Читать книгу Испекли мы каравай… Роман - Стефания Вишняк - Страница 10

Глава VIII

Оглавление

Как-то Толька, будучи еще первоклассником (это произошло, как только они переехали), примчавшись на всех парусах из школы, сообщил маме, что он получил свою первую в жизни «пятерку». Но мама, не желая показать, что разделяет с ним эту радость, сказала, чтобы тот шибко не возгордился, потому как самая первая оценка еще ни о чем не говорит.

Тем не менее, вечером мама шепнула на ушко приятную новость отцу, который отужинав, подозвал Тольку и поинтересовался:

– Ну, шо там о такое, ты о то припёр домой у своём портфеле, га? Чем сегодня сынок порадуеть батько?

– Как будто, вам мама не сказала… – подозрительно косясь на отца, пробурчал Толик.

– Та ничего мне твоя засрата мама не говорила! Ну, так шо о то, двоечку принес, чи шо? Ох и тяжёла ж, наверна, была о та двойка…

– И не-а…И не двойку… – интриговал Толька, бурча себе под нос.

– Ну, тагда – тройку? Ага, значить троешником у нас Толька о то будеть. Молодец, сынок!..

– И не-ет…

– А шо, тада, если не двойку та не тройку?

– Да гадскую пятерку получил… – Приглушил, как мог свою гордость Толька, очевидно приняв таки к сведению замечание мамы.

– Та ну-у?! Та не можеть того быть! Ну-ка, покажи мне свою «гадску» пятерку о то… – искренне засмеялся отец.

Полюбовавшись пятеркой сына, отец закрыл тетрадку:

– Во-от, Толька, учись, учись, сынок. Шоб не дворником о то, та не трахтористом, та не пастухом жеш тебе пришлося о то рабо… – он внезапно прервал назидательную речь и, после паузы, продолжил, но, уже достаточно серьезным тоном, – Шо-то я не по-онял… Толька!

– А! – от неожиданности Толька даже подскочил.

– Хто ж это тебе тетрадку о то подписувал?

– Мама… – недоуменно взглянул на отца Толик.– А че, красиво же…

– Это почему о тут о то… понадписана не моя о то хфамилия, а о той старой карги, га? – лицо отца мгновенно приняло выражение крайней озабоченности.

Но вместо Тольки на вопрос отца отреагировала мама, которая в это время перебирала в углу картошку:

– Тю-ю, совсем сдурел… Так у всех жеш четверых метрики на мою фамилию. Или забыл, шо сам же метрики и выписывал им всем? Вот, хто старый, а меня тока и знает, шо обзывает, – ко всеобщему удивлению, необычайно спокойно, даже не разгибаясь, ответила она.

– Так тада, оно… о то, шо?.. Выходить, шо надо теперь о то… регистрироваться, язви, чи шо?.. – сам же и ответил на свой вопрос отец, красноречиво почесав затылок. И после небольшой паузы продолжил, но уже более шутливым тоном, – Выходить, надо здаватца та засписуваться, язви… Та с этою жеш вашей ма-амою, будь она не ладна… Чи – с этой Гашкою… чи с Салапэтею… И с этою старючею каргою мне о то теперь записуваться?.. Та никада у жизни! Та на гада оно здалося, шобы я о то…

– И никуда ты не денисся, старый Хрыч, – перебила его мама, – И законы эти – не я понавыдумывала… Та можно и не регистрироваться; пускай тада все четверо так и продолжают мой род. С моих жеш родных пошти никого вже не пооставалося – с продолжателей Вишняка, – отвлекшись от ведра с картошкой, не реагируя на шутки отца в свой адрес, вдруг задумчиво предложила мама.

– Болтаить, шо попало: буд-то хто с моих о то остался… Ишь, грамотна кака она нашлася… Шаманаиха!

– Та как это не осталося твоих, када у Ивана Славка, уже два года, как родился?

– Та на шо мне той Славка? Нет уж, стара карга, дудки! Мои кровные сыновья и будуть о то под твоей – засратой о то хфамилией жить усю жисть? Та никагда, пока я живой, о того не будеть!! Не-е-т, дорогушечка, девки о то – временный товар, нихай им твоя хфамилия и достаётца. А Толька с Паукой будуть тока Журбенко и – точка!! Мои сыновья, шо хочу, то и делаю! Завтра же заеду у сельсовет, та узнаю там, шо к чему… Надо, Катя, срочно записуваться, язви их у душу…

– Та, как хочешь… Ну-ка, подержи мешок, – высыпая из ведра картошку, меланхолично согласилась мама.

Так, благодаря Толькиной «гадской» пятерке, спустя двенадцать лет после знакомства с отцом, мама приняла его предложение руки и сердца.

На следующий день отец полушутя-полусерьезно спросил у Аньки с Олькой, хотят ли они носить его фамилию. Анька сказала, что она уже привыкла к старой, поэтому предпочитает остаться на маминой фамилии – Вишняк.

