Читать книгу Гроб Энди и Лейли - Синекдоха - Страница 4
Глава 3
Лёжа
ОглавлениеОсень пришла незаметно.
Без начала.
Без первого холодного дня, который люди обычно помнят.
Просто однажды небо перестало быть синим, стало свинцовым, и так и осталось.
Дождь уже не лил – он существовал, как атмосфера, как влажность в воздухе, как тяжесть в костях.
Ветер шуршал мусором вдоль тротуаров, и всё, что было живым, ушло внутрь зданий.
Лёжа – сидя, сидя – лёжа.
Так проходило время.
Энди и Эшли утопали в своём полусне, в вязкой, насыщенной сладостью жизни.
Мир снаружи гремел, бомбил, взрывался.
А их мир медленно бродил, как сироп в бутылке.
Школа была как казарма.
Облупленные стены. Крики в коридорах. Учителя с вечно сорванным голосом.
Или молчащие.
Молчание в школе всегда было страшнее, чем крик.
Там не было тайны, не было интереса.
Только обидчики, наблюдатели, насмешники.
Эшли иногда говорила:
– Школа – это концлагерь, где ты обязан играть в нормального человека.
Эшли почти не ходила туда.
Иногда появлялась ко второму или третьему уроку, с явным выражением скуки.
Иногда – не появлялась вовсе.
Когда спрашивали – она пожимала плечами.
Когда наказывали – она смотрела в окно.
Когда ставили двойки – она рисовала в тетради головы без глаз.
Рене – мать, королева уюта и разрушения – кормила.
Она не запрещала, не ругала, не настаивала.
Она кормила.
И называла дочь так:
– Sweetheart, ты устала.
– Sweetheart, отдохни.
– Sweetheart, хочешь эклерчик?
И Эшли брала эклер.
И не шла в школу.
И лежала.
Лежала и смотрела в потолок, или в телевизор, или в пустоту.
Рене стояла рядом с подносом, улыбалась.
На ней был тёплый халат, в руке чашка чая.
Она была добрая, и была ужасом.
Именно тогда Рене приняла судьбоносное решение – поставить в комнату детей второй холодильник.
– Им ведь хочется перекусить ночью, – сказала она.
– Им ведь не хочется выходить на кухню, когда холодно.
И вот в их комнате появился белый, старенький холодильник.
Низкий, гудящий, с тремя магнитиками и потрескавшейся ручкой.
В нём всегда были:
– Сливочное масло,
– Пять бутылок лимонада,
– Два пудинга,
– Куски ветчины,
– Конфеты в вазочке,
– Заранее нарезанные пирожные,
– Банки с сгущёнкой и джемом…
Эшли радовалась.
Энди – не возражал.
Теперь всё было ещё ближе.
Теперь жизнь съёжилась до пределов комнаты.
И этого было достаточно.
Комната, которую делили брат и сестра, стала похожа на барочную гробницу комфорта.
Она была тесной, перегруженной, но странно уютной – утопающей в слоях, тканях, тенях и запахах.
Здесь всё было неправильно и идеально одновременно.
У Эшли была своя кровать – шириной 180 сантиметров.
Почти трон. Почти баржа.
Старая деревянная рама, обитая потёртым флоком, с выцветшими розами.
Перина – мягкая, такая, что в неё уходили плечи и поясница.
Матрас был с провалами, но Эшли любила именно это ощущение:
– Как будто кровать тебя съедает. А потом выплёвывает утром обратно.
У Энди – кровать чуть уже, 140 сантиметров.
Поскромнее, но с теми же одеялами.
Те самые одеяла, которые в доме хранились «со времён прабабушки».
Старые, жёсткие, накрахмаленные так, что они скрипели при движении, словно ткань вспоминала каждую руку, касавшуюся её за последние сто лет.
Подушек было много.
Слишком много.
У каждой – имя и функция.
Одни – для головы.
Другие – для ног.
Третьи – обнять.
Четвёртые – поставить как стенку между телами, если не хочется чувствовать тепло другого.
Хотя чаще – не ставили.
Потому что тепло нужно было – не телесное даже, а антропологическое: другой человек рядом – значит, ты существуешь.
Окно всегда было приоткрыто.
Даже зимой.
Так было велено.
– Детям нужен воздух, – говорила Рене.
И это было правдой, но только воздух был холодный, сырой, северный, пропитанный дымом чужих каминов и запахом гниющих листьев.
Шторы – тяжёлые, пыльные, цвета засохшей крови.
Солнце через них не проходило.
Они были, как веки.
Плотно сшитые, чтоб не будить утром.
Крошек в комнате не было.
Хотя еды было много.
Фанатики сладкого следили, чтобы ни одна капля джема, ни одна крошка печенья не упала на пол.
Не из чистоплотности. А из страха.
– Тараканы.
Они увидят – они придут.
А если придут – они уже никогда не уйдут.
И это была первая форма страха в этом доме, которую признавали вслух.
В этой комнате всё было переполнено жизнью – в толстом шерстяном одеяле, в запахе лимонада, в шорохе пульта от телевизора, в пузырьках в стакане, в дыхании другого в соседней кровати.
Но при этом здесь всё было медленно умирающим.
Как королевская камера, в которой никто не говорит слово «приговор».
И пока за окнами звучала стрельба, пока вспыхивали дымы на холмах, пока город дрожал в очередной лоялистской лихорадке, в этой комнате дети ели сладкое и смотрели ужастики.
И никто не говорил о будущем.
Потому что всё настоящее уже было навечно.