Читать книгу Круг Земной и Небесный - В. М. Зимин - Страница 12
Глава 2
Улица
Университеты
Оглавление«Итак, Равель, танцуем болеро…»
Н. Заболоцкий
1967 год. Государственный университет принимает на худграф очередной набор. Почти всем студентам стандартные, после десятилетки в школе, 17 лет. Все, кому в этом году 17, по восточному календарю – тигры. Как известно, тигров двенадцать разновидностей, в зависимости от того, кто в каком месяце родился, от «уравновешенных» (тельцы) и «рассудительных» (козероги) до «флегматичных» (раки), «опасных» (скорпионы) и «безумных» (рыбы). Итак, в 1967 г. университет набрал в основном тигрятник. Неизвестно почему, именно в этом году в университете ввели вдруг раздельное обучение, так что в группе из 24-х человек дамы занимались отдельно и имели своё расписание.
Всех иногородних поселили в общежитии, и в комнате 541, о которой не раз ещё будет идти речь, собрался такой состав: два Николая, Евгений и Илья. Прошло какое-то время, и все получили вполне заработанные клички, все, кроме Жени. Был он нейтральный, рассудительный, и никакая кличка ему не подошла. Из-за имени Илье досталась кличка Репин, а про настоящую его фамилию почти забыли. Преподаватели, и те частенько так его окликали. Вот эту-то четвёрку комната 541 и приняла для подвигов на ближайшие пять лет.
Комната как комната, вполне обычная, нормальная. Не то, что рядом. Там, в первом же семестре украли дверь. Просто, когда все были на занятиях, сняли с петель и унесли. Так и получилось, что ребята из этой комнаты год прожили за занавеской. Они требовали, они бунтовали, выбрасывали в коридор непрошенных гостей, оставляли по очереди кого-то из себя за дежурного, уходя на лекции втроём, но дверь есть дверь. А вот когда её нет… Вернувшись, можно было застать дежурного не очень-то трезвого и такую же компанию, можно было найти свои кровати занятыми безмятежно спящими знакомыми или незнакомыми, со своего факультета или нет, со своего этажа или с любого другого. Припасы съедены, тумбочки пустые, на столе грязь, бутылки ещё не сданы. Много находилось любителей заглянуть за занавеску…
И ещё одна комната была в славе и в примере, особенно у комсомольского и деканатского начальства – комната непьющих, непьющая комната. Там жили два Анатолия и Вова, виртуоз и бес на ударных, кличка Бен. И это было совсем уже непонятно и неприлично – как это, джазмен и вдруг непьющий. Но в остальном всё тут было нормально, ребята свои, тигры, а что не пьют, так это даже удобно. Вот, наскребли на бутылку портвейна. Можно не закусывать, конечно, но есть всё равно хочется. Стучатся, те открывают. Они делают вид, что не помнят и пытаются разлить на всех – «Ах, – удивляются, – мы и забыли. Ну, раз не пьёте, тогда мы сами, вот только закусить бы чего-нибудь…»
Было у всех этих комнат, и ещё у нескольких, одно общее – боксёрские перчатки. Разбитые носы, рассечённые брови, фингалы под глазом считались в порядке вещей. Сломанный нос и глубокий шрам на всю жизнь уходили в особый гладиаторский актив. Всем этим гордились, называли школой выживания или школой мужества, и так оно и было. Весовых категорий не существовало, каждый мог вызвать каждого, и тренировочные колотушки, полученные в общежитии, не раз сослужили полезную службу на улицах неспокойного южного города.