А что до Ольки… Мамина фамилия ей-то нравилась, и даже очень, но, поскольку впервые в жизни ее, еще дошкольницу, удостоили чести предстать пред выбором, она и предложила всей семье свою версию: выбрать не из двух, а из трех – еще более красивых фамилий, и стать всем, например, Солнышкиными, Цветочкиными или Ромашкиными.

Но, все, кроме, конечно, Павлика, почему-то только посмеялись над ней.

Потому она не успела (да и не стала рисковать) озвучить пришедшие ей на ум тут же варианты фамилий, производных, к примеру, от того, что они еще ни разу не ели: Вафлина Оля, или Мёдова, Халвина, Конфетина, Котлеткина, Сметанкина или Колбасина …Да сколько угодно, но увы… Да, потом, и мама тут же объяснила, что люди, дескать, не могут менять свою фамилию, когда им это заблагорассудится. И что Олька должна-де и так радоваться тому, что родилась не какой-то там Соплиной или Дурочкиной. И еще, сказала мама, что только писатели могут выбирать себе фамилию, какую захотят, и даже привела в пример одного такого, который в метриках был просто Пешков, а когда вырос и стал писателем, то сам придумал и всю жизнь жил под жуткой фамилией Горький.

Конечно, Олька радовалась, что она не Соплина, не Дурочкина и не Горькая. К тому же, она не в силах была унять волнение оттого, что ей было чрезвычайно приятно, что родители впервые в жизни спрашивают ее мнение; что, вероятнее всего, ее и сподвигло подойти к данному вопросу с полной серьезностью и ответственностью.

Итак, догадаться о происхождении маминой девичьей фамилии Вишняк для Ольки не было ничего проще: просто, потому что мамины предки, полагала она, очень любили вишню и различную еду из вишен – от варенья до вареников. И, вполне возможно, что у них был самый большой и прекрасный в мире вишневый сад.

Испросила она и отца, что означает фамилия Журбенко, на что тот ответил, что слово «журба» с украинского языка переводится – «печаль». Ольку это, особенно на фоне псевдонима Горький, в общем-то, почти не смутило. Но, на всякий случай она поинтересовалась у старших: дразнят ли их как-нибудь в школе и если «да», то как именно? Толька сказал, что, его-то не дразнят, а вот Аньку дразнят: «Кислая вишня» или: «Вишня – жопа лишня». Отца же, как на поверку оказалось, дразнили только собачьей кличкой Жульбарс, и то иногда, и то лишь после того, когда вышел в свет фильм с одноименным названием. Ко всему прочему, и весьма кстати, отец, сделал на тему о фамилиях свое небольшое дополнение:

– Та вишню о ту тока – гам, и нету ее! А печаль – она и есть печаль, и нихто ее не сожрёть. Та, шо там говорить, када Журбенко – самый славнецкий род на усей о то земле…

В общем, особенно вторая дразнилка, затрагивающая материнскую линию, легкоранимой Ольке показалась слишком уж грубой, и она решила, что едва ли вынесет, если ее так кто-нибудь когда-нибудь оскорбит. Что касается второй, она искренне надеялась, что ее – девочку, обзывать, как когда-то отца, вряд ли у кого-то повернется язык. Плюс ко всему она вдруг вспомнила и то, что баба Наташа ей, как-то разъясняла о весьма существенной разнице между «горем» и «печалью», когда они читали какую-то народную сказку, кажется под названием «Федорино горе»:

– Горе, Оленька – это непоправимая беда. А печаль человек душой—сердцем чувствует. Печалиться умеет лишь тот, кто не только и знает, что веселиться, а и скорбеть, и, смиряясь, сострадать, потому что он умеет думать, размышлять не только над прочитанным, а и над происходящим вокруг него, и в результате становится хорошим, светлым и мудрым человеком.

– Как вы, да же, баба Наташа?! – спросила она, с собачьей преданностью заглядывая в глаза бабушке.

Услышав явно неожиданный вопрос, баба Наташа сначала, было, смутилась, потом улыбнулась и, поглаживая Ольку по головке, ответила:

– Оленька, Оленька… Я немощная и грешная, Солнышко мое…

– И не-ет! И врё… ой, и не правду вы про себя говорите! Вот. Ба, и если я тоже буду над всем думать, то тоже помудрею, как вы, да же?

– Да же, Оленька, да же… – засмеялась баба Наташа, прижав к себе Ольку.

– А как я узнаю, что я… ну, что я уже помудрела, м-м, когда?

– А когда к тебе люди потянутся, тогда и поймешь…

– Когда все люди полюбят меня, мудрую, и будут меня защищать, да? И никто-никто обижать не будет?

– Мудрый человек не думает о своей мудрости, а просто делает людям добро, как бы ему тяжко самому не было. Зло ведь творить проще простого. Самое главное, Солнышко, знать, что Боженька видит всех нас и знает даже то, о чем мы думаем, не только наши дела. И, что Он спасает всех нас…

– И мудрых тоже спасает?

– Вообще, да. Но, мудрые люди настолько сильные, что они сами защищают слабых. С Божией, конечно, помощью.

– Значит, чем больше я буду печалиться, тем быстрее помудрею, подобрею, и от этого людям, а значит и Боженьке будет радостно, да, ба?

