Читать книгу Земная коротка наша память… - Татьяна Кашнева - Страница 6
IV. ЗЕРКАЛО
ОглавлениеЗеркало – двойник мира. Зеркало, наш вечный спутник, иногда друг, иногда недруг, я не знаю женщин, равнодушных к тебе.
Бывало, в далеком детстве меня страшила и притягивала таинственная твоя глубина – в ней жили образы людей и вещей. В сумерки я боялась проходить мимо зеркала – вдруг вместо себя и всего, что меня окружает, я увижу кого-то другого, незнакомую комнату с незнакомыми людьми. Иногда мне мерещилось – тот, кто там живет, не сводит с меня глаз. Он может затащить меня к себе за стекло, а оттуда мне уже не выбраться, и я пряталась, чтобы там меня не видели. Но потом я стала пробегать мимо зеркала, почти не замечая его, небрежно взглянув на девчонку с большой растрепанной косой, слишком яркими круглыми щеками и с пятнами чернил на руках. Но пришло время, и мне захотелось быть взрослой и красивой. Вечерами я подолгу стояла перед старым маминым тройным зеркалом. Из темной глубины его на меня смотрела чужая девушка. Откуда она? Из каких неизвестных времен? Ее распущенные длинные волосы подобраны золотым бумажным обручем, на ней прозрачная туника из старой занавески, а подрисованные глаза кажутся большими-пребольшими. Когда мама уходила в гости, мы, прикрыв лампы в гостиной цветной бумагой, – ах, какой таинственной и красивой становилась она, – сочиняли с подругами танцы и разыгрывали целые представления. Мы жили в своем волшебном мире, пока не возвращались старшие и, побранив за разгром, не посылали нас спать.
Но позабудутся детские игры, и, уже повзрослевшая, я в том же зеркале буду придирчиво и внимательно разглядывать себя, поправлять остриженные модно волосы и примерять перед балом светлое вечернее платье.
И однажды в нем отразятся взволнованные глаза и похудевшее лицо в белой фате. Неужели это тоже я?
А потом я возненавижу это подаренное мне мамой зеркало. Где его радостный блеск? Или оно помутнело от старости? Нет, напрасно я виню его. Просто я очень несчастна, так исступленно несчастна, как бывает только в юности. Я подурнела, мне противны и беспокойные, бесцветные мои глаза, и потускневшая кожа. Я не в силах больше жить с этим старым маминым зеркалом, со всем его уютным миром. Быть может, далеко от дома, в чужих зеркалах, я увижу себя другой.
Да, в тех зеркалах, освещенное ярким светом, измененное гримом, лицо показалось мне другим. Даже как будто сбылась детская мечта моя о вечных воплощениях. Но счастливой, нет, счастливой я, конечно, не стала – пустым и холодным был мир, отраженный этими зеркалами.
«Оглянись, здесь все продается. Неужто ты думаешь достичь чего-нибудь твоим талантом? Да и нет его у тебя. Ты лучше улыбнись вот тому приятному типу, или другому, такому же, ведь ты ноль без достойного покровителя». Так говорил этот чужой, расчетливый мир. И он лишал меня своих благ за строптивость. Что ж, я не чувствовала себя наказанной. Пусть.
Пройдет несколько лет, и с какой радостью я узнаю себя вновь в покинутом мною старом мамином зеркале.
И однажды Женя, обняв меня за плечи, заглянет в мое отражение.
– Нельзя смотреть вдвоем в зеркало, это плохая примета, – скажу я. Но ничего плохого не случится.
Потом мой маленький сынок потянется к его блестящему стеклу, я покажу ему: вот это ты, а это твоя мама, и он будет смеяться такому чуду. А уложив его спать, бездумная и немного тщеславная, я снова подойду к зеркалу и, надевая новое платье, спрошу Женю: «Ну как?» И он мне, конечно, скажет: «Какая ты у меня красивая».
С этим маминым зеркалом теперь навсегда ушел большой кусок жизни. В ссылке со мной только маленькое овальное, ручное. Его гладкая когда-то поверхность потемнела от сырости и покрылась мелкими черными точками. Я очень внимательно рассматриваю каждую морщинку на погрубевшем от загара лице. Кожа еще чистая, ресницы и брови не выгорели, но до чего мне не идут прямые волосы. Если бы они были пышными, как у мамы, или хоть прическа, а то висят короткие космы – смотреть не хочется. И еще беда – портятся зубы. Они шатаются от недоедания и понемногу разрушаются. Наверху сбоку одного зуба уже нет, и я боюсь улыбаться.
Говорят, в Уржуме есть пожилой парикмахер, прямо колдун. Он сам изобрел состав, сам все приспособил. От шпулек с накрученными на них волосами прямо к самовару протянуты резиновые трубки. Вода в самоваре кипит, и получается великолепная паровая завивка. В Уржуме есть и зубной врач. Может быть, он мне вставит зуб. Только как мне туда попасть? Мы не имели права уходить даже за деревню. Но наше начальство в райцентре на многое смотрело сквозь пальцы. «Хочется навестить подругу», – придумала я нелепую причину. «Ладно уж, иди, – сказали мне, – только чтоб сразу обратно».
