Читать книгу Испекли мы каравай… Роман - Стефания Вишняк - Страница 4
Глава II
Оглавление«Городскими» семья Гавриила и Катерины была ни много, ни мало, до октября шестьдесят четвертого. И в течение всего этого времени перемен у них особых не наблюдалось. Разве что, ровно через девять месяцев со дня их переезда и через три дня после полета в космос первого в мире космонавта, Катерина родила четвертого ребенка, мальчика. Назвали его вовсе даже не по традиции – Юрием, а в честь погибшего на войне маминого старшего брата Павла, заменившего ей умершего сразу после ее рождения отца.
В Атбасаре они поселились в такой же, как и в Муйнаке, старенькой каркасной мазанке, главным украшением которой, и то лишь снаружи и в летнее время, был травяной ковер на крыше. В гораздо большей степени новоселов обрадовала электрическая лампочка, тускло освещавшая одну из комнат. Впрочем, в их новом жилище было и еще одно отличие от муйнакского: пол в избушке был не земляной, а покрытый, хотя и старым, видавшим виды, но все-таки кровельным толем; да и окошко было не одно, а целых два, хотя, по размеру они были такие же крохотные, как и на прежнем месте жительства.
Гавриил продолжал крутить баранку в самый разгар освоения целинных земель и дома он появлялся, как впрочем, и прежде, весьма редко. По причине того, что из доброй половины его зарплаты аж по двум исполнительным листам отчислялись алименты, оставшихся средств семье едва хватало. Несмотря на то, что отец семейства периодами как-то пытался выкраивать из оставшейся части зарплаты когда на мешок картошки, когда на комбикорм поросятам, а когда на уголь или дрова, им приходилось туговато.
Катерина устроилась техничкой в школу, которая, благо, была прямо напротив дома. Поросят они, все же, купили и, в свою очередь, неплохим подспорьем для их вскармливания были иногда перепадавшие отходы из школьной столовой.
Оплата услуг детского сада для четверых отпрысков была родителям, конечно, не по карману, поэтому дети были предоставлены, в общем-то, сами себе. Общаясь с соседскими ребятишками, они, собственно, получали кое-какую информацию о существовании неких детских заведений, в которых хотя и нет родителей, но всегда тепло, светло, полно игрушек, а кормят несколько раз в день едой, о которой им и помышлять-то не приходилось. Но претензий по этому поводу к своим «батькам» они не предъявляли, потому, как уже на этот вопрос им был дан однозначный ответ мамы: «В детский сад водят своих только богатые буржуи, потому шо им самим нехрен делать, ни деньги девать некуда».
С позволения сказать, интерьер их нового жилища мало чем отличался от прежнего и состоял из весьма нехитрой утвари, которую супругам удалось нажить в течение нескольких лет совместного проживания. В первую очередь входящему в дом бросался в глаза деревянный столб посреди главной жилой комнаты, которая была размером не более пятнадцати квадратов. На этот столб, служивший опорой для провисавшего потолка, они повесили, керосиновую лампу, только здесь она предназначалась на случай отключения электроэнергии. Слева от входной двери стоял добытый отцом целинный трофей – пятидесятилитровый армейский цинковый бак для воды. Далее у окошка, смотревшего во двор, находилась порядком пострадавшая от бесчисленных переездов деревянная тумбочка с двумя дверцами на вертушке, по облупившейся краске которой было видно, что ее когда-то сначала красили коричневой краской, затем зеленой, а потом и небесно-голубой. Эта кухонная тумба, с приставленными к ней двумя табуретками, помимо своего прямого назначения, служила обеденным столом для родителей. В двух шагах от этого универсального предмета обихода, близ небольшой, но достаточно высокой печки-голландки с чугунной плитой располагался приземистый круглый столик для детей, обедающих, как это было принято в их семье, отдельно. В закутке за печкой, в дальнем темном углу комнаты, находился сооруженный из горбыля топчан, на котором спали родители. Над их ложе висела люлька, которую, когда родился Павлик, старший брат отца, Иван, дал им напрокат. Угол справа, освещенный вторым окошком в доме и загороженный фанерой, был местом, где на сколоченном из того же горбыля топчане спали трое старших. У Ольки навсегда сохранится в памяти кислый вкус утоляющего, как ей тогда казалось, голод, уголка засаленного зеленого ватного, повидавшего виды, детского одеяла, используемого ею на случай, когда уж очень хотелось есть, а реветь уже не было смысла.
