, какую власть не дай, все равно будет плохо, – миролюбиво замечает Бенджамин Франклин. – У вас на протяжении нескольких столетий одна власть спешит сменить другую. Ну и что? На смену алчным и жестоким правителям приходят такие же, только еще более вороватые и кровожадные.
– Fuck you! – начинает заводиться Дарвин. – Да, мне стыдно за власть, за народ, который давно растерял достоинство и нравственность…
«Господи! – подумала я. – Она еще смеет говорить за нравственность».
– Это, конечно, неприятно, – заметил Бен. – Но такова реальность, и вам в ней жить. Вернее, вы в ней все время живете, только жмуритесь…
– Жмуримся, потому что по-другому нельзя. Нельзя столетиями глазеть, как власть прибирает к рукам или уничтожает все живое вокруг: просвещение, науку, культуру, а теперь еще и бизнес. Однако худо-бедно, но мы живем, потому как вместе с властью плюем на закон и пренебрегаем конституцией. И полагаем себя могучей державой. Если бы нам ваши права и свободы, мы были бы в семь раз богаче, счастливее и сильнее. – Дарвин победно смотрит на Бена. – Молчишь? А если бы наша власть завелась в Америке, там было бы в сто раз хуже, страшнее и беднее, чем у нас, потому что ко всему остальному вы законопослушны. Через десяток лет ваша страна стала бы вторым Зимбабве. Продолжать?
– Лучшее правило для власти – не слишком управлять. В вашей стране этот принцип, похоже, не известен, – говорит Марчелло. Улыбается и старается снова завладеть ногой Дарвин.
– В вашей стране, девочки, с вами бы никто не церемонился, как мы здесь. – Бен продолжает тему другой воды. – Не отдадите добровольно артефакт бандитам или власти, отъем будет сопровождаться горами трупов и морем пролитой крови.
– В науке все по-другому! – возражает Дарвин. Я сразу вспоминаю, как атаковали меня два придурка-бандита пока лежала в палате после центрифуги, в которую затолкал Тихон. Если бы не старания отца Сергия, вряд ли сейчас дрейфовала на яхте… Как покончил с собой, а скорее всего, был убит Федор Белоглазов – Дарвинов бойфренд. Эту историю, наделавшую в свое время много шума, рассказывала мне сама Дарвин. С перерывами. Десяток раз. Многое я узнала от друзей Белоглазова, когда мы приезжали к ним в институт уже после его смерти на научные конференции. Пресса начала мусолить эту тему еще во времена перестройки и, как всегда, врала. И участники той трагедии, ученые и офицеры кгб, выступали с противоречивыми заявлениями, давали лживые интервью. Не думаю, что знаю в этой трагедии что-то большее, чем другие. Только порой просто цепенею.
Профессор Федор Белоглазов был настоящим киношным героем того времени. Высоким, красивым, с большим лбом и сухими пальцами музыканта. Он шел по институтскому коридору в развевающемся белом халате и молодые научные сотрудники с вопросами и без просто припадали к его стопам. Типичный советский ученый, молодой, талантливый и энергичный, которому все – если без матерных текстов, но в эвфемизмах – по плечу.
Увлекшись проблемой искусственной крови, он оставил престижную работу в столичном институте и перебрался в маленький городок, где в ту пору были сосредоточены некоторые научные заведения академии наук.
Искусственная кровь обладала высокими транспортными свойствами по кислороду, что были выражены сильнее, чем у гемоглобина естественной крови. Созданный Белоглазовым и его сотрудниками препарат получил название «голубая кровь». У препарата было блестящее будущее в качестве реального кровезаменителя. А у Федора и его группы – не менее блестящая перспектива получить Государственную премию.
К несчастью, «голубая кровь» приглянулась высокому чиновнику из президиума ан ссср. Тоже молодому и энергичному, и с хорошими связями. Тот чиновник сделал все, чтобы заполучить препарат вместе с группой Белоглазова. Все, но чужими руками. Чьими – ежу понятно: кгб и президиума ан. Федора травили на всех углах из-за распущенности в быту, из-за нечистоплотности, из-за подтасовки фактов в науке. Обвиняли в торговле наркотиками, автомобилями, в шпионаже. Мало кто мог выдержать такое. Но Федор держал удар… А Дарвин, отложив Тихона на потом, почти все время проводила с Федором в городке под столицей, не обращая внимания на его жену, на местную подругу, только что родившую Федору сына. Ей тогда было, как и ему, на все плевать. К сожалению, это не могло продолжаться долго. И молодой советский ученый, остроумный и дерзкий, сокрушительно обаятельный и отважный, влюбленный в науку и женщин, растерял желание изменить мир. Взял и повесился в одночасье на одинокой даче, не оставив ни записки, не позвонив…
Дарвин долго плакала. Говорила, что его повесили. А тот безымянный высокий чиновник был так напуган случившимся, что враз перестал интересоваться препаратом и Федоровой группой… Я была почти уверена, что чиновник тот.