– Ну, в общем-то, да… – весело сказала баба Наташа и еще крепче прижала к себе Ольку.

– И Богородица и мой Ангел тоже обрадуются?!

– И… ага!

Принять окончательное решение в выборе фамилии, Ольке помогло еще и то, что мама рассказала, как они с отцом когда-то давным-давно смотрели в клубе очень хорошее кино про очень даже замечательную собаку по кличке Джульбарс.

Так одна из представительниц «временного товара» такого демократичного семейства Журбенко-Вишняк, подчинившись вполне, как ей казалось, здравому смыслу, приняла решение назвать свой корабль, под именем которого ей предстояло плыть, согласившись на фамилию отца.

И таким, собственно, образом родители заключили свой законный брак, и их дети стали, наконец, законнорожденными гражданами советского общества.


В школу Ольке, по правде говоря, хотелось очень давно и сразу по нескольким причинам: во-первых, обрести статус школьницы, во-вторых, научиться считать до тысячи, и в-третьих и в-главных, конечно же – правильно писать прописью. Поскольку письма, например, бабе Арише, в отличие от отца, она умела писать лишь печатными буквами, ей страстно хотелось писать так же красиво и размашисто, как он. Руководствуясь этим неудержимым желанием, дождавшись окончания каждой Анькиной и Толькиной учебной четверти, Олька выпрашивала у них оставшиеся чистыми последние странички из их старых тетрадок, и разворачивала бурную деятельность по освоению письменности.

Дабы ее от этого увлекательного процесса не отвлекал Павлик, она давала ему задание, например, написать слова печатными буквами и, наконец, садилась за перо сама. Только теперь она «отрывалась по полной»… Дорвавшись до чистых листочков, настолько размашисто, насколько можно было только вообразить, применяя знаки препинания, которые только знала, она «изливала» на бумаге все, что у нее на тот момент наболело, не замечая при этом того, как Анька с Толькой над ней исподтишка подтрунивали: «И че это она там малюет?.. Че попало чиркает, только нашу бумагу зря переводит… М-да-а, и почерк у нашей Ольки будет, даже не как у бати, а как у самого Ленина…»

А еще, касаемо школы, и, пожалуй, больше всего на свете Ольке хотелось на торжественной школьной линейке первого сентября рассказать одно лишь стихотворение… Только одно, хотя и очень длинное, но очень даже замечательное стихотворение.

Эта идея посетила ее голову после того, когда мама как-то пришла с Анькиного классного собрания и, всплакнув от счастья и гордости за старшую дочь, рассказала, как Анькина учительница хвалила старшую за то, что та баз запинки рассказала на каком-то там школьном торжестве стихотворение «Сын артиллериста».

Поскольку Олька тоже мечтала увидеть счастливую и гордящуюся ей, Олькой, маму, она и стала вынашивать план, чтобы первого сентября рассказать это стихотворение на линейке, и чтобы её учительница потом на собрании так же сообщила об этом маме, а мама, соответственно, отцу, Павлику… «А батя об этой радости напишет в письме бабе Арише… А Полина Васильевна расскажет бабе Наташе. Вот они порадуются!..» – мечтала она.

Дело в том, что еще, когда Анька это стихотворение учила, Олька его запомнила, а потом репетировала перед зеркалом, и, дабы впоследствии не сбиться перед более солидной публикой, частенько декламировала Павлику, представляя себя на крыльце-сцене перед всей школой:

– Константин Симонов!

Сын артиллериста! – торжественно объявляла она и начинала, —

Был у майора Деева

Товарищ – майор Петров.

Дружили еще с Гражданской-

Еще с двадцатых годов…

Вместе рубали былых

Шашками наскоку,

Вместе потом служили

В артиллерийском полку.

А у майора Петрова

Был Ленька- любимый сын…

Павлик, если, конечно, он не засыпал до конца стихотворения или, если Олька ни разу не сбивалась, одаривал ее настолько щедрыми аплодисментами, насколько только позволяли его ладошки. Олька, бывало, войдя в раж и, очевидно, для полноты ощущения счастья, просила Павлика, дабы тот еще и свистнул. И Павлик, с необычайной радостью выполняя эту просьбу, во всю глотку до посинения кричал: «Сви-исть!! Свисть!!! Сви-исть!!», будучи, конечно, уверенным, что он свистит по-настоящему.


В канун первого сентября мама с Олькой отправились в райцентр за приобретением обуви для всех, теперь уже троих школьников. Стоя в огромной очереди в обувном отделе невероятно душного, единственного в райцентре универмага, они оказались рядом с бывшей землячкой отца по Муйнаку, тетей Марусей Роженко. Она еще тогда, едва узнав о переезде семьи Журбенко в Калинин, в числе первых прибежала разделить с ними это знаменательное событие и подарила маме почти новую и очень красивую блузку из парчи цвета морской волны, которую, кстати говоря, мама так ни разу и не надела, стесняясь блесток.

