Читать книгу Либералия. Взгляд из Вселенной. Потерянный дом - Сергей Комаров - Страница 3
Жизнь страны и со страной: до и после
ОглавлениеМоя жизнь типична для жизни большинства окружающих меня людей, моих сверстников. Но разница всё же есть. Прожив её чуть ли ни до конца, и выйдя на пенсию, я увидел её совсем другими глазами, не человеческими, а природными, физическими, но не конкретно именно свою жизнь, это одновременно банально и недостижимо, а жизнь мироздания в целости его, что гораздо проще, а свою – лишь, как его крохотную трудно различимую частицу. И от того на пенсии, когда человеку, что и остаётся, так это только поговорить с другими людьми где-нибудь на лавке посреди двора, оказалось, что поговорить-то мне и не с кем, и мне приходится разговаривать с безмолвным компьютером, который один только и способен слышать меня, не раздражаясь. И прежде, чем повести вас за собой по моему жизненному пути, хочу предварительно пожелать вам здоровья и терпимости, без которого вам не дотянуть.
Человек я более из прошлого, чем из настоящего и будущего, из тех остатков, которые ещё копошатся в этой жизни и путаются у вас под ногами. Фактически я есть история, которая сейчас мало кого из молодых людей интересует, как она не интересовала когда-то и меня.
Всю свою жизнь я прожил «Иваном, не помнящим родства». Я не знал и не интересовался ни историей своей страны и её народа, ни своей родословной, и ни ничем, что ни наступало мне прямо на больную мозоль и что ни требовал сегодняшний день. Никуда, особенно, не стремился, ничего особенного не хотел, кроме того, что хотел конкретно, и что хотели другие люди из моего ближайшего окружения. Жил без руля и без ветрил, в единстве со временем, народом и страной.
Вам, наверное, моё подобное откровение может показаться странным, и не очень располагающим к себе. Но я выложил это перед вами, всё как на духу, ибо лукавство и натуре моей не свойственно, и бессмысленно – я ж просить у вас ничего не собираюсь. Видимо, я просто не был личностью, я был частичкой масс, а массы не любят вылезать из себя же, чтобы не засветиться. Высовываются лишь одни личности, которым за это потом от масс часто и влетает.
Мне не приходилось делать собственного серьёзного выбора, как путнику у вещего камня: направо пойдёшь…, на лево пойдёшь… Всё само за меня выбиралось естественным путём. И родили меня, не спрашивая, а хочу ли я этого, и место моего жительства родители вбирали без меня, и школу, и всё остальное. Жил нормально в трудах и заботах, как живут не только люди, а и весь растительный и животный мир.
Скажете, а причём тут трава, деревья или лошади с быками? А при том, что и они трудятся от зари и до зари, добывают нам хлеб, не приседая ни на минуту, только делают всё это молча, без излишней суеты и с достоинством.
Жил я честно, не придавая и не изменяя, не прячась за чужие спины, а наоборот, выходя вперёд, подставляя свою грудь, но и не получая ударов в собственную спину, как получают те, кто вперёд вырывается уж слишком сильно и раздражающе для отставших. А такое возможно лишь тогда, когда человек выставляет свою грудь вперёд умеренно, не переусердствуя, не теряя рассудка, и не оголяя спину перед всем миром. Во многом мной управляли стадные инстинкты, согласно которым травоядные животные, защищая стадо от хищников, стараются не отрываться от него далеко, чтобы самим ни оказаться лёгкой для хищника добычей. Хищники это хорошо знают и стараются отбить от стада или выманить сильно ретивого защитника.
Вспомнил, как, будучи в подростковом возрасте, как-то вечером, когда на улице было уже темно, я подходил к знакомой подворотне, ведущей в тот самый двор, где прошло моё детство, и где такие же, как и я, пацаны собирались в стайки, ища потом достойные для себя забавы любого толка. Но, конечно же, это не были шахматы, а больше Бура, Сека и Очко. И мне навстречу вдруг вышли мои «друзья» в сопровождении двух милиционеров. Их было человек 15—20, и они были крайне возбуждены.