– Тихон…
– В вашей стране просто не было серьезных научных открытий, – напомнил о себе Бен. – Изучение сексуального поведения домашних гусей в Нечерноземной полосе не произведет должного впечатления на членов Нобелевского комитета. А если вдруг повезет и кто-то откроет что-то важное очень, как вы – другую воду, власть или бандиты, или вместе придут и отнимут. И открыватели будут благодарны, что остались в живых. Модный ныне в вашей стране отъем властями институтской недвижимости – не в счет. – Бен остановил монолог. Улыбнулся. Меня начинала бесить дурацкая привычка американца улыбаться по любому поводу. Я не понимала: пугает или собирается действовать?
А Бен не стал скрытничать:
– Мы сейчас сбросим за борт успешного ученого вашей страны Дору Дарвин и станем держать там, пока не вспомнит, как ей удалось получить живую воду? – Бен повернулся к юристу: – Come on, man!
«Господи! – думала я. – Его интересует не столько Изделие, сколько технологии его получения. Как я была права тогда».
Голую Дарвин обвязали по талии длинным тросом. Взяли за руки-за ноги и потащили на корму Приподняли, качнули и бросили в воду привязав свободный конец к лееру Марчелла суетился неподалеку выкрикивая что-то на родном языке. Ситуация набухала.
Я не могла этого вынести. Райская жизнь в Майами, которую сулил Бен, не стоила утопшей Дарвин. Подобрала с палубы гарпун. Прицелилась в доцента и нажала на курок. Ничего не случилось. Стрела не прошила доцента. Она даже не вылетела из ствола. Бен забрал ружье. Похлопал по спине: – Хорошая девочка!
Мои духовные практики под руководством Дарвин никогда не предполагали роли жертвы в качестве выбора. Только помнила: чтобы получить, что-то хорошее, надо тоже отдать, что-то очень хорошее. У меня оставался единственный выход, похожий на протест кита, выбросившегося на берег. Я не стала искать другой. Подошла к леерам. И, чувствуя себя Катериной из «Грозы», прыгнула. И сразу пошла ко дну. Держала рот закрытым, сколько могла. А потом, похоже, открыла, потому что соленая вода хлынула в меня, будто спустили воду в унитазе. Мучительно хотелось кашлять. Еще сильнее хотелось дышать. Мелькнула мысль про жидкий фторуглерод. Крысы, погруженные в него, могли выживать часами. Это была последняя мысль. Возможно, не самая разумная, но последняя. Но потом в гипоксическом мозгу появилась еще одна – про Дарвин, что болталась на веревке в океане. И хоть душа была переполнена океанской водой и злобой, не пропускавшей сострадание, пожалела ее. Больше, чем себя.
А мозг, пребывающий в состоянии фимоза из-за глубокой гипоксии, отключился окончательно. Слоган: «Крыша поехала» был уже не про него. Не стало крыши. Без коры, живя одним спинным мозгом и немного подкоркой, я испытала незнакомое чувство умиротворенности, будто переселилась в ту знакомую шведскую деревушку: благостную, благополучную и безопасную. Белобрысые шведы окружили меня и улыбаясь, и переступая длинными ногами, наперебой приглашали к себе то ли пожить – я сразу вспомнила ходячий тезис про шведские семьи, – то ли потанцевать. И увидела звезды на небе, хоть солнце еще не село, будто смотрела из колодца.
И вдруг прямо из колодца попала… Черт! Я не верила глазам. Напротив, в глубоком низком кресле сидел верховный правитель – вп… живьем… в светлых вельветовых джинсах, в коричневой рубахе навыпуск и смотрел на меня, как смотрят на собаку неизвестной породы.
– Чай будешь? – спросил он.
– Буду.
– Чего стоишь тогда? Садись. – И кивнул на кресло.
Я переминалась босыми ногами подле журнального столика и глядела на ярко-белую латексную перчатку examination glove на правой руке, на лужу, стекавшую с мокрых одежд на паркет, и не решалась сесть. У меня не было опыта в интерпретации столь ярких визуальных впечатлений, как созерцание живого вп. Голова так сильно шла кругом, что никак не удавалось сделать апгрейд.
Кто-то из присутствующих взял меня за руку, подвел к креслу и усадил, надавив на плечо.
– Тебе какой? – поинтересовался верховный правитель и, не дожидаясь ответа, налил в чашку тонкого фарфора зеленый чай. Добавил ложку меда, придвинул тарелку с печеньем и снова посмотрел.
– Где у тебя другая вода?