Но в основном жизнь протекала хотя и бурно, но мирно. Чуть бы посытнее, совсем было бы хорошо, а так голод был не в редкость. Уже и подрабатывали собственным ремеслом, то этюд продадут, то плакат нарисуют или стенд с отличниками производства накрасят, но всё тут же спускалось – за общим столом, с девочками, в веселье и шуме. Выручали домашние. Каждый из дому что-нибудь привозил – это были куры, гуси, утки, яйца, фрукты и овощи, сало, картошка… Несколько дней бездумного чревоугодия, ещё несколько дней подбирали остатки, потом что-то наскребали, потом… А до стипендии ещё неделя, а молодые и здоровые желудки просят есть. Однако, и тут не всё потеряно. На четвёртом этаже жили узбеки из Андижана, занимая вчетвером всего-то одну комнату, но когда они варили плов, казалось, весь Андижан сюда переселился. Умопомрачительные запахи ударяли в нос, стоило только открыть входную дверь в общежитие, а на четвёртом этаже у вас просто кружилась голова. Вот этим-то пловом и потчевалась иногда голодная орава художников из 541-ой. Случались, однако, и более серьёзные истории…
Приключения Коли Бурина
Один из голодных вечеров, когда хочешь-не хочешь, приходится ложиться спать с пустым желудком. Все стараются поскорее заснуть.
Коля Бурин – маленький крепыш, этакий плотно сбитый зимний грибок-опёнок, скуластые челюсти, любитель поесть и отчаянный спорщик. Коля ворочается на кровати, перед глазами сплошная гастрономическая порнография – раздетые колбасы, обнажённые сосиски. Поняв, что не заснуть, Коля подаёт голос: «Мужики, я съем тот хлеб в шкафу?». Все хорошо понимают, о чём идёт речь, и потому молчат. Полгода назад кто-то сунул в шкаф буханку хлеба и забыл. Хлеб давно высох и превратился в камень, его много раз перебрасывали из угла в угол, но никто так и не прельстился. Не зажигая света, Коля добирается до шкафа, нащупывает сухарь и возвращается в свою кровать. Раздаётся решительный и жёсткий хруст. Челюсти работают как машины – хрум, хрум… хрум. Скрежет прерывается шлепком, так бьют комара на лбу, потом ещё шлепок. Меняется ритм – хрум, шлёп,… хрум, шлёп, потом одни шлепки, потом: «А-а-а! Кто по мне бегает?!» Вопль такой дикий и испуганный, что несколько человек, сорвавшись с кроватей, сталкиваются лбами у выключателя. Вспыхивает свет… Молчание… И дикий хохот поднимает занавески и отдаётся звоном в стёклах. Лицо у Коли облеплено муравьями, не просто муравьями, муравьями и яйцами, каждый муравей с яйцом. Половину муравейника он съел, другая половина спасается…
Это ещё что, были у Коли и куда более рискованные приключения…
Утро перед лекциями. Все спешат к умывальникам. Илья достаёт новенький кусок туалетного земляничного мыла, разворачивает. Поднимается ароматное облачко, перебивающее другие запахи.
«Репин, дашь намылиться?» – через плечо заглядывает Коля Бурин.
«Конечно, – говорит Илья, – но вообще-то если хочешь, половина будет твоя».
«Как?»
«А перекусить надо, зубами. Пополам».
«Запросто», – говорит Коля, и сам не успевает сообразить, как полкуска мыла торчит наружу, а другая половина у него во рту.
