Читать книгу Испекли мы каравай… Роман - Стефания Вишняк - Страница 6
Глава IY
ОглавлениеЕще отец с удовольствием рассказывал про казус, произошедший однажды с Олькой, которой он тоже запомнился, но, вовсе не как забавный.
Всё началось с того, что, как-то летом, выйдя за калитку, Олька увидела, как Анька высадила соседского трехлетнего Нурлана из его, только что приобретенной детской, но почти как у взрослых – с рулем и педалями, машины. Усевшись за руль, Анька каталась, пока техника, из-за того, что у нее погнулись какие-то там детали, вообще не стала двигаться с места. Дело в том, что данная игрушка, хотя и была солидной, но предназначалась для дошколят, а Аньке на тот момент было уже почти девять лет, причем, будучи самой рослой в классе, она первой стояла в строю на физкультуре. Тем не менее, не желая покидать захваченное авто, только крепче ухватившись за руль, Анька настоятельно требовала у Тольки подтолкнуть машину, но та, хотя и была только с конвейера – считай, «в масле», трогаться больше, похоже, не собиралась. Ошарашенный рэкетом соседки Нурлан, постояв с минуту-другую в ступоре, наконец, расплакался и побежал к своему дому. Через мгновенье он появился снова, но уже не один, а за руку с мамой Айшой, которую Анька с Толькой еще с давней поры боялись, как огня, потому что та уже не раз им делала ужасно «болючие» прививки. Почуяв неладное и отскакивая от автомобиля, они в один голос заявили медсестре-«садистке», что они, дескать, своими глазами видели, как автомобиль ее сына только что взяла и сломала Олька. Мама Нурлана, не долго думая, и не говоря ни слова, надавала Ольке оплеух, взялась за оставшийся невредимым (после буквально вчерашнего приобретения) руль и потащила своих обоих – физически, технически и морально пострадавших домой. Олька, от неожиданности и боли сначала в молчании сидела на земле, ничего кроме гула не слыша, а лишь созерцая, как Анька с Толиком показывают на нее пальцами и беззвучно смеются, затем, когда звук в ушах восстановился, ей ничего не оставалось, как дать волю слезам.
В этот момент подъехал к дому отец с каким-то своим знакомым – на мотоцикле за рулем, и оба они были очень веселые. Мгновенно набежавшая ребятня с любопытством рассматривала сверкающую новизной технику, а мотоциклист, указав пальцем, на сидевшую на земле зареванную Ольку, спросил у отца:
– Это твоя?
– Да, а шо?
– Давай ее с собой к Мартыненковым возьмем?
– Та нагада оно здалось, шобы…
– Давай, давай, – перебил его товарищ. – А то они, гляжу, ее тут сожрут с потрохами. Скажи только, чтоб переоделась или хотя бы умылась. В гости ж, все-таки…
– Ну-ка, Ольга, быстро беги – надень там шо-нибудь пидходяще… – распорядился отец. И уже в след убегающей Ольке добавил – Та сурло ж там о то свое умой! У гости жеш о то…
Забежав в дом, Олька наспех перерыла весь сундук, который, видимо, по причине отсутствия в доме сахара, не был в тот день закрыт на замок. Но ничего «пидходящего», кроме длинной, ниже колен Анькиной мятой майки, грязной до неопределенного оттенка, она не обнаружила. И, надев эту находку из общего «гардероба» она подвязала ее какой-то попавшейся под руку веревочкой «вместо пояска», умылась на скорую руку и, опасаясь, кабы не уехали в гости без нее, снова выскочила на улицу.
Так как мотоцикл был без люльки, отец посадил Ольку на заднее сидение для пассажира, только почему то не впереди себя, а за своей спиной, приказав крепко за него держаться. Мотор взревел и они, наконец, тронулись. Поскольку Олька была босиком, она, конечно, в первую же секунду обожгла ногу о еще не остывшую трубу глушителя. Но, героически стиснув зубы, она не подала вида, что больно, дабы не злить ни отца, ни дядьку мотоциклиста: «а то еще передумают и не возьмут меня в эти самые гости…». Что означает «в гости» она тогда представляла пока смутно; вот, что такое «возле магазина» она еще знала, а о том, как он выглядит изнутри – слышала только из рассказов Аньки: «…в магазине очень много всего красивого и так чисто, что всё аж блестит! И там полным-полно всякой новой и сверкающей всячины…»
Так Олька, ведая лишь теоретически – со слов сестры, что в таком красивом месте, так напоминающем магазин, могут жить люди, вместе с отцом и дядькой-мотоциклистом вошли в дом к Мартыненко… Почти не соображая от волнения, и лишь зафиксировав всё сказочно сверкающее, она на всякий случай робко уточнила у отца:
– Папа, а это, что ли, магазин?