Справа от входной двери, на длинной и еще ни разу некрашеной скамейке, заваленной всякой всячиной— от валенок и сапог с портянками до запчастей отцовского авто. Над скамейкой и далее по всей стене, словно на стенде, на многочисленных ржавых гвоздях невероятных размеров, периодически и беспорядочно вбиваемых отцом, располагался так называемый гардероб, где вперемешку с верхней зимней одеждой всех членов семьи тут висело и по паре отцовских, еще армейских, гимнастерок с галифе, ватных стеганых штанов да фуфаек. Комплект, что почище, был у главы семейства как повседневным, так и парадно-выходным, в другом же, более промасленном, он ремонтировал основного кормильца семьи – «ГАЗик». На гвоздях повыше болтались то шапка, то ремень со звездой, то фуражка; тут же висел отрывной календарь, а также, связки нанизанных на проволоку гаек и подшипников. Словом, в доме было всё необходимое для нормальной жизни среднестатистической советской семьи.
Самой привлекательной в их хате вещью являлся, пожалуй, деревянный сундук с тоже изрядно облупившейся зеленой краской – некогда приданное Катерины, в котором находилось всегда пахнущее плесенью, скомканное белье и прочее тряпье. Пару-тройку раз в году, когда в доме появлялся сахар, мама во время ужина раздавала его строго по одному кусочку, а остальное прятала обратно в этот сундук, непременно запирая его на амбарный замок.
Это позднее, к концу шестьдесят третьего, у них появится еще мебель: небольшой обеденный столик, за которым Анька, а затем и Толька будут учить уроки, этажерка, детская железная кровать для Ольки и Павлика да панцирная кровать для родителей. Так же интерьер их жилища пополнится, как когда-то обещал отец, радиоприемником с проигрывателем и двумя пластинками с самой замечательной на свете музыкой: вальсом «Дунайские волны» и песней «Пусть всегда будет солнце».
Самым ярким и счастливым воспоминанием из Олькиного детства в Атбасаре был день, когда отцу довелось возить по целине корреспондента из республиканской газеты, дядю Валеру. Сначала отец заехал домой в надежде перекусить и, конечно же, угостить представителя СМИ, но ни мамы, ни крошки хлеба в доме не оказалось. Разгневанному главе семейства ничего не оставалось, как выругаться и, остервенело хлопнув дверцей своего «ГАЗика», вместе с гостем покинуть дом. Дети тут же отчаянно заголосили в четыре глотки, искренне полагая, что отец, а тем более, такой красивый и опрятно одетый гость, больше никогда сюда не придут. Рев в избе стоял до самого их возвращения, да не с пустыми руками, а с мороженым в вафельном стаканчике и сногсшибательными подарками: Аньке дядя Валера самолично вручил настоящую куклу, Тольке – бежевый войлочный мячик, Олька получила крохотного, едва помещавшегося на ее ладошке, пластмассового беленького зайчика, а годовалому Павлику досталась плитка гематогена в красивой обёртке с нарисованным на ней медведем. Пока отец чистил селедку и отваривал картошку, дети в знак благодарности рассказали дяде Валере все стихи, которые только знали. Дядя Валера тогда их всех за это похвалил, а Тольке выразил особое восхищение за то, что тот почти мгновенно отгадал загадку про «А» и «Б», которые сидели на трубе.
В тот день их счастью, казалось, не было предела: ведь у них никогда еще не было игрушек – они и не подозревали, что детям, вообще-то, такое полагается, ибо в их семье не было принято позволять себе столь непозволительную роскошь. Потому-то Ольке и в голову не пришло, что пластмассовый зайчик с трогательными глазками-бусинками – игрушка, а не живое существо.
Увы, радость этого дивного, несказанно-негаданного события была омрачена уже на следующее утро.