Челюсти смыкаются, напрягаются, зубы погружаются в мыло – глубже, глубже, почти скрываются в нём. Всё. Дальше не идут. Коля пробует переломить кусок руками. Не тут-то было, мыльная масса оказывается слишком вязкой, шея трещит, мыло не переламывается. Коля пробует разжать зубы, снова помогает себе руками, растягивая челюсти, но куда там, прихватило как капканом. В глазах у него растерянность, потом тревога, трудно дышать. Илья трогает торчащий наружу кусок. «М-м-м…», – мычит Коля и как бычок на привязи подаётся за его рукой. По сторонам изо рта лезет мыльная пена. В Колиных глазах уже не тревога, а паника, пены всё больше, он почти задыхается, дышать совсем нечем. Над ним работает несколько человек, и уже сломали зубную щётку. Наконец кто-то приносит большого номера кисть и обратной стороной, работая как рычагом, удаётся посильнее разжать зубы и освободить их. Коля выплёвывает злополучное мыло на пол, в глазах слёзы, по физиономии ползут и лопаются радужные мыльные пузыри, туалет благоухает земляникой…
Толя Акунин
У Ильи традиционный груз из дома – чемодан вяленой рыбы, у Кузнецова – чемодан кускового шоколада, у него мама в Нальчике на шоколадной фабрике работает. Вот часа в два ночи, отчётливое царапанье под дверью, никто не отвечает, царапаются громче, и слышится жалобное: «Дайтэ трохi шоколаду». Снова Толя Акунин, он страшный сладкоежка, стучать робеет, поэтому только скребётся. Дверь в темноте открывается, в руки ему суют кусок шоколада, и он исчезает…
Для Толи Акунина это единственный гедонистический грех. Странным образом у него сочетались привычки Велимира Хлебникова и Диогена. Ещё на первом курсе у него утащили кровать, потом исчезли матрац и одеяло, хотя одеяло иногда появлялось снова. Он не роптал, поспрашивал: «Вы не видели мою кровать?» – и устроился в своём углу на полу, подстелив верхнюю одежду, и так и проспал там до университетского окончания, накрываясь простынёй и иногда одеялом.
Странно, потому что его станичная родня была довольно зажиточной по тогдашним меркам. При Толиных взаимоотношениях и взаиморасчётах с жизнью, с её кому-то позарез нужными учебными планами, зачётами и экзаменами, вполне естественно возникли у него трения и конфликты с учебным процессом, иными словами, хвосты и неуды. И на горизонте появился военкомат: «ага, Акунин не переведён на следующий курс». Неважно, что ему всего лишь назначена переэкзаменовка на осень, и никто не собирается его отчислять. Военкомат строг, траурная повестка уже доставлена в общежитие – «явиться на призывной пункт».
Деканом был у них тогда Иван Григорьевич, армянин, подвижный, маленький и очень добрый. Он их любил, своих студентов, и они платили ему тем же. Из каких только передряг он их не вытаскивал и чего только не прощал…
С Акунинской повесткой идут к Ивану Григорьевичу, целой делегацией, сам Акунин не пошёл бы. И начинаются для Ивана Григорьевича заморочки с военкоматом – звонки, бумаги, письма, печати, подписи. Чего ему стоило, никто не знает, в военкоматах народ настырный, на патриотизм давят, долгом Родине берут…
А тем временем скорбные родственники едут из станицы Ольгинской в город. Везут еду, закуски, самогон и устраивают всему пятому этажу проводы Акунина в армию. Дня три провожали, пока, наконец, не пришло от Ивана Григорьевича известие о том, что призыв отменяется. И так трижды за пять лет учёбы. Спасибо Ивану Григорьевичу, да будет земля ему пухом, закончил Толя университет и пишет потихоньку холсты в своей Ольгинской. И ещё раз спасибо, никто не знает, что бы с ним сталось, если бы не Иван Григорьевич, совсем неподходящий для армии человек Толя Акунин.
*
А вот другой преподаватель, и тоже армянин, темпераментный, азартный и очень упрямый, хотя незлобивый и безобидный. Одно время он вёл у них живопись. «Нэ так!» – правит он кистью №25, а то и пальцем этюд Ильи…
Илья устраивается ближе к окну, сбоку ставит стул, с другого бока стоит стол. Не подойти. «Нэ так! Что дэлаишь?!» – рычит тот откуда-то из-за спины, но до холста не дотянуться. Наработавшись, довольный Илья идёт в буфет, время обеда. Возвращается. Его композиция в центре мастерской, перед ней, уперев руки в бока, перемазанный счастливый армянин. Описав мастихином круг по воздуху, цокает языком: «Какой красывай, сабака!». Всё переписано напрочь, почти Сарьян.
Незабвенный Григорий Иванович, любимый и любимейший. Он вёл у них композицию и живопись. После трёхчасовых бдений за мольбертами кто-то вдруг ненароком вспоминал:
«Григорий Иванович, а что, сегодня пленера не будет?»