После глубокой, словно повисшей в воздухе паузы, грянул громоподобный смех. Олька, сгорая от стыда, не знала, куда деваться. К тому же, и отец почему-то смеялся громче всех… Даже больше самих хозяев…
Но, как говорится: «Клин клином вышибают». И дабы поскорее забыть только что настигшую ее очередную неприятность, на обратном пути она вспомнила другое, куда более шокирующее приключение, которое с ней произошло немногим раньше, когда Анька училась в первом классе.
В тот злополучный день мама зачем-то взяла Ольку с собой на работу и, подведя к двери с табличкой «1 „А“ класс» шепотом, но достаточно строго вдруг сказала:
– Вот это Анькин класс. Так, я побегу домывать калидор, а ты тихонько зайди туда…
– Не-е-ет! – вытаращив на маму глаза, начала упорствовать Олька.
– Давай, давай… Тихонечко так зайди и всё. Хоть посмотришь, де Анька учится…
– Нет! Ну, зачем?! Я боюсь!..– Олькин шепот становился все громче.
– Ти-их-хо!… Кав-во боисся?! – только категоричнее настаивала мама.– Вот скоро дам звонок, они, как черти повыскакивают со всех классов и затопчут тут тебя! Ну-ка, заходи! Давай-давай, быстренько! Ну?!. – явно что-то замышляя, прошипела она.
Олькой овладел жуткий страх: то ли от предчувствия позора, то ли от не присущей маме, оттого и более чем странной ее настойчивости. Но и ослушаться маму ее тоже как-то не прельщало. Она с минуту постояла в нерешительности, даже не в состоянии вообразить, что ее ожидает, если она войдет в Анькин класс: «…И зачем мне туда заходить? А вдруг Анька потом меня побьёт за это? Может, убежать домой? А вдруг мама со шваброй догонит, и будет только хуже?.. А вдруг Анька с Толькой будут меня дразнить трусихой, если не зайду?.. А вдруг у нее учительница злая? И зачем только мама хочет, что бы я туда зашла?..» Как вдруг мама резко толкнула ее в спину, а сама молниеносно скрылась, очевидно, за ближайшей колонной. От толчка дверь первого «А» широко распахнулась, и Олька в маминой полудошке до пят, подпоясанной отцовским солдатским ремнем со звездой, предстала во всей красе перед классом старшей сестры…
Класс от нежданного вторжения дружно засмеялся, а учительница, встав из-за стола, с недоуменным лицом подошла к ворвавшейся непрошеной гостье и певучим голосом спросила:
– Это еще что за Филиппок? Ты чья? И как ты здесь оказалась?
Знать-то Олька знала, что на вопросы следует отвечать только правду и ничего кроме правды, тем более, взрослым, и тем более, Анькиной учительнице… Но сделать это именно сейчас она не могла, потому как не в состоянии была не просто говорить, но и, кажется, дышать. У нее даже вылетело из головы, что это, всего-навсего, Анькин класс… И было очевидным, что невероятное количество сидящих, злобно смеющихся над ней своими прямоугольными – без передних зубов ртами, совершенно одинаково одетых в черные одежды с белыми воротничками, зловеще сверкающих то глазами, то октябрятскими звездочками монстров, перепугало Ольку до полусмерти. У нее не только не поворачивался язык, а она вся словно превратилась в соляной столп. Да, в эти страшные секунды ей вряд ли могло прийти в голову, что ее родная, старшая сестра здесь, среди них…
Кажется, прошла целая жизнь, прежде чем Анька, наконец, встала с места и призналась, что это ее младшая сестра, но появилась она здесь пока по непонятной причине.
Лишь оказавшись дома, Олька дала волю слезам и их убогая, сырая и грязная избушка ей впервые показалась невероятно спасительной и родной… Потом она еще немного позлилась на маму, а когда злость прошла, просто замкнулась в себе и старалась не вспоминать тот страшно-нелепый случай.
Мама произошедшее так и не прокомментирует… А что до Аньки с Толькой, то у тех, словно сам по себе, появился очередной повод для пополнения перечня обзывательств в адрес их вечной горемыки-сестры, и на сей раз они называли Ольку Филиппком-дурачком или попросту дядиной дурой. После этого она еще длительное время даже не смотрела в сторону школы.
Весной шестьдесят четвертого, после череды паводков, обвалилась почти треть их уже давно и без того покосившейся лачуги, в связи с чем, маленький Павлик две зимы подряд лежал в больнице с двухсторонней пневмонией. Болели всю зиму, прихватив весну и осень, конечно, и старшие, и казалось, что этот изматывающий кашель уже никогда в жизни у них не пройдет. На этой почве и участились ссоры родителей, которые пребывали в постоянном, мягко говоря, раздражении. Отец, просыпаясь глубокой ночью от детского кашля в четыре глотки, страшно нервничал и просто негодовал:
– Та язви ж вас у душу, нихай, га! А ну-ка, прекратите бухыкать! Разбухыкались, язви, шо выспаться как следует о то батькови не дають! Щас, как возьмусь о то за ремень! Батькови завтра с ранья на работу, а оне и бухыкают и бухыкают… Ну ты их и распадлючила, Катька!..