Бежать никто и не пытался, ибо милиция знала всех хулиганов в своём районе, как собственных детей, и я ни сколько ни мешкая, и ничего плохого не подозревая, примкнул к своей же стае. Как оказалось, они содеяли очередное хулиганство, ибо дворовые стайки пацанов другими делами, не считая карт, и не занимались.
У меня рано умер отец. Мать, работая бухгалтером в РОНО, что была одной из наиболее низкооплачиваемой работ, и с трудом зарабатывала нам на пропитание, находясь постоянно на работе. А потому бояться мне из родителей было некого. А когда уже в милиции начался опрос задержанных, я понял, что надо от ребят отмазываться и рассказал, что примкнул к этой группе только сейчас перед входом в милицию, которая находилась рядом с нашей подворотней, и был милостиво отпущен. Всем же остальным был оформлен привод в милицию. А это означает, что если я и был дураком, то не совсем уж и круглым.
И всеми этими своими качествами я был обязан природе, что и создала меня таким, а ни другим, а также обществу, в котором я родился, но которое я не ценил, ибо сравнивать его с чем-то другим и прицениваться не было ни случая, ни надобности, и которое не могло не повлиять на мою ментальность, сделав меня своей частицей. Ведь все люди есть частицы обществ, в которых они живут, вне зависимости от того, понимают ли они это или нет.
Рос я в детских садах, пионерских лагерях, и в советской школе, которые были насквозь пропитаны духом коллективизма и соблюдения дисциплины, и из которых вирус коллективизма в меня и переселился. Ведь страна только недавно перенесла всенародное горе – невиданную по масштабам трагедий войну, выбраться из которого ей и помог дух всенародного единства, коллективизма и строжайшая дисциплина.
Люди понимали это, гордились сбой и своей победой, и дорожили этим своим духом. И как сейчас я это понял, что это и был дух победителя – тот самый русский дух, от которого сейчас, после 45 лет мирной жизни, и 30 лет всенародного унижения и растления либеральной вакханалией, остался лишь душок.
Нельзя побеждать, подниматься с колен и из могил, восстанавливать разруху и строить новую жизнь в либеральном раздрае и вольнодумстве. И любое разгильдяйство в этом вопросе, разнобой в мнениях и действиях, потеря общей скрепляющей народ идеи и силы, что пришли к нам в советский период, неизбежно должны были сказаться и на замедлении развития страны.
Я горожусь тем, что я совок, горжусь той жизнью, которой я прожил и, в отличии от либералов, которые хотели придать прозвищу совок унизительный смысл, я не испытываю унижения, как и от отнесения меня либералами к быдлу. Наоборот, для меня нет более унизительного прозвища, нежели либерал, либераст или либералист, ибо по сути своей либерализм и есть фундамент фашизма, как человеконенавистничества в любых его формах. Ведь к быдлу они относят и весь русский народ. А я же русский, кровь от крови, плоть от плоти, если ни монгол, ни татарин или ни татаромонгол. Хотя это всё тот же русский, только с узким прищуром и обрезанной крайней плотью.
Однако, хотя я и был совком, но я не был полным дебилом, и в зрелом возрасте, находясь в здравом уме, не мог ни видеть недостатков той жизни, в которой я жил, ни видеть необходимости изменений в ней. Но это была моя жизнь, с которой я сжился, как сживается кулик со своим болтом, как сживается рыба с водоёмом, в которой она родилась, как сживается муравей со своим муравейником, куда он тащит всё, что может донести, и другой жизнью я не жил и не жить хотел. Как лягушка, кулик и муравей, я был обыкновенным патриотом своей страны, своего народа и своего ближайшего окружения. Я не был либералом или космополитом без рода и без племени.