«Ах, да-да, как же, действительно засиделись. Давно пора».
Они спускаются в горпарк, набирают портвейна и начинается пленер. Потом Григория Ивановича провожают домой, сами кто куда. Хмель из молодых голов быстро выветривается, наука оставалась – глубоко внутри и навсегда.
Григорий Иванович – педагог прирождённый. Надо было их любить – всех – безалаберных и аккуратистов, талантливых и не очень, послушных и неслухов, строптивых, беспокойных, зелёных… Кроме чувства, кроме опыта и знаний, кроме профессионализма и чутья художника, он обладал ещё одним редким даром – умением отдать, вложить, донести до сердца. А без этого многому не научишь.
Плохие и хорошие
Все знают, что студенты бывают плохие и хорошие, кафедральное начальство в своём всеведении знает об этом лучше других и из первых рук. Хорошие успешно справляются с учебными планами и заданиями, не пропускают занятий, этюды пишут как учили, композицию строят как сказано, не забывают выразить идею, соглашаются с замечаниями и тут же вносят исправления. Плохие – те, кто всего этого не делает, или только делает вид, что делает, а сам норовит по-своему. Вот один из таких к заурядному что ни на есть учебному натурному портрету выдал ярко-синий подмалёвок, другой спокойно кладёт рядом чистым цветом зелёное и красное, зелёное и оранжевое, третий запросто поменял перспективу, может вообще смешать их и выдать в одном этюде и прямую, и обратную. Они могут опоздать или совсем не явиться на занятия, могут прийти, и от них будет разить портвейном. Их неудержимо, как магнитом, тянет ко всякого рода формальным опытам, чем они по углам, где никто не видит, и занимаются. Они подбирают на улице коряги и палки, строгают, сверлят и выставляют уродцев, которых называют Аполлонами, и красавчиков, которых кличут Иудами. На холст они могут прилепить тряпку, а то и крысиную шкуру – инсталляции, видите ли, слово-то какое выудили…
Хорошие и есть хорошие, это и по отметкам сразу видно – четвёрки и пятёрки. У плохих на каждом просмотре не редкость неуды. Вот тут, к примеру, всё не так, как надо: цвет – такого в жизни у человеческого тела не бывает, светотень нарушена, перспектива смещена… однако, что-то орёт и рвётся из холста – ладно, трояк, на всякий случай с минусом…
Это потом жизнь разберётся и наведёт порядок, и плохие, и хорошие большей частью вроде как поменяются местами. А сейчас конец учебного года и время выездных пленеров. Хорошие едут в Москву, будут писать на творческих дачах в Подмосковье; на будущий год они поедут по Золотому Кольцу, потом снова в Москву. Плохих туда не берут, плохим – сухой паёк, какие-то деньги, суточные или как их там, и езжайте куда хотите, отчитываться вы знаете как – этюдами, набросками, картинами, не привезёте – вылетите из университета.
Плохие ездили всегда в Крепостную. Ах, Крепостная, воля-вольная, только-то полсотни дворов – и вся станица. Афипс, собрав в горсти основные притоки верховий, здесь уже полноводный. Вокруг горы, одетые лесом, по логам скальные 30-метровые обрывы, и над всем царит крутосклонный Собер. Всего-то 735 м и тоже закрылся деревьями, но высится владетельно и выглядит хозяином. И лес, роскошный южный лес, чего тут только нет, от поднявшейся свечкой в небеса дикой груши и раскидистой яблони-кислицы до державного тиса и дуба. Зелень на все лады, по всему спектру, в каждом уголочке. Всё дышит и всему есть место.
Развёрнуты этюдники. Тишина вокруг особая, лесная, переполненная звуками и жизнью. Этюды пишутся стремительно, иначе как за ней успеть.