Как они, ни в коей мере не помышляя злить отца, ни старались затыкать рот одеялом, как ни тряслись от страха быть наказанными за столь ненавистный ими самими, обрушившийся на них в очередной раз недуг, приступы кашля, как назло, у всех четверых не останавливались именно ночью.
Мама, вероятно, не желая оставаться равнодушной к беспокойному сну и без того не часто наезжавшего домой мужа, вступала с ним в диалог:
– Та ты хоть тока ночью, да тока када приезжаешь, слышишь это бухыкание, а мне каково… Та еще и каждый Божий день выслушиваю то от учительницы, то от завуча: и «че тока ваша Анька то вечно кашляит, то в туалет отпрашуется?..» или: «…почему тока ваша в такие морозы – и в резиновых сапогах та без пальта?» Остое… енили уже со своими придирками… Другие бухыкают, и ничё, а моя, дак… И всё им не так: то почему воротничок та обшлага у нее грязные, то почему одна она из класса не сдала деньги на фотокарточку? А этой осенью теперь у школу уже двое пойдут… И де я им возьму стока денег – аж на два пальта? Та и на всё остальное…
– Та на гада им о те польта, када тут тока через дорогу о то перебежать? Это мине без куфайки у холодной кабине… Покрутила б сама о та училка баранку зимою, ети её мать…
– Вот и я им говорю… А им – до сраки! И грызут, и грызут…
– Катя, а шо так у хати о то сыро та холодно? Я, как о тот цуцик замерз, язви. И ноги у тебя, как о то лёд… Та убери жеш свои холоднючие гаргэли! Ты, шо не топила с вечера хату?
– Это твои кривые – холодные, как лед, а не мои… Топила. А толку то? Не видал, что ли, в том углу стенка отходит, шо аж дыра насквозь – огород и небо видать? Та шо там говорить, када пошти полхаты завалилося… Пол сырой и пошти до потолка все стены, вон, сырючие, шо тикёт по им…
– Та где б я тебе о то видал, када приезжаю уже затёмно?
– А не боисся, шо в другой раз заявисся, а нас тут позавалило к чертям собачьим?
– Када бы ни приехал, ети ее мать, у нее то хата валитца, то эти бухыкают, то ей сыро… А срач, та жрать нехрен – тоже я виноват? Херовая ты, Катька, хозяйка, язви тебя у душу нихай…
– Ты, канешна, хороший хозяин! Привез и бросил тут гнить… как хочешь, так и выживай, мол, сама с четырьмя. Или, думаешь, раз перевёз у город, то я не знаю, де ты ночуешь, та кого возишь в своей кабине? Это я в Муйначке – дура была, шо ничегошеньки не слыхала у той степи, как и с кем курвисся, када дома не бываешь…
– Та не мели о то ерунду! Побольше, дурочка, слухай о тех сплетниц усяких. Хто тебе опять набрехал, шо я кого-то вожу? Та убери жеш свои лягушиные гаргэли!
– «Кого, кого?» Корову! То в клетчатой, то в красной юбке… Думаешь, не знаю? Довозисся, как тот кобель, када-нибудь, пока заразу не подцепишь, та еще и меня «наградишь»… Или, как бы не пришлося какой-нибудь еще алименты платить. Канешна, он не видит, как эта «херовая хозяйка» целыми днями пэцкаитца та карячитца с этой чертовой шваброю. А окон та дверей скока надо поперемыть у этой школе? И все равно никада не могу дотянуть до получки… А ему хоть бы хны: он – за юбками! Ему поглавнее – шалав возить у кабине! Забыл, шо у самого четверо и все жрать просят?
– От де дурочка-то, га! Диствительно, дурочка! И куда я тока, дурень о такой, смотрел, када брал о таку дурнючу?.. Не-е-ет, рази она мине дасть сегодня выспатца… Та прекратите жеш бухыкать, язви вас у душу!! Не-е-ет, завтра же вьижжяю! И никада больше не приеду!! Та нихай вас тут усех позаваливает о то к гадам! Та пропади ты пропадом со своими щенятами! Та на гада оно здалося, шо бы о такое терпеть о то молодому мужику?
– Та вьижжяй, хоть щас! Тока не забудь этих четверых прихватить, шо понаплодил!
– Та с первым же петухом и въеду! Тока заберу одного Тольку, и въеду. А вы тут хоть повыздыхайте без меня, раз я такой поганый.
– Тада и вставай прямо щас – сам затопляй печку, грей воду в радиатор, заводи и – уё… й на все четыре стороны! Тока, шоб духа твоего тут никада больше не было!..
***
…Как бы там ни было, Анька закончила первый класс с одними пятерками и принесла домой фотографию, на которой в одинаковых кружочках были запечатлены все преподаватели школы, директор и весь Анькин класс.
Среди полсотни очень даже милых лиц (и вовсе не страшных, как когда-то показалось Ольке, хотя и с теми же белыми воротничками и октябрятскими звездочками; только девочки были уже не в черных передниках, а в белых), она даже быстрее Тольки и мамы отыскала кружочек со своей сестрой; наверное, потому что из множества лиц, только Анькино лицо как то по-особенному светилось, потому что только Анька на фотографии была самой красивой и самой родной.