В универмаге мама с тетей Марусей, вполголоса переговаривались, обливаясь потом:

– Кошмар… – озабоченным тоном произнесла мама, – Мне уже троим надо куплять всё у школу… А на шо потом жрать – один черт знает. Не знаю я… А еще ж и на зиму надо шо-то брать. А к весне повыростают со всего этого, та порастрепают, шо и не узнаешь, и опять новую обувку надо… А там же еще четвертый скоро догонит этих… Пэцкаисся, пэцкаисся у том крематории, а всё – шо в трубу ту – заводскую…

– Подывилась бы я, як бы ты заговорыла, Катя, колы б и твий Гаврыло був такый, як мий, инвалидом? Та було б в тэбэ нэ четыре басурмана, а целых шестэро, та ще уси хлопци…

– Та у тебя же младшая, вроде, девка?

– Ну так и шо, шо дивка? Дивка-дивкою, а и та вже свыстыть…

– Свисти-ит?! – искренне удивилась мама и, с трудом подавляя смех, начала беззвучно смеяться так, как никогда раньше за ней это не замечалось. Мама смеялась долго и до слез. Но тете Марусе, вероятно, было не до смеха, потому что она даже не улыбалась и, краем глаза недоуменно поглядывая на маму, продолжала в той же тональности:

– Хиба, думаешь, я з ными нэ муздякаюся?..

Когда маме, наконец, удалось погасить приступ смеха, она, вытирая слезы, снова вступила в диалог:

– Ну ты меня и насмешила своей девкою… А толку, Маруся, шо мой – не инвалид, а, шо тот кобель, каких поискать, да хер найдешь еще.. Ползарплаты вон… та не одному «бастрюку», а аж двоим приходитца отправлять каждый месяц…

– Та брэшешь?..– настал черед удивляться тете Марусе.

– Было б, чем, Маруся, хвлицца

– О, Боже ш мий… Хиба ж я, Катя, знала о то, шо Гаврыло… що вин о такый бабнык… Та ныхай мий лучше инвалидом о то будэ, та вино ведрами хлебае, якщо був бы о такой о то кобэлякою… А мий жеш, Катя, ще и смолыть, як оций паровоз: йому жеш о того «Бэломору» тильки у дэнь трэба аж по дви пачки…

– Маруся, Маруся… Давай-давай, скоренько – твоя очередь!

– О, як жеш це быстро, пока болакали… – спохватилась тетя Маруся, и, повернувшись к прилавку, протягивая продавщице свою домашнюю заготовку в виде вербных палочек-мерок с точным размером ноги от каждого своего ребенка до мужа, сказала. – Так, моя хороша, дай мэни ось шесть пар чиловичьих взуття: з тридцать шостого по-о… сорок пьятый, та одну – дивчачьих.

– Да-а? А холодной газводички вам, случаем, не подать? – вдруг перебила ее взмокшая от жары и бурной торговли новенькая молоденькая продавщица районного универмага, обмахиваясь крышкой от обувной коробки с надписью «Скороход».

Близстоящие очередники дружно засмеялись, очевидно, оценив неплохой юмор, который, судя по всему, мог быть направлен продавцом только в адрес хорошо знакомого покупателя. Но тетя Маруся даже не улыбалась, а наоборот, насторожилась:

– Та нэ валяйтэ ж о то дурачка, бо моя очерэдь пидойшла, тай нэ до шуток о то мэни…

– А спекулянтам сёдня велено не выдавать, тетя Мотя… Так, следующий!..– продолжила более категоричным тоном продавщица, пристально глядя в глаза тете Марусе.

– Шо, шо-о? Та, разъе…, вашу душу ма-ать… Я тэбэ покажу спэкулянтку… И спэкулянтку покажу и дэ раки зымують… – вытягиваясь через прилавок, словно гусеница, бормотала тетя Маруся, пытаясь дотянуться палочками до лица, взъевшейся на неё ни с того, ни с сего, продавщицы.

– Ну я следущая! Та вы здурели тут от жары, штоли? – обрела тут дар речи мама, – Да она же со мною всю очередь… Совсем с ума посходили… Такую очередяку выстоять и – н-на тебе!? А ну, быстро дайте моей куме то, шо ей надо!

Вскоре выяснилось, что спонтанно возникший конфликт оказался простым недоразумением, поэтому в итоге и разрешился в тети Марусину пользу. Хотя и не обошлось без формальностей: тете Марусе пришлось-таки предъявлять нерадивой продавщице, принявшей тетю Марусю за жетысуйскую спекулянтку Мотю, и удостоверение мужа – инвалида войны, и свое – многодетной матери, которыми она скорее стыдилась, нежели предпочитала размахивать, но все-таки брала иногда с собой на всякий, как говорится, пожарный.

Когда отвоеванные, наконец, башмаки, были наспех распиханы по котомкам, у тети Маруси, судя по ее весьма активному участию в момент выбора обуви мамой, открылось второе дыхание:

– А о ци Аньке з Толькою пидойдут, так? Подывысь сюды, Катя, ма будь, Ольге ось о цэ пидойдэ?