Я не знала, что ответить, поэтому сказала:
– Во мне… внутри… только против воли ее не найти, даже если вскрыть, как вскрывают патологоанатомы, а потом изучить протокол…
– А чего сама-то по доброй воле не отдашь? Ты ведь любишь свою страну и желаешь ей процветания. Я знаю. Иначе бы не сидела здесь, – принялся опылять меня верховный правитель, будто ровня ему и сидим в кафе, дружески беседуя за патриотизм. – Или замыслила продать америкосам? – Он вдруг так заметно ужесточил лицо, что теперь чай из тонкой чашки пил совсем другой человек. Только вельветовые джинсы и рубаха, что не заправлена в штаны, были прежними. – Отвечай! – Он сверлил меня глазками, будто скважину бурил на шельфе Арктики в поисках нефти.
– Зачем она вам? – спросила я, понимая, что рою себе могилу. И захотела обратно в океан, чтобы утонуть и никогда не появляться в этом кафе.
– Для меня жизнь – не настолько бесценный дар, вечное владение которым есть счастье, – принялся лицемерить вп. – Другая вода, как я понимаю, способна принести, куда большее счастье стране, обеспечив невиданное процветание и такую же мощь. Расскажи про свечу из другой воды, что горит, не переставая, где-то в городе у вас, – попросил вп. – Сколько она уже горит?
По тому, как я вытаращила глаза, он понял, что не знаю ничего про свечу. И уже не возвращался к этой теме. Но я не верила. А он снова говорил про будущее, исказив лицо искренностью и добротой. Только у нас были разные мнения на этот счет. Мое ему было совершенно не интересно, как, впрочем, и его – мне.
Подумав: «Hit or miss»,[23] – я сказала: – Тому, во что вы нас превратили, нет места в будущем. – И засобиралась обратно в океан, понимая, что теперь на суше мне делать нечего. Совсем…
Никогда бы не стала писать про это, если бы Бен с доцентом-капитаном не вытащили меня из воды. Уложив на палубу и выдавив воду из легких, они принялись поочередно дышать рот-в-рот.
К счастью, слишком соленая океанская вода, заполнившая легкие, не вызвала отека. Я быстро пришла в себя. Крыша встала на место, и лишь сильный кашель напоминал случившееся. Открыла глаза: Марчелло с юристом в морщинах, имени которого так и не вспомнила, стояли надо мной и улыбались.
Кашляя и выплевывая воду из легких, я поняла, что успела унести ноги и прохрипела:
– Where's the fucking bitch, gentlemen?
– In the ocean, – успокоил доцент. Я оглянулась. На корме, свесив ноги за борт, сидел Бен и что-то кричал Дарвин, волочившейся на веревке за яхтой. А яхта двигалась с крейсерской скоростью, и Дарвин приходилось несладко.
Я подумала, что зло давно изжило в себе инфернальное начало, поменяв свою природу. Люди научились вершить зло самостоятельно, без помощи дьявола. Даже превосходить его в подобных делах. Кто-то из классиков даже заметил по этому поводу: «Абсолютное зло благотворно в нравственном отношении». На английском сформулировать это не смогла и заорала, как недавно Дарвин, только попроще:
– What the fuck, dolts?! – Что означало: я расскажу, где прячу контейнер с артефактом, а вы достанете Дарвин из воды. В тот момент я могла наобещать все, что угодно, лишь бы спасти ее. Похоже, у них тоже не было выбора, потому что остановили двигатель и принялись подтягивать Дарвин к корме.
За этим занятием нас застал катер береговой охраны. Уже в темноте он подошел вплотную, пугая сиреной. Включил прожектора и заорал:
– Береговая охрана Соединенных Штатов! Не пытайтесь скрыться! Оставайтесь на месте!
Я оглянулась: Бен с юристом остановили подъем Дарвин и начали травить трос, которым была обвязана моя начальница.
Алкоголь в крови, океанская вода в легких и бесконечный психологический стресс с чередой безумных событий делали свое дело. Крыша снова поехала, но как-то привычно, по накатанной дороге. Я воспринимала происходящее откуда-то сверху, с галерки, будто не была участником затянувшегося мюзикла. Хотя во всю старалась докричаться до прибывших погранцов, чтобы объяснить про Дарвин, которая болталась за кормой. Но они были заняты другими делами: проверяли документы, корабельную лицензию, говорили про права, про юристов, осматривали каюты, камбуз, препирались с Беном…
Я вдруг вспомнила кто автор «благотворного абсолютного зла»? Томас Манн, конечно, в «Романе одного романа». И, встав на литературные рельсы, покатила дальше. Теперь я была Дульсинеей Тобосской и терпеливо ждала появления рыцаря на коне. Борца с несправедливостью и ветряными мельницами… И увидела Тихона. И подумала: «Слава Богу! Барин приехал». И простила ему все. Подползла, ткнулась головой в колено. Хотела лизнуть, но сил хватило лишь на то, чтобы мотнуть головой в сторону кормы…
Я переместилась с галерки в незнакомый, как у Лермонтова, провал. Скорее, в пропасть с отвесными стенами, по дну которой бежал ручей с другой водой. По берегам сидели бигли из институтского Вивария и в месте со мной наблюдали продолжающееся представление.