Лето шестьдесят четвертого было омрачено, во всяком случае, для Ольки, некоторыми неприятными моментами, один из которых был связан с тем, что она претерпела очередной позор, когда, испугавшись паутины с огромным черным пауком, провалилась в дырку туалета, что стоял в конце огорода. А также и страшилками старших возле сырых и смердящих куч, таки развалившегося сарая-пристройки к их мазанке. Дело в том, что в отсутствие родителей одним из развлечений Аньки и Тольки было заманить младших в развалины и хорошенько их попугать: «…в этой куче лежит дохлая рогатая бабка с черной-пречерной рукой… Эта страшная дохлая бабка оживает, чтобы душить таких маленьких, как вы, салаг! Да вон, вон, вон ее рука вылазит! А здесь закопан пьяный дядька! Вон там за бабкой торчит его череп! Да тихо вы! Я только что слышала, как он попросил: «Пи-и-ить…»
Подобные страшилки наводили как на шестилетнюю Ольку, так и на трехлетнего Павлика невероятный ужас. После чего младшие стали бояться всего на свете и вздрагивали по любому поводу даже во сне. Да даже во время очередной драки Аньки с Толькой среди бела дня, младшие теперь на пару стали забиваться под топчан, и изо всей силы закрывали пальцами глаза и уши, чтобы не видеть и не слышать, как дерутся их старшие брат с сестрой.
Первого сентября шестьдесят четвертого Анька пошла во второй класс, а Толька поступил в первый. Приближение очередной зимы, полуразваленное жилище и отсутствие зимней одежды у старших, по всей видимости, и позволило задуматься отцу семейства о переезде туда, где климат менее суров, и где не будет особой нужды ни в приобретении теплых вещей, ни в таком большом количестве угля и дров. И уже в средине сентября отец на куске фанеры зеленой краской написал объявление: «Продается дом» и прибил его к забору у калитки. Вечером, приехав раньше с работы, когда мама еще не пришла, а Анька с Толькой учили уроки, отец, не обнаружив объявления, рассвирепел:
– Ольга!
– А!
– Не видала, хто оборвал мое объявлення?
– Не-а…
– А то я не знаю, чии это проделки… Это ж о та стара карга, язви ее у душу! Не нравится ей, шо ее Гаврыло вьижжяет из этой дыры, а ей о тож некому будет привезти ни угля, ни дров. А сама, если раз у год приползёть, как о та змеюка, пошипить, пошипить, та и уползеть обратно у свою нору. Нет, о то, шобы сыну та онукам помочь… Тока ей бы всё завозили, а сама и носа не показуить! Та я шо, другого объявлення не напишу, чи шо? Ольга!
– А!
– Неси краску та другу хфанерину! Она, думает, шо я о то больше не напишу-у? Тю-ю! Нет, стара карга, еще и как о то напишу-у!! Чи я безграмотный? А надо будеть – и сто раз о то понаписую о тех объвлений! Та неси жеш скорее, пока батько о то не передумал!
– А где ее взять, па?
– Кого?
– Фанерину.
– Та поищи там, коло свинарника. А краска… та вон жеш стоить под скамейкою.
На дворе уже сгустились сумерки и Олька, преодолевая невероятный страх, вышла из сеней. Но, сделав пару шагов, она услышала, как возле забора, куда обычно мама выплескивала отходы, сначала раздались шорохи вперемешку с клацаньем зубов, а затем и воочию увидела забредшую к ним большущую собаку, с усердием грызущую кость. С перепугу оставив во дворе отцовские галоши, она с вытаращенными глазами, босиком забежала обратно в дом:
– Па, я боюсь… Там собака…
– Та кака там, у сраку, тебе собака? Та о то тебе померещилося! У нас жеш нету никакой о то собаки! Трусиха, ети ее мать… – вглядываясь в темное окошко, сказал отец.
– Да большая такая, белая и с ч-черными пятнами…
– Тю, ети её мать, пошли удвоём!
Выйдя из сеней, отец отыскал свои галоши, и едва не наступил на ту самую собаку. Он хотел, было, её пнуть, но та, поджав хвост, с костью в зубах успела улизнуть. Не найдя в своем дворе основы для нового объявления, отец подвел Ольку к проволоке, разделяющей их огород с соседским, и показал на кусок фанеры, аккурат освещаемый светом из их окна:
– Смотри, кака хороша хфанерина, язви… И валяется ж у их без дела… Та они её, дурачки, усё равно сожгуть. А нам она очень даже нужна… Я под проволку не подлезу, а ты… Лезь! Давай, Ольга, быстрей, ну!?. – в полголоса, но тоном, не терпящим возражений, произнес отец, приподнимая импровизированный забор.
– Боюсь, па… – растерявшись, начала, было, хныкать Олька.