Примеряя, как минимум, четвертую пару сандалий, Олька уже не надеялась на удачу, поскольку у нее, как оказалось, выросла и без того слишком широкая стопа, в связи с чем ее нога не входила ни в одни сандалии ее размера согласно длине.

– Та шо у тебя за лапа, шо ничего не налазит, твою мать… – начинала, было, заводиться мама, усердно запихивая Олькину ногу в очередной башмак, – И в кого ты тока уродилася с такою лапищей?..

Ольке было стыдно и за свою широкую от природы «лапу», и обидно, что только с ней единственной столь неожиданно возникла эта нелепая заминка.

– Та е, Катя, у кого: подывись о то ж на свою лапу!

– У меня хоть и широкая, но аккуратненькая и тридцать шестой до сих пор налазит… А если у нее ближе к моим годам вымахает такая, шо ни одна обувка не налезет? Вот, у чём она завтра у школу пойдет, если щас на ее лапу не налезит ее размер?

Предприимчивая тетя Маруся легко нашла выход и из данной ситуации:

– Так, девчатки, бэрэм ось о ци голубэньки… Та воны тильки на размэр и бильшэ, а по дороге до дому я вам зараз скажу, що трэба робыть з ными потом. Давай, Катя, ращитуйся…

– Та, че ты за её так пикёсся, как за родную? – рассчитываясь с вновь заметно оробевшей продавщицей процедила нарочито подозрительным тоном мама в адрес новоиспеченной «кумы».

– А, можэ, колысь вона будэ моею снохою? – лукаво прищурившись, улыбалась тетя Маруся, – Га, Олька, будэшь моею снохою?!

– М-гм… – с наслаждением обнюхивая новые сандалии, согласно кивнула Олька, дабы не огорчить такую добрую и такую оптимистичную тетю Марусю.

По дороге домой, под оживленную болтовню ни на секунду не умолкающих и весьма довольных «кумушек», изрядно напуганная предположением мамы на тему чрезмерного в ширь роста своей стопы в перспективе, Олька шла следом и пыталась хоть как то успокоиться: «А если мои ноги вымахают, как у бати? А если, как у Гулливера? Вот, что я тогда буду делать? Все же надо мной будут смеяться… А если на меня в жизни, вообще, не налезут ни одни женские туфли? Что ли, я тогда так и буду всю жизнь ходить в мужских? И все время буду прятаться от людей? И как только я буду жить, если придется всегда прятаться? А если в школу не пускают девчонок в пацанячьих башмаках? А, может, они и не вырастут, как у бати, а будут, как у мамы… Ой, хоть бы были, как у мамы… – размышляла она, плетясь за мамой и тетей Марусей.

Когда они поравнялись с купающейся в арыке ребятней, Олька увидела на берегу пацана в черных ластах, и ее вдруг осенило: «Ё-моё!! И как это я сразу-то не додумалась: я ведь быстрее всех научилась плавать, потому что только у одной меня такие широкие лапы! Точно!! Потому что они у меня вместо ласт… и поэтому помогают мне хорошо плавать! Вот здоровски! Так что пусть растут себе, сколько захотят. Да хоть бы выросли! И, чем больше, тем лучше! Потому что я тогда… Да, может, я тогда со своими ластами устроюсь пловчихой работать… ну, когда стану молодой… И, тогда, я не с такими, как у этого пацана – резиновыми, а со своими – настоящими лапами-ластами буду плавать на работе! Тогда на резиновые, вообще, не надо будет деньги тратить. Буду кого-нибудь спасать в большом арыке или в канале, или лучше в реке… Нет, лучше всего в море: там хоть с дельфинами подружусь… а, может, даже и с китами… Скорее бы дойти до дома и рассказать эту радость Павлику. Вот он обрадуется!..»

Дома по совету тети Маруси мама на Олькиных сандалиях сделала надрезы, проткнула по паре дырочек на каждом, затянула в них отрезки шнурков из Толькиных ботинок и запихала вату в носки.

– Фух, Слава Богу, шо хоть этим обувка сразу подошла, – облегченно выдохнула мама, глядя на примеряющих обнову старших, – Та хоть с ихними туфлями не надо так муздякатца. Так, давайте, собирайтеся – поприготовляйте всё, шо надо к завтрему. А то мне еще тут, как бы не до полночи с Толькиными штанами пэцкатца.– распорядилась она, принимаясь ушивать Толькины новые школьные брюки.

Подготовив перешедший в наследство от Тольки портфель с учебниками, Олька начала подготовку гардероба. Сначала она постирала и погладила бывший Анькин белый передник, затем принялась за коричневое платье, в котором ей уже завтра предстояло идти первый раз в первый класс! Хотя платье и было с зашитыми кое-где дырочками, потому что его уже носили, по крайней мере, две двоюродные сестры и Анька, Ольке, тем не менее, оно очень нравилось, особенно воротничок-стоечка с оранжевой вышивкой крестиком. Размышляя о том, что она, наконец, выросла, и теперь имеет полное право надеть это школьное платье, Олька вновь была на седьмом небе от счастья. Она его постирала, погладила и пришила сзади на горловине, взамен утерянной, крохотную, василькового цвета пуговичку, которую давно облюбовала еще на старом платье, когда-то принесенном соседкой тетей Эрной.