Разбудил Ольку доносившийся из-за перегородки голос мамы:
– …Та я ж говорю вам, шо сожгла их тока шо у печке! Эх, как они потрескивали – тока «тр-ресь, тр-ресь»! Особенно кукла! Она ж вся опилками была понабита! – явно насмехаясь, говорила она.
Не обнаружив зайчика в постели, Олька, было, спохватилась, но какое-то мгновение еще надеялась, что мама просто шутит со старшими, и, робко подойдя к ней, подняв огромные страдающие глаза, спросила:
– Мам… А-а-а… мой зайчик где, м-м?
– А ну, мотай отсюдава! Не путайся ты-то хоть тут под ногами! – вскрикнула мама, оттолкнув младшую и, надевая фуфайку, с ухмылкой торжествующего инквизитора добавила. – И зайчик твой тока и запищал!
Слезы слепили ей глаза, сердце разрывалось от горя, прежде ей неведомого – ведь у нее никогда еще не бывало ничего своего, о чем стоило бы горевать:
– Ему же… Да ему же… больно.. было, ма… – и, не в силах более сдерживаться, Олька расплакалась, щедро орошая бархатистую поверхность своих щек.
– А мне, думаешь, не больно было, када… када ваш жеш любименький ба-атя полночи меня шпынял за вас же паразитов?! Вы-то спа-али, а меня пошти всю ноченьку мутузил! Почему вчера воды не натаскали в бак, га?! Дома ни капли воды, а им – этой дурнатой – игрушками им играть понадобилося… А я за их, паразитов, стока тумаков понаполучала!..
Когда они подняли жуткий рев сначала в три голоса, затем за компанию присоединился и Павлик, нервы разгневанной мамы сдали окончательно:
– Та шоб вы все повыздыхали!! – отчаянно вскрикнула она, и, с силой хлопнув дверью, ушла на работу.
Ольку трясло и колотило крупной дрожью, боль казалась невыносимой, а перед глазами только и знали – мелькали полыхающие в печке ни в чем не повинные, зовущие на помощь игрушки… И Анькина кукла… И Толькин мячик… И ее зайчик… И она содрогалась, вспоминая распухшее, такое жалкое и одновременно хищное лицо мамы с почти что черным синяком под глазом…
После внезапного и безжалостного акта аутодафе они, еще не до конца пережив трагедию, продолжали понуро слоняться по избе, а в солнечную погоду, вечно чумазые, угрюмые, словно зверьки у норы, копошились у своей калитки.
И немало еще времени пройдет, пока не притупится боль от столь горькой утраты. Долгие месяцы Олька тосковала по зайчику, скорбела по кукле и мячику и часто горько плакала, а старшие, как могли, успокаивали ее:
– Не ной! И без тебя тошно! – говорила сестра.
– Точно! Разнылась, как маленькая! Их всех теперь все равно не вернешь… – резонно замечал Толик.
А она, размазывая по чумазым щекам слезы, рыдала только горше:
– Да им же бо-ольно бы-ыло… М-аа-аа-аа…
Давным-давно, еще прошлой зимой, пока родители были на работе, а маленький Павлик мирно спал, в честь начавшихся у Аньки зимних каникул, старшие отправились на речку и взяли с собой Ольку, потому что она, на их взгляд, вела себя в тот день лучше некуда, не ныла и была, в общем-то, пай-девочкой.
Вместе с детворой они съезжали на чьих-то огромных самодельных санках с высокого крутого берега по установленной их хозяином очереди. Когда настал Олькин черед, уже с самого начала непослушные полозья под ней заюлили и, на бешеной скорости скатившись к реке, врезались в прорубь. Слетев с санок, она покатилась на животе, сдирая голые ладошки о шершавый лед, и вскоре угодила в другую, оказавшуюся на пути лунку…
Спас ее тогда обычный с виду мальчик лет двенадцати. Разве что уши его шапки-ушанки были завязаны не на макушке, как у других ребят, а почему-то сзади – на шее. Вытащив Ольку из проруби, мальчишка, в самом прямом смысле мгновенно исчез – не просто растворился в толпе детей, а совсем пропал, словно провалился сквозь землю, точнее – сквозь лед…
Родителям об этом приключении они договорились не рассказывать, потому как гарантии, что те отпустят их на речку в следующий раз, у них не было.