– Та на гада он им здался о тот кусок говна?! Лезь, говорю, трусиха! А то не возьму тебя с собою на Юг!
– А вы… Аньке с Толиком не скажете?
– Шо?!
– А то они меня «воровкой» будут дразнить…
– Лезь, давай, дурочка о така! Еще я перед о теми гомнюками не отчитывался…
Так Олька в свои шесть лет совершила кражу частного, точнее соседского имущества.
Наутро отец повесил новое объявление и приколотил его гораздо выше предыдущего:
– О-от. Пускай теперь попробуить допрыгнуть о то или дотягнуться о та стара карга…
Баба Ариша, и на самом деле, больше объявление не срывала. Она, наоборот, сама явилась на переговоры с белым флагом. Правда, пришла она в отсутствие сына, и из их разговора с мамой выяснилась основная причина протеста бабы Ариши касательно переезда семьи её непутёвого Гаврыло:
– Це, ма будь, Катя, опьять вьижжяетэ, чи як? – не без сарказма начала она с порога.
– Здрасьте, мама. А то вы не знаете? Хто ж тада объявление сдирал? Или вы так хотите, шоб ваших же внуков и попривалило тут заживо?
– Та хто ж це такый вумный о цю вашу халупу купэ, га?! И на яки ж таки гроши вы поидытэ? И дэ ж вас, о таких вумных, хто ждэ, га?
– Купят. То ли больше нету, кроме нас, таких «умных»? И на дорогу хватит, и на контейнер. А на хату там – на юге… Гаврил сказал, шо там займем у кого-нибудь. Из земляков. Там, поди, осталися хто-нибудь из Муйнацких или с моих – Шемонаихинских. А тут мы – или подохнем с голода, та холода, или попривалит всех к черту. Вон – всё валицца… Еще одну зиму, мама, эта хата не выдюжит.
– Тю-ю, ей про Ивана, а вона про болвана! Катя, Катя… Я еи кажу, що кому вы там, о таки вумни, у том… як його… у том Калыныни будэтэ нужны, га? Тильки и знаетэ, що туды-сюды мотатыся! Бо ваша дурна голова вам жеш самим о то и нэ якого покоя тай нэ дае! Та вьижжяйтэ – хочь до края белага свету! Бо мэни до цёго нэ якого дила нэмае…
– А зачем тада объявление содрали, если вам дела нема?
– Та ты хиба нэ зразумиишь, шо вин тильки вьидэ, а мэнэ тут по мылыциям затаскають, як и у той раз було? Чи ты сама вже спъятыла?
– Не поняла: за шо это вас затаскают то?
– Та за то, шо вин, гомнюк о такый, усю жисть от элимэнтив ховаиться! Ще вона мэни каже: «За що?»
– Да эти чертовы алименты у него шо там, шо здесь каждый месяц выщитывают, вон, ползарплаты. Всю жисть впроголодь живем из-за его алиментов…
– А шо ж ты тада ухватылася за нёго, та приихала сюды за ным, га?! О то ж. Еи и нэма що казати…
– Та дура была, вот и поехала! А куда теперь с этими… денисся? – развела руками мама.
– А я ж тоби ще тоди казала – дилай аборт, колы ты ще Толькою ходыла! Так ты ж мэнэ нэ послухала. Тоди ж можно було ций аборт, поки я у той… у болныци робыла.-понизив голос, сказала бабушка.
– Хм, та хто б тада разрешил снохе санитарки туберкулезной больницы делать тот чертов аборт? Вы че такое говорите, га, мама?! А за подпольный – в тюрьму бы упекли.
– Тю, дурочка. Я хочь и санитаркою була, а добалакалася бы. Та ныхто мэнэ бо и нэ посадыв бы никуды…
– Канешна, посадили бы меня, а не вас… Та щас то мне не страшно – научили теперь добрые люди…
– Чому навчилы?
– Чтобы больше не брюхатить.
– Як це так?
– Та вам-то зачем, када с вас песок уже сыпитца?..
– Дывысь, щоб так не «навчилы», щоб я з твоими бастрюками осталася… Хто тэбэ навчил?
– Да, вон, Айша, шо через забор. Она же медсестра. Приходила же им прививки всем четверым делать от кори, от скарлатины, та от оспы…
– И шо?
– Та увидала, как мы «хорошо» живем… А если еще и пятый появитца?.. Ну и научила…
– Та як жешь о то?..
– «Як, як?» Не бойтесь, от этого не здохну. Бинтик – на пальчик, и макнуть его, как она сказала: «в кислую среду».
– Як це макнуть? У яку-яку сэрэду?
– Да не в среду, а каплю уксуса разведу водой и – всё… Слава Богу, пошти три года, как уже горя не знаю… Хватит с меня и этих четверых по самое горло.