Либералы же обречены на хотение другой жизни, ибо никакая жизнь не даст им их свобод, а потому их жизнь и превращается в жизнь всем недовольных людей. Любовь к своей жизни, удовлетворение ей несовместимы с любовью только к себе, ибо жизнь имеет свои собственные законы, независящие от наших хотелок.
Главным для меня в моей жизни была лишь интересная работа по моему предназначению, которое, как ни странно, у меня всё же оказалось, и что я, всё-таки, обнаружил – это копать всё равно чего, или копаться, в чём ни попадя, а также делать всё только на хорошо и на отлично, и даже не важно, что делать, лишь бы ни халтурить ни в чём.
В детстве я не отмечал в себе таких особенностей. На то оно и детство, чтобы всё замечать, но ничто не отмечать и ни во что не углубляться. И только на пенсии, когда, замечалки у человека атрофируются, и наступает время бесполезного уже для его жизни анализа прожитого, я и обратил внимание на то, что осталось ещё живим в моей памяти. Я не был халтурщиком. Ведь халтура – она ни в работе сидит, а в человеке её совершающем.
Моё копание не делало меня ни творцом, ни создателем, ни строителем, ни умным по жизни человеком, но оно позволяло мне добиваться нетривиальных вещей. Да тот же Архимед, извините за сравнение, ванну не изготовлял, воду в неё не наливал, ничего ни открывал, а просто погрузил в ванну, полную воды, своё тело, и стал удивляться, что вода начала переливаться через её край в то время, как ванна так и продолжала оставаться залитой водой до краёв. А ведь для этого ни знаний больших, ни ума не требовалось. Только половая тряпка и ведро.
Помню, как сейчас. Сразу по поступлению в дневную аспирантуру престижного и хорошо оснащённого дорогущим и современнейшим исследовательским оборудованием ВУЗом, мне указали моё рабочее место, которое было оснащено стандартной испытательной машиной трения. В этой области знаний я был ни ухом и ни рылом. И поставили меня именно на это место, потому что сам я не был кому-то особо нужен. Оно было свободно, ибо у всех других машин и приборов, что были покруче моей, были свои хозяева – аспиранты, а точнее, – вечные аспиранты, они же и работники кафедры. Ведь аспирант в научной среде звучит звонче, чем лаборант.
Но для меня и такая машинка была в диковинку, что вращалась и многозначительно жужжала, подобно центрифуги, придавая моему исследовательскому процессу видимость и слышимость его значимости, что хоть кино по нему снимай. Тем более, и с неё я мог получать какие-то данные. Я и стал работать на ней, сам ставя перед собой вопросы и задачи, и сам на них отвечая или решая.
Не прошло и года ежедневного иссушающего труда, как я добился невозможного результата – «безызносности» в жёстких условиях трения, что характерны, прежде всего, для процессов резания металлов. И главным инструментом в моих испытаниях был лишь мой мозг. А что было ещё в моём полном распоряжении, так это только прилагающийся к машине стандартный оптический бинокулярный микроскоп, дающий красивые цветные картинки. И от того, что он был бинокулярным, цветные стереокартинки в нём порою были завораживающими, что и оживляло этот мой нудный и изнуряющий труд.
Вся моя видимая для постороннего глаза деятельность состояла в простейшей зацикленной саму на себя процедуре: потрёшь, посмотришь в микроскоп, замеришь им же показатель износа, оценишь ситуацию, и снова потрёшь. И так тысячи, и тысячи раз. И всё дело было лишь в правильности выдвигаемых мной многочисленных рабочих гипотез и быстрого их подтверждения или отрицания теми примитивными средствами, чем я располагал, но которых мне хватало с головой.
И как я убедился спустя много-много лет последующей жизни, уже после выхода на пенсию, и своего прозрения в мироустройстве, что в получении новых знаний важны ни столько новые приборы или новые исследовательские технологии, сколько новые идеи, новое мышление, новое видение, и способность отодвинуть в сторонку, хотя бы на время, весь прошлый и ранее нажитый научный багаж.