Мокрую Олькину одежду Анька с Толькой отжали, как только могли и закинули на верх «голландки», но сухой в доме не нашлось, потому как таковая, по сути, отсутствовала. Так, голышом, укутавшись в свое зеленое одеяло с обглоданным уголком, Олька сидела на топчане и долго не могла согреться, а когда она начала стучать зубами и икать, все ее окружили и сами смеялись до икоты, пока не пришла мама:
– А че это так холодно у хати? Опять дверь нараспашку была, га? Канешна, вон плита уже, как лед. Шо топила утром, шо не топила, ети вашу мать. Несите дровишки та уголь, быстренько! – распорядилась она, принявшись выгребать из печи золу.
– Ма, а зачем вы на работу ходили, а? – выпалила Анька первое, что пришло на ум – Ведь каникулы же…
– А хто за вами будет тот срач убирать, после той чёртовой Ёлки?! Дед Мороз?
– А-а…
– Бэ-э! Сёдня, вон, вапще всех учителей повызывали: пацан с пятого класса в проруби утонул…
– Как утонул? Прямо насмерть?! – спросил ошарашенный новостью Толька.
– А то… Теперь, рази, када лед растаит, може, тада тока и найдут его… если, канешна, рыбы до весны не сожрут. До пятого класса мать растила его растила… кормила, поила, обувала, одевала, у школу отправляла… А он – учудил, твою мать. Не удумайте вы потащицца на ту проклятую речку! Узнаю – убью паразитов!!
У Ольки за перегородкой перехватило дыхание… И едва она подала знак Павлику, чтобы он не проболтался об их преступлении, как мама зачем-то потянулась на верхнюю часть печи, и… обнаружила насквозь промокшую Олькину одежду.
Попало, конечно же, всем троим. Но Ольке было больнее всех, потому что, как только мама сорвала с нее одеяло, она была нагишом…
После этого происшествия заманить на речку Ольку ни зимой, ни летом, ни под каким предлогом больше никому не удавалось: слишком уж неприятными были ее воспоминания, связанные как с беспомощным барахтаньем в проруби, так и со всеми вытекающими из этого последствиями.
Хотя, разве что однажды, ранней весной, брат с сестрой вновь потащили Ольку к реке, но не кататься, а смотреть ледоход – последствие наводнения. Увиденный своими глазами весь ужас разбушевавшейся накануне стихии Ольку чрезвычайно потряс. И потом, на протяжении нескольких лет, она нередко просыпалась среди ночи от только что увиденного кошмара, в котором фигурировали собака, корова и теленок – несчастные жертвы пробудившейся от зимнего сна Жабайки. Словно наяву Олька видела, как на несущихся по разгневанной мутной реке льдинах безмолвно стояли беззащитные и беспомощные животные. Корова и собака с красноречивым, каким-то пугающим спокойствием смотрели на толпу зевак, но о помощи не просили, словно понимая, что уже обречены на смерть. На соседней льдине жалобно мычал, напрасно пытаясь подняться на дрожащие ноги, очевидно, накануне родившийся, напуганный теленок…
Олька тогда не на шутку разозлилась на реку, на зиму, на лед, и на всех взрослых людей за то, что они не спасают, а стоят на твердом берегу и просто смотрят на погибающих на их глазах животных… И еще там, на берегу, у нее началась настоящая истерика. Ни уговоры пытавшихся успокоить ее Аньки с Толиком, ни запугивания отцом, который, не вынося рев, как правило, хватался за ремень, не смогли остановить поток слез, бегущий из глаз младшей сестры. Ольке и самой тогда казалось, что даже если она сама сильно-пресильно захочет перестать плакать, остановиться уже не сможет никогда…
Придя домой, она еще какое-то время не реагировала ни на отца с ремнем, ни на мамину отчитку. Ей, вообще, все стало безразлично, и успокоиться было выше ее сил, потому что, если она даже закрывала глаза ладонями, перед мысленным взором вновь и вновь вставали корова с теленком и собака, а в голове билась только одна мысль: «Они же погибнут… Почему люди их не спасают?.. Почему – наводнение?..»