– Ось и няньчись тэпэрь, колы наплодыла. Та кажний жеш рик вона по бастрюку, як о та порося… Ось тэпэрь нэ гавкай! А мэнэ нэ займайты! Трэба воно мэни? Бо свою жисть я прожила и своих дитэй повыростыла. Тэпэрь на пэнзии, ма будь, мэни трэба витдохнути трошки. А ты, Катька, як о то була дурнючею, так о то и подохнэшь дурою! Ты подывысь, на кого ты стала похожа, га!? Дойшла, що ни кожи, ни рожи нэмае, та ще и ума нэма. Що в тэбэ, а що у твого Гаврыло нэма ума! О то ж, и е – одна сатана…
– Та не было б ума у вашего Гаврыло, он бы давно со мной записался, и не двум бастрюкам платил бы алименты, а уже аж шестерым… Ничё, это тут он – король, шо всю мою кровушку выпил. А там у меня родная сестра, как никак… Та и тепло ж там, шо на одёжду теплую не надо будет горбатицца. Там всё растет, не то, шо здесь – холод собачий та сырость эта проклятущая. Переберёмся, даст Бог, туда, и… Та, проживем как-нибудь.
– О тож, «як нэбудь…» Тамо вы с Гаврылою сами подохнитэ, як собаки, та ще и дитэй с голоду поморитэ. Тамо гузбэки вас о то ждуть, як жеш, нэ дождутыся…
– Там и пойду с узбеками хлопок собирать, бо Гаврилу еще долго выплачивать эти, чёртовы алименты…
– Ага, а мэнэ мэлыция тут будэ пытаты, як и у той раз: «Дэ ваш Гаврыло, та дэ вин? Та дайтэ нам його адрэс, чи сами платытэмо за свого сыночка о цим двум бастрюкам»… Ой, Катька, Катька… Та яка ж цэ ты… Ще вона мэни кажэ «за що?» Та вьижжайтэ! Хотила бо я бэз скандалу о то попрощатыся… Та пропадыть вы уси пропадом! Бо я до самого прокурора дойду, но мэлыция вас виттеля знайдэ, дэ б вы нэ сховалыся! И кантерню вашу грузиты нэ прыйду! И провожаты вас на вокзал нэ поиду! – бросила в сердцах баба Ариша и, хлопнув дверью, вышла из дома.
Катерина с детьми подошла к окошку:
– Приползла, насрала у душу, и уползла… О, топчется у калитки… Наверна щас… Точно… Ползет, гадюка, обратно… Видно еще не все гадости выказала … – саркастически усмехнулась она.
Бабушка, действительно, вернулась, но теперь уже со слезами на глазах:
– Нэ трэба, Катя, о так о то… прощатыся… Чи мы нэ людыны?..– она взяла на руки подошедшую Ольку и села на табурет:
– Вы ж для мэнэ родны онуки… – и немного помолчав, продолжила – Там жешь, Катя, в тэбэ твоя матэ схоронэна, що и проведати еи тамо некому… Бог дасть, мабудь, справитэ еи тамо крест та оградку, як о то приидытэ. А я тутычко остагнуся, поки уси ж Ивановы дивки не повывучиваються тут у городи. Його старшие ж у мэнэ живуть, бо у Муйначке школы для их вже нэма, а тильки для малих.
Она погладила по голове внучку и крепко прижала ее к себе.
– А вы пышить бабушке, – сказала она уже совсем мягко – Ма будь, Бог дасть, то прыиду до вас колысь у той ваш… як його… Калынин о ций, будь он неладен…
Тут к бабушке подошли Павлик и Анька с Толькой, и баба Ариша, погладив по головке и их, снова всплакнула:
– Ма будь, тамо тёпло, тай, правда, выдюжитэ… А я молытыся за вас тутычко буду… Будэ здоровье, ма будь колысь и прыиду туды до вас… Тильки пышить, та нэ забувайтэ свою о то бабу…
– А за алименты не переживайте… – внезапно прослезилась и мама. – Я сама буду ходить там на почту и отсылать его жёнам… – пообещала она.
Так, недели за две до отъезда они и попрощалась со своей свекровью и бабушкой.
В один прекрасный вечер за ужином отец объявил, что завтра к дому привезут контейнер:
– Ты усю картошку по ящикам о то порассыпала?
– Та всю… Тока, как мы ее вдвоем загружать будем у тот контейнер? Я пустой-то ящик еле двигала…
– Та не боись, я ж договорился о то с дядькой Илькою – подъедить завтра та поможить.
– Это, которого «мухи обосрали», или другой тот —троюродный твой Илько?
– Та не нашел я того Илько. С уборочной, засранец, еще не приехал.
– Небось опять загулял, паразит, де-нибудь?
– Та не наше с тобою о то собачье дело, где он! А так, канешна, утроём мы бы, быстро о то погрузили. Ты мине лучше о то скажи, шо о та стара карга тагда приползала?
– А де ты ее видал?
– Та чуть лбами у дядько Илько о то не столкнулися, язви… Говорить, шо вже с усеми попрощалася.
– Всё боитца, шо уматаешь, а ее будут тут долбать с твоими ж алиментами.
– Как о то вы тока глаза тут друг дружке не повыцарапали?