Когда почти все было готово, она попросила маму пришить воротничок и манжеты, но мама была слишком занята Толькиными штанами потому и обратилась к старшей дочке:

– Анька, та пришей жеш и ей воротничок с обшлагами, видишь – мне некада…

– Пусть сначала постирает!

– Так ты ж сама их засрала еще у прошлом году, вот, сама и постирай! Как себе, так она попришивала, а младшей сестре, значит…

– Да, пришила себе! И она мне не сестра, а татарма несчастная, подобратая на дороге! Пускай сама и пришивает… – хихикнула Анька.

– О, та она, смотри-ка… Анька, та она, вон, вже и постирала всё и погладила. Давай-давай, пришей ей скоренько, не выкаблучивайся… Здоровая уже кобыляка вымохала, должна мне уже помогать…

– Пусть сама пришивает! Я себе сама пришивала!

– Та, че ты врешь, шо сама? Када я до самого третьего класса всегда пришивала…

– Сами вы врете!

– А, неси сюда, Ольга. Ну, ее, в м… ду! Давай, я тока покажу тебе, а дальше ты сама…

Когда, наконец, воротничок и манжеты были пришиты, Олька, конечно, огорчилась, что под пришитым воротничком теперь никто не увидит ни эту красивенькую синенькую пуговичку, ни вышивку. Хотя, если она захочет кому-нибудь в классе показать эту красоту, то отогнуть воротничок ей особого труда, в общем-то, не доставит.

Следующим этапом подготовки к школе были водные процедуры. Маме не понравилось, как Олька вымылась самостоятельно, и она остервенело, грубой мочалкой принялась отдраивать младшую:

– Пооставляла всю грязь, шо на шеяке, вон, шо на коленках… А на локтях… мать моя родная! Та у негров белее шкуряка, чем у тебя!

– Да это же загар… – уныло стоя в корыте, Олька тщетно пыталась объяснить маме.

– Какой там, у сраку, загар, када вода, вон, черная тикёт?

– И ничё – не черная… У Тольки чернее была… Ма, а бантик завтра какой, м?

– Ты лучше спроси, чё завтра жрать будем? Де у меня деньги на те бантики? И так с пустым кошельком пришли с райцентра… С этой вашей, чёртовой школой, скоро, наверна, по миру пойдешь… Я той-то еле-еле выкроила на бантик. И то – шобы тока она не гавкала!! – последнюю фразу маме удалось вскрикнуть прямо в ухо, проходившей мимо нее в тот момент Аньке.

– А, если не пустят на линейку без бантиков? – спросила Олька.

– Та кому ты там, на той чертовой линейке нужна будешь? Найди тот Анькин старенький, простирни, прогладь его, а я спичкой обожгу то, шо сыпитца, шоб совсем не пообсыпался. А ко второму классу, може, и купим потом… Так, всё, мотай, – мама набросила на голову младшей полотенце, – суши башку сама, а то я не дошью сегодня эти б… ские штаны… – присев к машинке и, где ногтями, где зубами распарывая швы Толькиных брюк, продолжила ворчать, но уже в адрес их будущего хозяина, – Какой сам, паразит, вреднючий, так и шьютца они ему…

Приготовив, только что унаследованный желтый узенький с обожженными краями бантик, Олька остригла ногти, легла в кровать и с трепетом стала ждать утро нового дня совершенно новой, такой неизвестной и такой почти взрослой жизни.

Утром, едва выйдя из калитки, Толька рванул по улице первым, и бежал он уже во второй класс. Следом быстрым шагом шла Анька, торжественно неся какие-то Олькины документы, а за ней, стараясь изо всех сил, дабы не отстать от сестры, семенила на свою первую школьную линейку Олька: «Ой, а вдруг учительница сейчас меня, как спросит, например, счет до десяти в обратном порядке?.. Десять, девять, восемь, семь, пять… ой – шесть… Десять, девять, восемь, шесть… тьфу, – семь!..»

В нескольких шагах от угла школы Анька резко остановилась, с минуту нетерпеливо подождала Ольку, и, нахмурив брови, проворчала:

– Ты че, еле плетешься, блин? Я же опоздаю из-за тебя!

– Да сандалии, блин, жмут… или трут… или уже натёрли… – глядя на сандалии, с трудом сдерживая слезы, виновато промолвила и без того напуганная Олька.

– Не ной! Так. Учительницу твою зовут Гиршина Анна Дмитриевна. Как меня. Запомнила?

– Да…

– Повтори!

– Гы… Гир… Анна… – растерявшись вконец и испуганно заглядывая в глаза сестры, пролепетала она. – Дим… Ой, забыла…

– Пф-ф… Ан-на Дми-три-ев-на, бестолочь! Она самая строгая, зато самая умная и справедливая, поняла?

– М-гм.

– И не трясись! Теперь ты каждый день будешь в школу ходить, и че, так и будешь ныть?!

– Ладно, не буду… – пообещала Олька, в который раз пытаясь взять себя в руки.