Хотя последнего делать мне не пришлось. В классической, и, безусловно правильной, теории трения, я как был нулём, так этим нулём и остался, ибо и желаемые, и полученные мной результаты выходили за пределы её возможностей, и очень существенно.
Как сказал бы по этому поводу Эйнштейн, каждое слов которого для меня кладезь прозорливости:
– Мы не можем решить проблемы, используя тот же тип мышления, который мы использовали, когда их создавали,
или
– Самая большая глупость – это делать то же самое и надеяться на другой результат»,
или
– Воображение важнее знания. Знание ограничено. Воображение же охватывает весь мир.
А я, не имея за душой классического фундамента, тем только и занимался, что воображал, а потом подтверждал и обрамлял рамкой новых знаний или опровергал, и выбрасывал из головы в помойную корзину свои же образы.
И удачную аналогию этому я вижу в сравнении возможностей простейших китайских электронных часов за 3 – 4 $ на рынке в базарный день, со швейцарскими механическим часами за 50 000 $ – вершиной механического мышления. Ведь в категориях мышления механического, чем сложнее часовой механизм и чем выше точность изготовления его деталей, тем точнее он показывает время, а в категориях электронного мышления точность часового устройства зависит ни от его сложности, а от стабильности работы его элементов, генератора колебаний и делителей их частоты.
Уместна будет и другая аналогия – в попадании с Ленинградского вокзала на Ярославский.
Можно попасть пешком, сделав для этого всего лишь один шаг через условную линию, разделяющую эти два вокзала, а можно нанять шикарное такси для VIP персон, ведь бывают и такие, объездить на нём весь мегаполис, и вернуться в близлежащую точку, только с противоположной стороны. И как одно решение, так и другое, будут правильными, поскольку поставленная цель будет достигнута в обоих из них.
И в этом моём примитивном действе не хватало лишь меня самого – моих физических и умственных сил. Стремясь достичь безызносности, сам я работал на износ. И в конце второго года аспирантуры у меня было уже всё, что для защиты нужно и, даже, много более того. А это и стандартный набор полагающихся для защиты публикаций и изобретений, да ещё с большим запасом, и сверх успешные полугодовые испытания на серийной производственной линии одного из тогдашних флагманов нашего автомобилестроения – ЗИЛа, и заключения о полезности моих разработок, полученных с двух флагманов нашей промышленности: ЗИЛа и НКМЗ – Новокраматорского машиностроительного завода, и множественные результаты с супер красочными картинками с самых современных дорогостоящих и уникальных для отечественной науки иностранных приборов исследования поверхности в тончайших слоях, которые имелись только в Москве. Но их научная ценность для меня была, если ни нулевая, то близкая к этому. Зато моя толстая диссертация выглядела не худосочной Золушкой, а упитанной Принцессой.
И когда мне осталось только лишь описать то, что я сделал, что для аспиранта – это месяца 3 – 4, не более, то неожиданно для меня, у меня закончились силы. Организм не выдержал столь большой психической и физической нагрузки, и я утратил способность писать вообще. Мной овладела паника, психоз, что я не только не успею написать всё в срок, но и вообще не смогу более ничего писать. Такое может произойти со всеми покорителями вершин, когда они почувствуют, что самое трудное позади, и остался буквально пустяк, и в этот момент их организм после стрессовых нагрузок уходит в ступор, увы, ранее достижения ими заветного пика.
Как я понимаю сейчас, мне тогда было просто необходимо помощь врача, медикаментозное лечение, уколы в попу, о существовании которых, будучи относительно молодым и беспечным, я просто и не подозревал. И только на втором или, даже, третьем дыхании я, всё-таки, дополз до финиша – до защиты, причём – вовремя, уложившись в три года Но чтобы прийти в себя после всего этого, мне потребовалось ещё целых два последующих года жизни, в течении которых я ни жил, а подобно сомнамбуле где-то прибывал.