– Как видишь, не повыцарапали…
Вскоре от мамы дети узнали, что их новое место жительства под названием Калинин, на самом деле, новым являлось лишь для Тольки, Ольки и Павлика, потому что родились они в Муйнаке и Атбасаре – на родине отца. А родители в Калинине когда-то уже жили, там же познакомились и произвели на свет Аньку. Но через год после Анькиного рождения, они сначала планировали переезд из Калинина на мамину родину, в Шемонаиху, но почему то передумали и уехали в Муйнак…
Уже перед самым отъездом из Атбасара, они услышали от отца, что поселок, в который они собрались, находится на самом юге всей бескрайней страны под Ташкентом и впервые услышали фразу: «Ташкент – город хлебный», и что там вообще не бывает морозов и наводнений, а растут настоящие арбузы, дыни, яблоки и виноград, которые они видели только на картинках. После всех этих многообещающих новостей дети с еще большим нетерпением стали ждать день отъезда.
Контейнер отец с дядькой Илькой благополучно загрузили нехитрыми пожитками, но в основном, конечно, он был заполнен ящиками с выкопанной намедни картошкой. Отец очень гордился этими ящиками:
– Это ж мине, дядько Илько, у воинской части дали о те ящики. Они ж – не халям-балям, а с под патронов о то!
– Та спер, небось?
– Не, сами дали.
– Хорошие ящики. И картошка в них доедет хорошо до самого Ташкента. Всё подспорьем будет там вам.
Олька крутилась возле машины с контейнером и ни на шаг не отходила – боялась, что про нее нечаянно забудут, искренне полагая, что, когда погрузят все вещи, они всей семьей тоже сядут в этот огромный железный ящик и поедут на юг. Но смекалистый дядя Илюша, уловив тревогу внучатой племянницы, объяснил Ольке, что они отправятся на новое-старое место жительства лишь через несколько дней, и не в контейнере, а на поезде – в вагоне для пассажиров.
Услышав это, Анька засмеялась и сказала, что Ольку они с собой не возьмут, потому что она им не родная, а подкидыш. А Толька бегал вокруг Ольки и, высовывая язык, дразнил:
– А Олька – подкидыш! Мы ее с собой на юг не возьмем! Бе-бе-бе… ме-ме-ме…
Ей было очень больно и, уже с полными слез глазами, Олька побежала к маме уточнять свое истинное происхождение. Анька с Толиком ринулись следом, и, опередив Ольку, Анька первая обратилась к маме:
– Ма, а правда же, что меня вы нашли в капусте, Тольку в морковке, Павлика в больнице, а Ольку подобрали на дороге, потому что ее там татары бросили, да же, ма?
– Лучше бы помогли, вон, матери позаметать! Та принесите жеш хоть совок, там он – у сенках. – сказала мама, подметая опустевший дом.
– Толька! Быстро принеси маме совок! – скомандовала Анька.
– Сама неси! Мама тебе сказала! Ма, мы же Ольку с собой не возьмем, да же, ма? – спросил Толик.
– Тю, а куда же мы ее? Тут, что ли оставлять? Та вы принесёте мне совок, язви вас у душу, или нет?!
И Анька с Толиком, мгновенно исполнив просьбу матери, стали наблюдать за дальнейшим развитием событий.
Олька, выпятив нижнюю губу, явно намереваясь вот-вот разрыдаться, робко приблизилась к маме:
– Ма-а-а?.. Аньку – в капусте, Тольку – в морковке, а меня где, м?! – с горечью вопрошала она, сквозь навернувшиеся слезы глядя на мать.
– Де-де… Ворона тебя на дереве снесла! Ид-ди, не маячь перед глазами!
– К-какая ворона? Где-е?.. – уже едва сдерживала она рыдания.
– В гнезде!
– Почему – ворона?..
– Та потому, шо ты горластая!! Та не путайся жеш ты под ногами, твою мать! Мотай отсюдава, я тут позамету, – оттолкнула она стоявшую над душой младшую.
Ответ мамы Ольку явно не устраивал и нервы ее не выдержали. Она с ревом упала на пол и забилась в истерике.
…Глядя в окно плацкартного вагона, Олька тревожилась, что поезд в любой момент может тронуться, а отца все еще нет: «Посадил нас, а сам куда то умотал… И мама, вон, вот-вот заревёт. И правда, где его носит? А вдруг он отстанет от поезда, и ему придется бежать за нами до самого юга?..» Потом она увидела первые перистые хлопья снега, которых было не так уж много, и летели они, плавно кружась, а когда опускались, некоторые исчезали совсем, а какие-то разметал по сухой земле носящийся в бешеном танце ветер.
Минуту-другую она сидела, широко раскрыв глаза, и смотрела в окошко невидящим взглядом. Потом ее внимание привлек такой же, как их зеленый поезд, плавно, с характерным пронзительным скрипом остановившийся на соседнем пути. В окне напротив, казалось, безутешно плакал маленький белокурый мальчик.
