Читать книгу Культурно-историческая антропология - В. Н. Романов - Страница 12

Часть I
Человек, язык, культура:
По эту сторону от объективного
Заключение
Язык как потенциальный текст культуры

Оглавление

Обрисованный выше антропоцентричный подход к значению языкового знака (равно как и к языку в целом) радикально отличается от подхода узколингвистического, чья узость – благополучно, правда, сочетающаяся с его весьма широким среди лингвистов распространением – заранее гарантирована их исходной трактовкой естественного языка как чисто инструментального приложения к человеку, как некоторой дополнительной оснастки, необходимой ему для артикулированного общения с другими особями того же вида. Сразу же оговорюсь: исповедуя принцип дополнительности, я вовсе не собираюсь посягать на абсолютно законное право лингвистов рассматривать язык и под инструментальным углом зрения в частности. Хорошо бы только понимать при этом, что существо, могущее использовать язык в качестве средства межчеловеческого общения, приобретает свой подлинно человеческий статус и становится существом действительно разумным лишь вследствие формирования в онтогенезе все того же эго-центрично организованного пред-рассудочного понятийного ансамбля, без становления которого в его двух указанных ранее ипостасях говорить здесь о межчеловеческом общении нам бы попросту не пришлось – за отсутствием, собственно говоря, человека.

После всего до сих пор сказанного нетрудно, наверное, догадаться теперь, что, говоря в самом конце своего Предисловия об обусловленных культурой пред-рассудках как об одной из подлежащих рассмотрению тем, я с самого начала имел в виду обычный наш естественный язык, но только в том его состоянии, когда лингвисты, исходя из своих профессиональных интересов, еще не извлекли его из нас посредством процедуры научной идеализации, сотворив таким образом из него предмет языкознания. Весь состоявшийся выше разговор как раз и был в конечном счете нацелен именно на то, чтобы обратным, так сказать, ходом привести наш человеческий язык в то самое естественное для него первобытное состояние, когда он бытует еще непосредственно в нас самих в виде пред-рассудочной и эго-центрично организованной понятийной системы и когда мы сами, в свою очередь, совершенно спонтанно и непроизвольно – и при этом, разумеется, каждый порознь – еще бытуем в нем непосредственно в качестве местоименного своего я.

Для историка культуры – если он стремится, конечно, разглядеть за текстом порождающую текст человеческую реальность и, что, быть может, еще труднее, понять эту самую реальность – выявление и анализ такой надындивидуальной пред-рассудочной системы должны бы представляться вдвойне необходимыми. Ведь стоящая перед ним задача ни в коей мере не может быть сведена ни к простой инвентаризации наличествующих в культуре идей, ни даже к прояснению логики их развития, каким бы важным последнее ни было для него[40]. Решенной, по крайней мере, в принципе, она может быть сочтена только в том единственном случае, если будет найден ответ на один фундаментальный, но тем не менее остающийся постоянно в тени вопрос – а как вообще может состояться в культуре та или иная конкретная идея, став после текстовой ее объективации реальным историческим фактом. Вот в этой-то как раз связи, чтобы прояснить хотя бы самым предварительным образом мою трактовку естественного языка как потенциального текста культуры, вариативно бытующего в каждом из ее носителей и несущего прямую ответственность за все множество состоявшихся в ней идей, имеет прямой смысл оттолкнуться в своих рассуждениях от уже введенного выше в оборот понятия пред-рассудка.

Начну с того, что наши надындивидуальные пред-рассудки, как я понимал их до сих пор и буду понимать в дальнейшем, не имеют, разумеется, никакого касательства к тем имеющим хождение в социуме Vor-urteile, о которых более полувека тому назад говорил Х.-Г. Гадамер, отождествлявший их с унаследованными от своей традиции и некритически воспринятыми от нее мнениями, могущими, по словам хлопотавшего все больше о достижении «Истины» философа, быть как истинными, так, естественно, и ложными[41]. В моем понимании пред-рассудки, рассмотренные в их единстве, это вовсе не совокупность изолированных и по недоразумению закрепившихся в философском (или любом другом) предании мнений, истинность которых подлежит строгой оценке, а в случае необходимости и критическому пересмотру. Под ними у меня следует здесь понимать ту лежащую за порогом сознания и не только не подлежащую, но по самой своей парадигматической природе не допускающую в принципе никакой проверки на истинность запечатленную в языке глубинную понятийную структуру, которая, предшествуя работе рассудка и соответственно опережая любые состоявшиеся в каждой конкретной культуре мысли (не исключая, естественно, и «пред-рассудков» в гадамеровском их понимании), отвечает в конечном счете за то, что они вообще могли состояться в ней, объективируясь при случае в виде тех или иных синтагматически развернутых высказываний.