Серой тенью из лопухов к нагретым камням проплыла двухметровая гюрза, подняла тяжёлую треугольную голову, холодно смерила взглядом и, свернув несколько колец, застыла. Толстый как полено полоз в золотых и оранжевых пятнах лежит прямо на тропе, сливаясь с солнечными бликами. Стадо кабанов где-то рядом, фыркая и хрюкая, копытит прошлогодние жёлуди и незрелую падалицу. Может выйти вдруг косуля, может олень. Высоко в листве перебрасываются дрозды, отбарабанил дятел, а вот и иволга на флейте проговорила собственное имя.
Какое там Подмосковье… Что может сравниться с этим насыщенным и напряжённым, непрерывным и наполненным, физически ощутимым пульсом, бьющим как родник. Может, поэтому этюдов у плохих к просмотру вдвое больше, чем у хороших. Но лень-матушка, да и некогда, жизнь захлёстывает, – и вот, этюды не оформлены, задания не дописаны, то того нет, то другого. Опять, о Господи, плохие с тройками, хорошие с пятёрками.
Но это потом, когда приедут. А сегодня заботы другие. Вечером, видно, драка предстоит с местными парнями, ну, конечно, «шерше ля фам». Потом поход на Собер, на вершину, оттуда всё видно, каждый раз одно и разное. Всё меняет цвет – небо, зелень, скалы, плывёт и меняется форма, ушло-сменилось настроение, разрастается облако, упала роса, сейчас упадёт солнце… этюды летят листок за листком, только успевай.
На вершине Собера ровная площадка с редкими кустами и деревьями. Луговина, высокотравье, разнотравье. И цветы, собрав всю радугу, неторопливо проживают собственную жизнь. Вот тут хорошо и передохнуть – за натюрмортом.
*
И снова город, просмотры, занятия, общежитие, есть деньги, нет денег, сегодня вот опять голодуха, и живот подвело. Но… бывает же такое…
Полквартала до пельменной
Сырость. Слякоть. Сумрак. Сеет мелкий дождь. Осень. Четыре часа дня, небо придавило тучами, и уже почти темно. Илья с Кузнецовым бредут от трамвая к Красной, два тощих волчонка со сведёнными скулами. Достаёт через намокшую одежонку холод. То ли это голод (ещё три дня до стипендии), то ли оба вместе?
На улице почти никого. И может потому, что с Красной, до неё полквартала, от самой центральной и самой известной в ту пору пельменной нанесло на них дурманящий запах пельменей, Илья размечтался:
«Слушай, представляешь, послал бы нам Бог сейчас трояк. Тарелка пельменей, полная, уксусом польём, сметаны сверху…».
И на полуслове замирает. В луже перед ним, под занесённой для шага ногой плавает листик. Илья нагибается, подсовывает ладошку и вместе с грязной жижей поднимает… на ладони трояк. Они смотрят на него, друг на друга, о, чудо из чудес!..
В чистой лужице рядом тщательно моют денежку и уже начинают верить в то, что это правда. Илья приклеивает её под рубашку к сердцу – пусть сохнет. Идут к пельменной, вовсе не бегом, а солидным и размеренным шагом. Там длинная очередь. «Вот и хорошо, – соглашаются оба, – как раз высохнет».
А через какие-то 15—20 минут стол, и перед каждым дымится тарелка пельменей, и уксус, и горчица, и сметана, всё есть…
Через полчаса просохшие, розовые, распаренные и счастливые выбираются они на улицу. «А ещё говорят, что Бога нет», – богохульствует Илья.
Теперь, когда Николай Иванович Кузнецов, один из ведущих дизайнеров салона большой фирмы г. Сочи, появляется в городе, не было ещё случая, чтобы они не вспоминали про волшебный трояк и не поприветствовали его стопкой.
*
Жизнь продолжается. Забот ещё прибавилось – теперь музыкальных. Как же, репетировать приходится!..