И вот я в пути. Ничего, что шагать далеко – сорок километров, я почти бегу от радости. Наконец-то я свободна, стоит ли думать, что всего лишь на несколько дней. Тепла и ласкова под босыми ногами земля. На полях еще пустынно. Скоро вереницы женщин выйдут жать вручную – хлеб уже созрел. Я тру колосок ржи, и зерна сыплются в ладони, согретые солнцем, живые. Наугад я сокращаю дорогу, иду по стежкам от деревни к деревне, и всюду тишина и безлюдье. Лишь любопытные старухи, прижав лицо к маленькому окошку избы, долго и неотрывно смотрят мне вслед, да иногда выскакивают на дорогу и замирают чумазые ребятишки. А за деревней опять поля, поля и овражки. Только раз я сажусь отдохнуть. Как первобытно тихо в этих краях. Здесь ни один самолет не прострочит небо, вдали не зашумит паровоз, и грузовик далеко объедет эти проселочные дороги. Где-то над нашей землей такое же небо полыхает огнем, но гул войны не доходит до этих бедных деревенек. Здесь война – это похоронки, это детишки без отцов, одинокая женская доля и голод.
В ручье я смываю пыль с босых ног, потом отламываю кусок хлеба – до чего он вкусен, даже если в нем трава, до чего он вкусен с солью и луковым пером, особенно, когда его ешь, сидя в тени большого вяза у обочины дороги. Ну, теперь с новыми силами в путь.
Все чаще встречаются марийские деревни и села. Вот, покачивая широченной белой юбкой, стянутая на талии искусно сотканным кушаком, идет смуглая плосколицая девушка. Загорелые маленькие руки в кольцах, на шее позванивает серебряное монисто – царские монетки. Она красива, только узкие глаза ее странно слезятся. Вот шаркает, ощупью угадывая дорогу, старуха, похожая на колдунью. Она тоже в белом, на голове высокая, остроконечная, расшитая цветными нитками и блестками шапка. А там мальчонка в вышитой рубашке без порток, смуглое личико его изуродовано гноящимися глазами, он ведет слепого старика. «Ты не гляди, что баско разодеты, – говорили мне о них фоминские, – живут они бедно, в грязи копаются. От грязи-то и слепота».
Пройдешь мимо – уже последняя избенка скрылась за поворотом – обернешься: да не за сотни ли лет, не за тысячи ли километров лежат эти безвестные деревни с их грязью, нищетой и трахомой?
Наконец я выхожу на широкий и скучный тракт. Уже пожелтело на западе небо, солнце стало больше. Вот и предместье Уржума – речка, спиртовой завод. Навстречу идут женщины – это, видимо, закончившие смену работницы. Я смотрю на их лица – серые, неприветливые, испитые. Даже у детей. Нет, у нас в колхозе таких измученных болезнью, изуродованных пьянством лиц нет.
Город встречает меня сонной тишиной. Боковые его улочки поросли травой, там гуляют козы, поросята. На главной улице в вечерней золотистой пыли притихли двухэтажные домишки. В верхних окнах большого краснокирпичного здания больницы еще пламенеет солнце. Скоро оно зайдет. В этом маленьком городе тоже много высланных из Таллинна женщин. Те, что уже получают письма из лагерей, чего-то ждут, на что-то надеются. «Главное, не поддаваться, всем сейчас тяжело», – говорят они. Но есть женщины с потухшими растерянными глазами, им все равно, они не ждут своих мужей и ни на что не надеются. Вот идет мне навстречу высокая женщина, худая, с мертвенно-бледным, несмотря на летнее солнце, лицом. Ее длинная фигура закутана в старую вязаную кофту, в руках у нее маленькая скамеечка – сидя на ней, она полола совхозные огороды. Нагибаться ей трудно – болит спина. Что же делать, без работы не проживешь, она ведь одинока как перст. «А вы хорошо выглядите, Таня», – как будто с упреком говорит она мне. Я с трудом узнаю ее. Это жена бывшего царского генерала Васильковского, расстрелянного в сороковом году. Когда-то она была очень красива.
Наконец я нахожу дом, в котором живет наша хорошая таллиннская знакомая – Мария Сергеевна Лузгина, дочь известного профессора Острогорского. Стучу. Тишина. Стучу еще раз, потом толкаю дверь – она открыта, и вхожу. В полуподвальной комнате темно и сыро. Мария Сергеевна лежит на деревянной койке, она еле поворачивает голову в мою сторону и очень равнодушно здоровается. Что с ней? Это была такая живая, немного даже дерзкая женщина, некрасивая, элегантная и остроумная, она пользовалась большим успехом. Теперь она лежит с пустыми глазами, ее ярко-рыжие волосы коротко острижены, шея забинтована, опухшее лицо посерело. И она жалуется, жалуется …
«Уже сколько ночей невозможно спать, мучает огромный чирей на шее, его уже резали, придется, видно, еще раз. Боли страшные. Да и все у меня болит – низ живота, спина, наверное, рак, наверное, скоро смерть». Она смотрит на себя в маленькое зеркальце.
– Скажите, Таня, я очень изменилась, я очень страшная?
– Что вы, – говорю я, – вы нисколько не изменились.