В моем употреблении слово пред-рассудки отсылает не к актуально состоявшимся и объективированным в текстах поверхностным «фигурам мысли» любого по виду характера (в форме ли расхожих, как и не расхожих идей, представлений, мнений, оценочных суждений, теорий, или к чему-либо иному из этого же ряда), а к самой принципиальной возможности их состоятельности в культуре. Взятые вместе, они образуют в своем единстве тот самый определяющий и одновременно опреде́ливающий наше человеческое Я понятийный субстрат, по поводу которого А. Бастиан еще в самом начале прошлого века как-то раз проницательно заметил: «[…] denken nicht wir […], sondern ‘Es’ denkt in uns»[42], – и который я уже более десяти лет, начиная с конца того же прошлого века, предпочитаю называть потенциальным текстом культуры, возлагая на это ее инвариантное, неосознаваемое нами и без спроса бытующее в нас начало ответственность за не контролируемый самим мыслящим индивидом и не ухватываемый им непосредственно ни в какой интроспекции глубинный пласт его, казалось бы, исключительно собственной, но, по сути дела, отнюдь не только, а чаще всего и даже не столько собственной мысли.

Присущий каждой культурной традиции потенциальный текст, являясь в качестве бастиановского “Es” абсолютно необходимой предпосылкой для становления мысли как таковой, в одно и то же время и определяет и опреде́ливает решающим образом ее носителя в его речевых, мыслительных и познавательных возможностях. Формируется потенциальный текст, придающий проблемному полю каждой конкретной культуры вполне конкретную конфигурацию, отношениями ожидания, спонтанно связующими – причем, подчеркиваю еще раз, помимо всякой воли человека и еще до всякой актуально состоявшейся в нем мысли – все наличествующие в данной культуре понятия и соответственно все слова, маркирующие их, в единый и целостный смысловой ансамбль.

Сам факт того, что все слова и все стоящие за ними понятия представлены в нашем сознании (или, может, вернее сказать – в подсознании) не в качестве изолированных данностей, но, напротив, ожидают и предполагают друг друга с большей или меньшей степенью вероятности, засвидетельствован, как говорилось выше, экспериментально[43]. Но если это так, если все слова еще до всякого их сцепления на уровне реально состоявшегося высказывания уже в какой-то степени ожидают и предполагают друг друга, то отсюда прямо вытекает, что семантическое поле каждого из них определяется, в конечном счете, ожиданиями всех (в пределе) остальных. Вполне, замечу, в духе Николая Кузанского – каждое во всем, и всё в каждом.

Рассмотренный под этим углом зрения, акт мышления действительно предстает теперь перед нами не как абсолютно самочинное прокладывание отношений между дискретными и изначально изолированными понятиями, а скорее как выведение ограниченной выборки пред-рассудочных ожиданий из их латентного состояния с одновременным вымораживанием всех остальных, остающихся, тем не менее, присутствовать в высказывании, но только в снятом уже виде[44]. Сама же состоявшаяся и выраженная в тексте мысль, если рассматривать ее под тем же углом зрения, оказывается лишь результатом преодоления не поддающейся никакому воображению множественности степеней свободы, которыми обладает бытующая в культуре система ожиданий, или, говоря иначе, лишь частичной реализацией тех вполне конкретных по содержанию возможностей, которые она предоставляет для развертывания мысли[45].

От одной культуры к другой эта система пред-рассудочных ожиданий, вбирающая в себя всю знаменательную, по крайней мере, лексику соответствующего языка, будет, естественно, отличаться как по составу входящих в нее элементов, так – и это главное – и по иерархической их упорядоченности. Последнее обстоятельство связано прежде всего с тем, что в системе пред-рассудочных ожиданий любой культуры будет всегда наличествовать более или менее выраженное семантическое ядро, одновременно обусловливающее как характер ее наиболее сильных ценностных ориентаций, так и присущие ей познавательные возможности. Образует это ядро ряд опорных, ключевых для культуры слов, в ожидании которых бытуют все остальные, приобретающие благодаря вербальным своим ожиданиям часто неповторимые и больше не воспроизводимые ни одной другой культурной традицией смыслы[46].