Оказавшись, наконец, на площадке перед входом в школу, Анька подвела Ольку к очень симпатичной, средних лет, элегантно одетой учительнице, строившей первоклашек, отдала ей документы и побежала искать свой, уже третий «А» класс.

С первой же секунды Олька ощутила на себе, мягко говоря, недоброжелательный взгляд, а затем услышала и голос учительницы:

– Становись сюда. Гос-споди-и… на линейку – с таким бантом?.. А где только… и форму-то такую берут?.. – окинув Ольку брезгливым взглядом, проворчала вполголоса учительница и, взяв Ольку жесткой рукой за плечо, поставила в задний ряд с мальчиками.

Увидев впереди стоящих девочек с пышными белыми бантами, Олька поняла причину раздражительности учительницы: ей показалось, что теперь ее, без бантиков, не только учительница, но и весь класс возненавидит, и ей со страшной силой вдруг захотелось обратно – домой…

Все торжество Олька стояла в страшном напряжении. Ей уже стало казаться, что легче взять и умереть, чем вот так стоять на солнцепеке, на одном месте и ждать, когда закончат говорить непонятные речи стоящие под козырьком навеса сначала учителя, а затем еще и директор.

Как вдруг, увидев среди учителей до боли знакомое лицо, Олька воспряла духом и едва не вскрикнула: «Ой… Полина Васи-ильевна!…Родная моя… Все ведь будет хорошо, да же, Полина Васильевна?…» – с обожанием она глядела на внучку бабы Наташи. Но ощущение струек пота на лице, шее, спине и даже ногах взяло верх, мысли сами по себе переключились и потекли в противоположном направлении: «… Если бы не эти вонючие сандалии… Блин, как бо-ольно… И еще эта учительница… Вон, опять посмотрела на меня, как Гитлер… Не-ет, она умрет, но не разрешит мне сегодня рассказать „Сын артиллериста“… Зря я сюда пришла. Надо как-то убежать домой…»

Сразу после линейки учительница объявила, что весь класс сейчас дружно пойдет еще и в какую-то «дальнюю» школу, о которой раньше Олька, конечно, не подозревала. И, под нещадно палящим солнцем, мужественно преодолевая почти трехкилометровый путь, первый «А» класс пошагал по центральной улице, мимо магазина – туда, куда Олькина нога еще ни разу в жизни не ступала. Дорога состояла из щебня до более крупных острых камней и булыжников вперемешку с пылью, клубы которой от проезжающих то и дело грузовиков лезли прохожим в глаза, нос и рот.

Примерно в средине пути, когда боль от лопнувших мозолей стала просто невыносимой, Олька сняла сандалии и понесла их в руке. Но камни в пыли были слишком острые и доставляли ей только еще большую муку. А поскольку содранные мозоли кровоточили, и попавшая в ранки пыль больно щипала, она, пройдя босиком с полсотни шагов, снова надела вмиг ставшие ненавистными сандалии.

Сначала она шла и надеялась, что вот-вот учительница или кто-то из сопровождающих родителей, скажут, что вот они и пришли… Но никакой дальней школы не было и в помине, а учительница и родители тоже, прикрывая рты носовыми платочками, всё шли да шли молча. Олька изо всех сил старалась не думать о том, что этот путь, когда их отпустят домой, ей придется делать снова… причем, каждый Божий день… Но невеселые мысли нахально так и лезли в ее голову: «И завтра по этой же дороге… А если не заживут мозоли до утра?…И послезавтра?…И после послезавтра?…Только не это! Только бы не зареветь, а то будут до десятого класса дразнить ревой-коровой… И так, вон, уже… все косятся… Не нравится им ничего у меня… Еще раз кто-нибудь покосится – покажу язык, будет потом знать, как коситься на меня…»

…Лишь немногим позднее умная Анька, конечно же, не без сарказма откроет Ольке секрет: оказывается, это «благодаря» старшей сестре в том числе, в течение четырех лет Олька будет ходить на противоположный конец поселка в эту дальнюю школу. И всё, потому что мама, по совету своей напарницы, решит отдать Ольку к «строгой, но справедливой» учительнице, для чего и велит Аньке, дабы та навела о таковой справки. И Анька наведет. И приведет Ольку к очень сильной, даже чересчур сильной учительнице, в чересчур дальнюю школу.

Называлась школа «дальней», потому что находилась на самой окраине, где еще первооткрыватели Калинина много лет тому назад посадили самый первый совхозный яблоневый сад. А спустя время, когда в центре поселка построили новую совхозную контору, старое здание, состоявшее из четырех кабинетов, выпросили у местного руководства под начальные классы родители, проживавшие вблизи теперь уже бывшей конторы, дабы их малышам не пришлось преодолевать слишком дальний путь в основное здание большой школы, что в центре. И теперь в трех кабинетах бывшей конторы занимались дети с первого по третий класс, а в четвертом была учительская.