Чеби-Чеки
Какими-то путями на складах в университете оказалась уйма списанных духовых инструментов. Тут же на курсе объявились музыкальные таланты. Тут же и возник собственный оркестр, назвали его Чеби-Чеки, и никто до сих пор не знает, откуда родилась эта чирикалка в названии. Начав с известных духовых мелодий, постепенно свалились к джазу. Умения недоставало, но в джазе главное не умение, а импровизация, и уж кого-кого, а фантазёров и импровизаторов тут хватало. Музыку писали сами, аранжировали сами, ну и конечно сами исполняли. Саксофона не было, но был кларнет, были трубы, гитары и ударные, был энтузиазм, и буйно бродила кровь в жилах, что ещё надо для джаза?
Комсомольская верхушка пыталась руководить, но быстро попала от них в зависимость – оркестр участвовал во всех праздничных демонстрациях с патриотическими маршами, мог гимн и «не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым» сыграть. Так что, наоборот, на своих масонских сходках в бюро приходилось их даже оправдывать перед партийными боссами, доказывая их безобидность. К тому же известность пришла, слава пошла гулять по городу.
На пятом этаже общежития лестничный марш с просторными коридорами по обе стороны открывался в большую комнату. Это и был концертный зал. Народу на такие концерты набивалось предостаточно, хотя особых афиш-анонсов не было. А постоянными посетителями стали негры из сельхозинститута. И правда, какой же негр без джаза? Как узнавали, непонятно, но присутствовали всегда, человек по десять минимум, сидели в первых рядах, подёргивая руками и плечами, отбивая такт ногами, сверкая белизной зубов растянутых в улыбке ртов.
Репину в джаз-банде доверили геликон – огромных размеров самую большую трубу, звуки только «бу-бу» утробным басом, больше ничего. Но подходящая, самая настоящая африканская кличка уже к нему приклеилась – Опенге. Это за его успехи в конголезском. Познакомился он с негром из Конго и взял у него несколько уроков языка. Дальше совершенствовался, в основном, самостоятельно, на городских улицах. То билет в трамвае попросит на конголезском, то поздоровается или попрощается, а то и в любви мог признаться. Кто его знает, физиономия самая что ни есть русская, а вот такая скирда на голове – спутанных вьющихся тёмно-русых волос вполне могла и из Африки приехать. И вид больно серьёзный, совсем не улыбается парень.
Оркестр участвовал во всех совдеповских праздниках на демонстрациях, как же, художественная самодеятельность, отрада и гордость комсомольского вожака, у других нет, у него есть. Но это была обязаловка, неинтересно. Куда интереснее вывалить под вечер после репетиции на улицу – с боем, грохотом, под протяжный трубный глас. Народ в недоумении: «Что? Как? Демонстрация? Какой праздник?» Вот уже сзади длинный хвост, толпа всё растёт, барабан Бена (Вовы Кривенко) подчиняет и завораживает ритмом, заставляет держать ногу, будит что-то в крови…
«И нету сил держаться боле,
Толпа в плену, толпа в неволе,
Толпа лунатиком идёт,
Ладони вытянув вперёд».
Н. Заболоцкий
На пронзительной Калахари-ноте музыка обрывается. Оркестр незаметно рассеивается по сторонам, а толпа идёт дальше. Но чего-то ей уже не хватает. Замедлив шаг, топчутся в растерянности на месте: «Что? Где оркестр? Куда дальше идти?»…
*
Что-то томится в теле, что-то бродит. Неясное, тёмное, властное. Появляется, когда их собирается человек по десять или больше. Мастерят из листа плотной бумаги пропеллеры, насаживают на прут. «Ж-ж-ж», – говорит кто-то. «Ж-ж-ж», – откликаются с разных сторон. Поднимаются, выстраиваются в вереницу и – по коридору, по этажам, во двор, по двору. Их уже человек пятьдесят. «Ж-ж-ж», – наполняется пространство гулом.