Следующее происшествие, по сравнению с трагедией на реке, расценивалось ею впоследствии, как простое грустное приключение.
В три с небольшим года она потерялась в самом неожиданном месте. Вернее, ее забыли – в городской бане. В тот обычный субботний день, точнее вечер, мама с Анькой пошли мыться первыми, а Тольке с Олькой велели раздеваться и подождать в предбаннике, пока они с Анькой не дождутся свободных тазов, не наберут воду и не позовут их. Послушно выполнив первую часть задания, Толька с Олькой покорно сидели голышом в углу на лавке, ожидая вызова. Вскоре беспокойно ерзающему Тольке надоело рассматривать шмыгающих туда-сюда, маячащих то и дело перед глазами голых тетенек, и он увлекся изучением своих конечностей. Растопырив пальцы ног, он сначала безмерно удивился, а потом, показывая Ольке на скопившуюся у него между пальчиками грязь, не без гордости сказал:
– Смотри, у меня сколько! А ну-ка, у тебя-а?
Обнаружив гораздо меньшее, нежели у брата, количество грязи, о существовании которой она раньше и не подозревала, Олька страшно огорчилась, и, выпятив нижнюю губу, с обиженным видом отвернулась, явно намереваясь разрыдаться.
– Не вздумай зареветь, а то мама сейчас ка-ак выйдет… Знаешь, как больно по голой жопе? – нахмурив брови, назидательным тоном произнес старший брат, вытирая тыльной стороной ладони появлявшуюся в момент разглядывания обнаруженного «клада» слюну.
– Ну, я же тоже… Я тоже хочу, чтобы… столько грязьки было… – пролепетала Олька, подняв на него скорбные, уже переполненные слезами отчаяния глаза.
Толькино лицо вновь приобрело торжествующее выражение и, казалось, он уже не в силах был оторвать восторженный взгляд от своих ног.
– Хм, да я и сам не знаю, почему у меня больше, чем у тебя… – намеренно озадаченно произнес он и, втянув в себя мощный поток слюны, попытался хоть как-то утешить сестренку – Ну хочешь… Ну, давай, вместе будем копить, м?
– А как мы накопим, если мама сейчас возьмет и всё смоет? – размазывая слезы, с горечью ответила Олька, искоса поглядывая на брата, продолжающего любоваться своим потрясающим обнаружением.
– Фи-и… Да мы… Мы это… А мы на той неделе еще подкопим! Да ты просто теперь зажимай пальцы, когда она будет мыть, и – всё! Я же… и я теперь тоже буду зажимать.
– М-гм… – наконец, облегченно выдохнула Олька, с нескрываемой завистью поглядывая на «необыкновенные сокровища» старшего брата.
По обычаю, как самую младшую (новорожденного Павлика купали еще дома в корыте), мама искупала Ольку самой первой, велела одеться и ожидать их в холле на скамейке неподалеку от окошка с надписью «КАССА».
После купания Ольку настолько разморило, что она погрузилась в крепкий здоровый сон, и пробудиться ее заставил лишь громогласный крик банщицы в совершенно опустевшем холле с невероятной акустикой:
– Э-э-эй! А ну-ка, просыпайся! Ты, вообще, чья?!
– Мамина… – промолвила еще полусонная Олька.
– Ну и где же ты, мамина, живешь? – приблизившись к Ольке, сурово спросила банщица.