«Не плачь, мальчик. Наш Павлик такой же белый и поменьше тебя, но сидит себе и не плачет же. Не плачь, мальчик, не плачь. Не надо только зря плакать…» – думала, глядя на него, Олька. Мама мальчика, тем временем, пытаясь успокоить его, показала пальцем на окошко, из которого смотрела Олька, и что-то ему, улыбаясь, сказала. Мальчик посмотрел на Ольку и вдруг перестал плакать. Олька обрадовалась: «Ну вот, молодец, а то… Мы, мальчик, на Юг едем, где полно арбузов, яблок, винограда… А ты, интересно, куда едешь? Только не вздумай больше зареветь! Вот, так и смотри сюда, чтобы больше не расплакаться. Ведь если твоя мама не плачет, значит, и у тебя никакого горя нету! Когда вырастешь, тебе же и будет стыдно, что ты не из-за чего ревел в поезде, и только зря матери нервы мотал. Люди плачут только когда им очень больно, а не просто так…»
Так они и смотрели друг на друга, не отрываясь, пока их поезда не тронулись и бесшумно не поплыли по рельсам в противоположные стороны. «Хоть бы он больше не плакал. И хоть бы они тоже на юг поехали, как и мы…» – подумала Олька, провожая взглядом удаляющееся окно вагона с белокурым незнакомцем…
– Фух! Думал, шо не успею, язви… Та потеснитеся жеш, батько о то сядить! – всклокоченный запыхавшийся отец наконец появился в купе.
– Н-ну, с обоими сучками распрощался: и с той, шо в красной, и шо в клеточку, юбками? – прошипела мама, отвернувшись к окну.
– Та не мели ерунду! И мелит, и мелит о то, шо попало… Та ще и при людях та при детях… Ты хоть здагадалася узять пожрать шо-нибудь? Узяла у дорогу каку-то еду?
– Проголодался, кобеляка … – буркнула мама, ища глазами котомку с едой.
– А то у меня вже у пузи бурчит. Та шо ж ты хочешь, када у мужика с учерашнего дня у роте крошки не було о то? А нам жеш, почти трое суток о то пилить…
– Подай вон ту сумку… Вечно он голодный… Мотаисся де попало… А если бы отстал от поезда? – ворчала мама.
– Па, а в Ташкенте, ну, раз он хлебный, там нам по две буханки будут давать, да же? – спросила Анька.
– Та мы не у самом Ташкенте ж, Аня, жить о то будем, а немножко дальше. Та ты ж ще маленька тада о то была, та не помнишь ни гада о то Калинин. Это ж больше ста километров от Ташкента. Но, если у Калинине нам будеть хлеба мало, то купим муку, и мама нам лепешек о то напекёть, – взглянул отец с лукавинкой на маму. – Так шо, не пропадём, Анька! Та там жеш, окромя картошки, че тока не растеть у в огородах! Там аж по два урожая за лето сымають!
– Мам, а в Калинин наш Ангел прилетит? Вместе с нами прилетит, м? – шепотом спросила Олька, приблизившись к уху матери.
– Та прилетит, прилетит… – ответила мама, сосредоточенно разворачивая газетный сверток с приготовленной в дорогу картошкой в мундирах… – Тю, а де же соль, б… дь? Я же помню, шо насыпала ее у кулечек…
– Я жеш говорю – рассамаха! Вот как теперь картошку о то и без соли, язви? Еще ж спрашувал ее, када собиралися: усё узяла? Ой, Катька, Катька… Ой, Салапэтя ты Салапэтя… Не будет с тебя никакога толка о то… – кажется, не на шутку начинал заводиться отец.
– Та щас найду, че ты орешь? Я же знаю, шо я ее ложила!
– Шоб о то у дорогу, та соли не узять, язви… Шемонаиха, она и есть Шемонаиха! Так теперь оно, шо, давиться будем о то без соли? Ну и рассамаха, разъязви…
«Нет, в поезде он не начнет драться. Ему при людях будет стыдно. А если только полезет, – эти люди вместе с нами заступятся за маму. Хотя, из дяденек тут только один дед, и… и ему самому кто-то уже, кажется, выбил зубы; наверное, уже защищал кого-то. А, может, и от старости выпали, как у бабы Ариши. И как только они теперь, бедненькие, жуют? Поскорее бы нам всем вырасти, особенно Тольке и Павлику, что бы они стали большими дядьками и сами защищали маму…» – размышляла Олька, наблюдая за перепалкой родителей.
– Та вот же она! Я ж говорила, шо ложила! – вдруг воскликнула мама и торжественно поднесла газетный кулек к носу отца.
– Та, шо ты мне её у сурло о то суёшь? Разворачуй, та давайте вже перекусим усе гуртом. Голод о то не тетка…
Поезд набирал ход и за окном уже довольно густо падал снег. Олька тихо сидела и смотрела в окно: «Ну вот, мы и уехали отсюда… Здесь нам было холодно, сыро и плохо, а там нам всем будет тепло, сухо и хорошо…» – подумала она и, наконец, облегченно вздохнула.