Зачем? Почему? Никто не знает – это коллективное, бессознательное, Юнг, архетипы… Жутковато становится, когда в сумраке эта длинная змея вдруг замолкает и льётся молча. Повороты, круги, восьмёрки, зигзаги – всё молча, складно, одним телом. Мелькают и колышутся пропеллеры, бесшумным крадущимся и слитным шагом ступают ноги… И вдруг всё рассыпается, всё смешалось, смех, крики. Это уже толпа, потом стайки. Всё рассасывается по комнатам, и наступает обычная смирная тишина.
*
Сегодня день Коли Пазина. Притащил двух здоровенных кур и упаковку яиц – заработанные, «прыз», это он так слово «приз» выговаривал, оно и стало его кличкой. Чуть что – «прыз», здоровался, прощался – «прыз». А началось всё с Колиных авторских гонораров. Вот договариваются они в отделе кадров сельхозфабрики, там нужно доску почёта оформить, передовиков своих на видном месте повесить. «А мы вам за это заплатим», – говорят они Коле.
Коля пишет название, фантазирует с орнаментом, рамки под фотографии выводит, фоном поиграл – вроде всё, работа готова. Доску принимают, Колю хвалят, жмут руку, говорят «спасибо», готовы сказать «до свидания». Коле о деньгах говорить неудобно, он мнётся, потом решается. «Прыз», – говорит. – «Что?» – не понимают они. – «Прыз, ну, за работу». – «Ах, приз, – наконец догадываются они. – Ну, возьмите, вон, ящик яиц в углу». Вот теперь уже все довольны и радостно прощаются. Так, большей частью натурой, Коля и брал свои призы.
Это что, были и другие оригиналы…
Конспекты
В Б.Л. неожиданно проснулась тяга к философии, и не к какой-нибудь, а к марксистско-ленинской, если это можно назвать философией. В выходные, по вечерам после занятий все кто куда, жизнь бурлит, а он – в библиотеку. Обложится Марксом-Энгельсом и другими толстыми вроде как книжками и пишет конспекты. Другая любовь, уже тайная, к прекрасному полу. Но, то ли это с философией не очень вязалось, то ли ещё что, но… в общем, никак ему не удавалось ничего тут законспектировать, хотя парень был видный.
Однажды в общежитии…
Не нужно особой фантазии, чтобы представить то, что творится в мужских туалетах у писсуаров. Занятие обыденное и скучное. Чтобы как-то его оживить и разнообразить, ребята придумали ПП – прощальный пинок, или пинок на прощанье. Лёгкий толчок под зад, обычно коленкой. Выполняет его тот, кто, закончив дела, туалет покидает. Нужно об этом помнить, быть бдительным и вовремя увернуться, либо развернуться лицом, короче, быть в готовности.
Б.Л. сегодня не был готов. Илья исполняет ритуальный ПП и быстро к выходу. Видимо у Б.Л. сегодня был чёрный день, потому что он пришёл в ярость. Обычная реакция – лёгкое справедливое возмущение, стандартная короткая ругань и приказ в память отплатить тем же при первом удобном случае.
А тут слепая ярость… Б.Л. развернулся и со струей наперевес рванул за Ильёй…
Надо же такому случиться, по коридору идут три барышни с инфака, к художникам в гости. Бегущего Репина они пропускают, тот забегает к ним за спины, останавливается и оборачивается.
Б.Л. косолапит по коридору, по сторонам он не глядит, штаны и остальное держит в руках. За пару шагов до девиц он поднимает глаза…
Крутой разворот, и тем же манером он проделывает путь назад и скрывается в туалете.
Это только читать и писать долго, всё событие заняло от силы 2—3 минуты. Такие вот… конспекты.
*
По комсомольской моде того времени и, конечно, с целью подработать завели они на курсе свой стройотряд – «Скиф». В известном селе Лебеди выстроили целую улицу, стоит и сейчас, называется Студенческая. Дома ставили деревянные, щитовые, так называемые «финские». Работали от зари до зари, темп был нужен, чтобы успеть побольше сделать, иначе останешься без заработка. Грубели руки, отвыкая от кистей. Душа просит сделать хоть что-нибудь с фронтоном, завязать наличник в композицию, хоть птицу вырезать, поставить на конёк, но прораб уже гонит со следующим заданием: «Даёшь, художник, жилплощадь населению!»