Несмотря на старания, никто не обращал на меня внимания. Я пыталась кричать, но голос пропал. Встала на четвереньки. Добралась до кормы… и увидела Дарвин, что продолжала барахтаться неподалеку. Попробовала подтянуть ее ближе. Не смогла. И тогда, размахивая руками, хватая озабоченную палубную публику за одежды, попыталась заинтересовать их судьбой Дарвин. И чувствовала себя глухонемым испанским мальчиком, который жестами старается объяснить, что его зовут Хулио.
И чем сильнее старалась, тем отчетливее понимала, что спасение Дарвин – дело рук самой Дарвин. Потому как ее спасение не являлось их первоочередной задачей. Это было так очевидно абсурдно, так невероятно жестоко, что задроченный, весь в дырах от происходящего, мозг перестал воспринимать всерьез толпу на палубе и Дарвин за кормой. И я вместе с мозгом снова отправилась в знакомую пропасть к биглям и ручью с другой водой на дне, чтобы понаблюдать за звездами.
Возможно, благодаря этой воде я снова пришла в себя. Села. Оглянулась. Тихон на повышенных тонах продолжал базар с американцами. В кресле полулежала Дарвин в мужском халате. Вдоль борта выстроилась публика из береговой охраны.
Как недавно до Тихона, я подползла на четвереньках к Дарвин. Принялась тормошить, причитать что-то. Она открыла глаза. Улыбнулась. Коснулась щеки:
– Нас так просто не потопить, Никифороф… – Она говорила что-то еще, но мне сильнее всего хотелось, чтобы Дарвин не убирала руку с моей щеки.
Только, похоже, прибывшая публика не смогла договориться с нашей. Тихон сказал что-то чувакам из береговой охраны. Те подхватили нас с Дарвин и потащили на свой катер. Я была на вершине блаженства и торжествовала…
А Дарвин не собиралась праздновать победу. И что-то говорила Тихону, заламывая руки и плача. А потом встала на колени. Только Тихон не стал внимать ей. Лишь наблюдал, как публика из береговой охраны с трудом удерживает ее.
Мы отошли от яхты Бена на приличное расстояние. Дарвин с синими губами сидела на досках палубы. Всматривалась в чернильную темноту за бортом. Периодически поворачивалась к Тихону и говорила: – Пожалуйста! Не надо, папа!
А Тихон, не желая вступать в перепалку, матерно и зло молчал. А потом сказал, не повернув головы:
– Давай, Колян! Покажи им, где крабы зимуют. – Повернулся к Дарвин: – Открытие должно принадлежать тем, кто его совершил, а не тем, кто заплатил, перекупил или отнял.
Тихон говорил правильные слова: справедливые и честные. Только за ними ничего не стояло кроме лжи и вероломства, как у главного постояльца кремля. Но мне было не до анализа. И какой смысл сомневаться в том, чего не существует. Я просто согласилась с ним и машинально искала английский аналог. И не находила. И перевела один к одному. А пока переводила, вспомнила, как баба Фаня, вечно пьяная кастелянша в нашем детском доме, сказала однажды, что большие открытия должны принадлежать человечеству. Всему! И что открытие законов небесной механики никто не финансировал, как и появление генетики или теории вероятности… И сразу прогремел взрыв – там, в чернильной пустоте, где дрейфовала яхта Бена с Марчеллой на палубе…
1
Все совпадения с реальными событиями и именами случайны.
2
Сочетание в одежде дорогих и дешевых вещей.
3
Не приведи, Господи!
4
Закоренелого бабника.
5
Счастливые трусов не надевают.
6
Каменные крабы Джо.
7
С лысиной.
8
Никто не совершенен.
9
Какого хрена.
10
Одна из мировых проблем состоит в том, что законченные мудаки выражают свои мысли куда лучше простых придурков (жаргон).
11
Вечеринка продолжается.
12
Не парьтесь.
13
Мне плевать.
14
Пойдем. Угощу чем-нибудь.
15
Он собрался поиметь меня.
16
Займемся любовью, чтобы закрепить наше знакомство. Тебе понравится.
17
Лежишь, как бревно. Двигаться надо и стонать. Сечешь?
18
В каждой женщине должна быть (англ.) изюминка (фр.)
19
Запомни это.
20
А что, нельзя?
21
Остынь, Никифоров! Он сможет поиметь меня, если сильно захочет, но выбор позы останется за мной.
22
К сожалению.
23
Была, не была.