– Возле школы…
– «Мэ-мэ-нэ!…Вэ-злэ шкэ-лэ!…», – выпячивая язык, грубо передразнила ее злая тетка и уже нормальным тоном продолжила, – и хто же это тебя забыл-то? Хм, интересно: все бабы уже, вроде как, разошлись давным-давно…
Постояв с минуту, она с озабоченным видом направилась в сторону женского отделения:
– Госсподи-и-и… И откуда ты только взялася на мою башку? Та еще и в самом конце смены?! Вот щас кассу сдам, да как закрою тебя тут одну, а сама домой поеду…
Не дослушав монолог банщицы, Олька окончательно проснулась и ее слишком ранимое и впечатлительное сердце тревожно заколотилось. Она почувствовала щемящую боль и обиду на то, что старших мама, почему-то, не забыла, а забыла только ее… Именно ее. Одну только ее. И никому то она не нужна… И теперь ей придется жить всю оставшуюся жизнь в этой чертовой бане, с этой злющей и толстой теткой… С этими мыслями она рванула из бани и помчалась, что есть сил, куда только глаза глядят.
На улице было уже достаточно темно, никто из редких прохожих ею, в общем-то, не интересовался, и она не заметила, как оказалась сначала в глухом и темном городском парке, который горожане привыкли называть «горсадом», а затем, пробежав еще немного – на крутом берегу реки с лунной дорожкой на воде.
Испугавшись, что это и есть именно тот край света, упоминаемый так часто мамой, особенно в случае, если речь заходила о Муйнаке, Олька вновь дико завопила, и сломя голову бросилась в обратную сторону. Лишь выбежав из парка, проносясь вдоль чугунного забора по кое-где освещенному тротуару, она вдруг почувствовала, как ее схватила за рукав женщина то ли в милицейской, то ли в железнодорожной форме:
– А ну, стой! Тих-тих-тих… – она взяла Ольку за плечи и легонько встряхнула. – Так… Ти-хо! Да не ори же ты так, Господи! Ты, что, потерялась?..
– Нет… Меня… Меня они… Они забы-ы-ыли меня-а… – с невероятной горечью промолвила сквозь рыдания Олька, и по ее распухшему лицу, теперь уже в три ручья, полились слезы.
– Где забыли?..
– В… В ба-а-ане! – надрывно рвалось из ее груди.
– Так, давай по порядку: кто тебя забыл?
– М-мама! И То-о-олька с… с А-а-анькой…
– А, как ты аж здесь-то оказалась? А ну, пойдем в баню! – взяв Ольку за руку, женщина решительно двинулась по направлению к единственной в городе общественной бане.
– Там… там их… уже не-ету! Там одна только злая а-а-а-а-а… – Едва успевая семенить за «милицонершей», тянущей ее за руку, продолжала паниковать Олька.
– Ну, кто-то да остался же там, в самом-то деле. Пошли, пошли-и! Сейчас мы все выясним, и мамку твою найдем. Тебя как зовут-то?..
– Не скажу-у-у…
– Эт-то еще почему?
– Пото… потому что… меня забы-ы-ы-ли-и!!
Пока неожиданная спасительница, сетуя на забывчивых родителей, оживленно беседовала с банщицей о том, как ребенок мог улизнуть из-под носа последней, в баню, наконец, ворвалась запыхавшаяся и разъяренная мама. И Олькины горькие страдания, не так уж и бесследно, конечно, но таки закончились. Отчаянно колошматя Ольку по чему придется, мама наорала на обеих, почему-то внезапно потерявших дар речи теток. Потом схватила полуживую от страха дочь за руку, и вместе с ней галопом понеслась домой.
– Ну, зараза такая! Ну, придем домой – всыплю тебе батиной ременякой солдатской! Чум-ма ты болотная!! Заставила мать, зараза такая, по ночам такую далищу бегать аж два раза у эту чёртову баню! – всю дорогу отчитывала бедолагу мама.
А Олька, держась за мамину теплую и вдруг ставшую еще более родной руку, уже не плакала, а, почти счастливая, думала лишь о том, что как хорошо, что она нашлась.
На подходе к дому мама строго наказала не рассказывать отцу о приключившемся. И Олька была бы рада не только не рассказывать, а навсегда забыть этот печальный случай, если бы Анька с Толькой еще несколько месяцев подряд не дразнили ее «потеряхой», высунув язык, да приговаривая:
– Лучше бы мама не вернулась тогда за тобой в баню! Лучше бы тебя твои татары снова нашли и забрали! Потеряха! Потеряха! Бе-бе-бе, ме-ме-ме…