Это в Лебедях-то, исконном казачьем хуторе. Где ваши родовые наделы, казачки? Ваши руки, одинаково споро управлявшиеся и с шашкой, и с землёй, умевшие за месяц поставить саманную хоромину – живи, не хочу? Всё пропито, сдано в колхоз, крыши текут, хаты рушатся. Ну кто же ещё жильё будет строить для вас как не студент-художник?!
Они и строили. И время для забав всё равно находили. Повзрослевшие сегодня Лебединские красавицы не забыли, наверное, дорогие сердцу утехи молодости с разбитными студентами из города. Тогда царил «сухой закон». Это для них прятали они в стожках бутылки с самогоном, а потом встречали развесёлых по укромным уголкам. Подойдут ребята, уже в потёмках, к стожку, потрясут – не звенит, идут к другому, к следующему, глядишь, и зазвенело.
*
Может сложиться впечатление, что ребята были совсем уж аполитичные, стройотряд для заработков, а дальше – только пили, ели, дрались, прикалывались, устраивали свои амурные дела, ходили и не ходили на лекции, лепили глину, долбили дерево и камень, писали этюды и картины. Это неправда, не вся правда.
Был у них предмет, назывался «Обработка материалов», науку преподавал Филипп Филиппыч. Однажды выдаёт он каждому по килограммовому железному бруску-болванке с заданием извлечь и зашлифовать из болванки молоточек грамм на двести, такие в ходу у гравёров. Срок два месяца, время пошло. Как с ней быть, с этой болванкой? Ребята, даже самые исполнительные, покрутятся рядом с драчевым напильником и ножовкой по металлу – как была болванка, так и осталась, ничего с ней не делается.
Настаёт день зачёта. Мастерская была внизу, в подвале. Темно, сыро, мрачно. Посередине мастерской стоит необъятных размеров металлический стол-верстак, привинченный к полу. По сторонам стола высятся закреплённые на нём огромные слесарные тиски. У Филипп Филиппыча своя отдельная комнатка, он сидит в ней при электричестве и злорадно строчит список, ясно, всем «незачет», он уже видел – все болванки целёхонькие…
В мастерской зловещая тишина. Ребята раздеваются до трусов, натягивают засаленные промасленные фартуки, зажимают болванки в тиски, вооружаются кувалдами. И… тишина рушится. Десяток пролетарских кувалд опускаются на болванки, ещё, ещё, ещё. От неожиданности останавливается трамвай на улице рядом, перепуганные прохожие пытаются заглянуть в подвальные окошки почти вровень с землёй. «Вставай, проклятьем заклеймённый», – выводит стройный хор под аккомпанемент оглушительных выстрелов железа о железо.
Филипп Филиппыч выскакивает из своей каморки и хватается за голову. Полуголые тела, голые прочно расставленные ноги, голые руки с кувалдами на длинных рукоятках описывают круги взмах за взмахом.
«Прекратить!»
«Весь мир голодных и рабов», – несётся Филипп Филиппычу в ответ.
Шáбаш. Летят длинные искры – от болванок, от столов, от тисков, от дорогих сердцу Филипп Филиппыча тисков.
«Прекра… атить!» – он срывается на визг.
«Эту… песню… не за… претить», – скандирует хор в ответ, отбивая каждый такт кувалдами…
Всем поставлен зачёт. Пьют мировую. Выясняют у Филипп Филиппыча, что же всё-таки нужно было делать с болванками. Ничего, оказывается, просто повозиться с железом, а потом к нему подойти. Пошутил он. Заскучал человек. Он и так зачет поставил бы, без «Интернационала».
*
Такие они были – университеты.
Может, и вправду,
«А ведь раньше лучше было
И, пожалуй, не сравнишь,
Как ты прежде шелестила,
Кровь, как нынче шелестишь».
О. Мандельштам