Наконец, первый «А» из сорока двух человек подошел к зданию, в котором им предстояло грызть гранит науки, как минимум, четыре долгих-предолгих года…

Едва переступив порог класса, Олька увидела сиротливо, и оттого очень трогательно, аккуратно стоявшие на полу у входа чьи-то запыленные коричневые сандалии. От созерцания такой картины Олька почувствовала невероятное облегчение и, ни секунды не раздумывая, а предвкушая одну только радость, нетерпеливо стала стаскивать и свои… Но, «умная и строгая» Анна Дмитриевна категоричным тоном запретила ей это делать и повелела сесть за вторую парту в среднем ряду. Мгновенно вычислив хозяина одиноко стоящих сандалий, которым оказался новоиспеченный Олькин однокашник Яша Мартьян, учительница заставила его незамедлительно обуться.

Наконец в классе воцарилась тишина, и начался, их первый в жизни урок.

Олькиным соседом по парте оказался тихий, почти глухонемой, но очень улыбчивый Эдик. Соответственно ответив на улыбку соседа, она окинула оценивающим взглядом класс от пола до потолка и восхитилась как красивыми, нарядными детьми, так и прохладой, царившей в чистом, уютном классе; высоченные свежевыбеленные стены, большие окна полы, дверь, парты и классная доска – все, как ей казалось, сияло новизной. Она тихонько сидела и все разглядывала, с удовольствием вдыхая запах свежей краски, царивший в этом новом для нее мире.

Вдруг ее взор невольно остановился на первой парте соседнего ряда, за которой тоже сидели девочка с мальчиком. На первый взгляд они были, как будто, обычными, хотя…. Мальчик был единственным в классе очкариком, а девочка, подстриженная почти так же коротко, как сосед, отличалась ото всех матово-рыжим оттенком волос и очень красивыми на лице веснушками. От них обоих исходила какая-то особая, осенняя прелесть, и Ольке они сразу показались самыми красивыми из всех присутствовавших. Вообще-то, Олька за свои семь лет, пусть не так часто, но все же встречала и рыжиков, и ребят в очках, но те на нее не производили ровно ни какого впечатления. Эти же – просто потрясли ее не только своей неземной красотой, а чем-то еще таким… пока необъяснимым, и Олька мысленно даже упрекнула себя в том, что не обратила внимания на такое двойное чудо, даже несмотря на довольно продолжительное совместное путешествие. Девочка с двумя огромными, пышными белоснежными бантами, каким-то непонятным образом прикрепленными к ее коротким, но достаточно густым волосам на самой макушке, повернувшись лицом к классу, мило улыбалась. Ольке казалось, что зовут эту девочку ни как, не иначе, а только Светлана, если, конечно, она русская, а если немка – Ангела, так как она не знала более изысканных имен, достойных такой необыкновенной, лучезарной красавицы. Мальчик же, хотя и был без веснушек, и вообще не был рыжим и не улыбался, отличался от прочих даже не очками, а чем-то другим, что, скорее, больше было у него внутри… Пока Олька не могла понять, что же такое есть в этом серьезном парнишке, что делает его таким непохожим на остальных сверстников. Ей даже раз показалось, что от этих ребят, как ни от кого другого, исходил необыкновенный свет. Тихонько вздохнув, она подумала, что если даже ей предстоит видеть их всю жизнь изо дня в день, она не устанет ими любоваться. И ей вдруг почему-то подумалось, что Ангелы на небе именно такие, разве что те полностью в длинных белых одеждах да с крыльями.

Сделав над собой невероятнейшее усилие, она, наконец, оторвала взгляд от этих, почти неземных божественных существ и стала с горечью сожалеть, что под пришитым к ее форме воротничком никто не видит ни ее красивую синенькую пуговичку, ни оранжевую вышивку…

Через какое-то мгновение выяснилось, что мальчика зовут Шурик по фамилии Красовский, а девочку – Катей Чарунской. Но Олька ничуть не огорчилась, что Катина фамилия менее прекрасна, нежели у Шурика, а наоборот, вдруг обрадовалась, имени девочки, потому, хотя бы, что именно так зовут ее, Олькину маму… По которой впервые в жизни за эти нескончаемые полдня она успела изрядно истосковаться. Она даже отметила про себя, что Екатерина – самое замечательное имя на свете. Ей вдруг страстно захотелось хоть чем-то стать похожей на Катю-одноклассницу, и она подумала, что если она никогда не сможет стать такой же красивой, то, когда вырастет, у нее будет такая же красивая дочка, которую она непременно назовет Катей. И когда ее Катя пойдет в первый класс, Олька накупит ей много красивых вещей у той спекулянтки, ну, которая в день выдачи зарплаты ходит по поселку с большой сумкой и продает всякие разные вещи, которых нет нигде, и даже в универмаге райцентра. И наденет она на свою дочку такую же красивую форму с мелкими складочками, как у Кати, с кружевными манжетами и воротничком, такой же капроновый фартук, и такие же огромные банты, и белые гольфики, и вишневые туфельки с маленькой кругленькой пуговичкой. А потом… потом у Ольки появится такой же необыкновенный, как Шурик, сын… он тоже будет такой же красивый и непременно в очках…

Испекли мы каравай… Роман

Подняться наверх