В частности – правда, частности, по сути дела, решающей для непрерывного воспроизводства традиции, – это сказывается и на индивидуальном нашем местоименном я. В силу ведущих своих пред-рассудочных ожиданий – и в первую очередь тех из них, которые составляют семантические ядро потенциального текста культуры, – оно всегда будет означать для каждого из нас нечто гораздо большее, чем универсальное дейктическое я, задающее в любой культуре точку отсчета для развертывания речевой активности человека и опирающееся в смысловом отношении на направленный в сторону собственного тела указующий жест. В каждой культуре это личное местоимение первого лица, кажущееся из-за своей универсальности вроде бы совсем безличностным, на деле в субъективном плане будет всегда прямо отсылать не только к телесной самости человека, но, сверх того, и к полновесной личностной определенности его особы, а еще, пусть и косвенным образом, и к той стоящей за ней прошлой реальности, в которой она свою определенность в конечном счете только и смогла получить у него. Однако отсылать это наше дейктическое я может в принципе к двум типологически различным уровням человеческой реальности – в прямой зависимости от состояния потенциально предицирующей его системы пред-рассудочных ожиданий.

Если состояние системы таково, что все входящие в нее знаменательные слова своим значением однозначно сориентированы (как это имеет, по-видимому, место в «незрячей» культуре симпрактического типа) лишь на эго-центрично структурированную реальность опредмеченных возможностей и столь же однозначно тем же своим значением неизменно помещают в нее человека, то именно к этой одной-единственной посюсторонней реальности, где он состоялся как Я во всех прожитых им до этого хронотопах, будет опосредованным образом отсылать и его местоименное я. Если же состояние системы таково, что входящие в нее слова помимо предметного могут также получать еще и отвлеченное от эго-центрично структурированной реальности значение (как в случае «зрячей» культуры теоретического типа), то и дейктическое наше я может лишиться следом своей однозначной векторной направленности. Ведь потенциально оно будет уже отсылать не только к посюсторонней реальности опредмеченных возможностей, но дополнительно и к той лежащей по ту сторону от нее и конкурирующей с ней в борьбе за индивида реальности второго порядка, где он мог состояться как особое, и именно умозрящее, мета-Я в то самое время, когда, оперируя отвлеченными от посюстороннего Я понятиями, абстрагировался от своего деятельностного присутствия в мире, заняв позицию умопостигающего мир отстраненного созерцателя.

И в том и другом случае наше дейктическое я, конкретно определяясь в своей системе пред-рассудочных ожиданий, будет на первом же шаге – и причем самым естественным, а потому и совершенно неуловимым для человека образом – спонтанно отсылать к содержательной определенности его собственной особы. И в том и другом случае каждое индивидуальное я будет фактически вбирать в себя всю потенциально предицирующую его систему предрассудочных ожиданий, представляющую собой частный вариант потенциального текста той культуры, к которой человек принадлежит. И в том и другом случае совокупное множество всех индивидуальных Я, конкретно определившихся в пределах одного потенциального текста культуры, в свернутом виде будет уже заключать в себе все ее основные мыслительные и познавательные интенции, только ждущие своего часа, чтобы быть реализованными в ней.

С этой точки зрения позволительно, пусть с известной (но, как мне верится, не слишком уж большой) долей преувеличения сказать и так, перефразируя крылатое выражение В. Э. Мейерхольда, что все состоявшиеся и изреченные в культуре «фигуры мысли» – это лишь узоры на канве ее потенциального текста. Именно по этой канве, как по тканной основе, каждая конкретная культура, воплощаясь во множестве своих носителей, будет спонтанно выводить свои фигурчатые и большей частью неповторимые «узоры». Однако какие именно «узоры» будет выводить та или иная культура, какого рода тексты будут в ней порождаться и каким именно образом будет обеспечиваться их трансляция от поколения к поколению, напрямую уже зависит, во-первых, от того, к какому типу она принадлежит, симпрактическому или теоретическому, и, во-вторых, – что имеет особое значение для теоретических культур, движущихся, в отличие от культур симпрактических, в русле постоянно развивающегося самоописания и соответственно самопонимания, – от тех опорных, ключевых слов, которые составляют семантическое ядро ее потенциального текста. И то и другое как раз и составит основной предмет обсуждения в двух следующих далее частях работы.

40

Не могу удержаться, чтобы не привести здесь в качестве блестящего образца исторического исследования культуры, исполненного в жанре развития идей, статью П.П. Гайденко: Гайденко П.П. Волюнтативная метафизика и новоевропейская культура // Три подхода к изучению культуры. М., 1997. С. 5—74.

41

Gadamer H.-G. Wahrheit und Methode. Grundzüge einer philosophischen Hermeneutik. Tübingen, 1972. S. 282.

42

Bastian A. Das logische Rechnen und seine Aufgaben. Berlin, 1903. S. 104 (Reprint: Bibliobazaar, 2009).

43

См. выше,с. 49–50.

44

Опережая будущий предметный разговор на эту тему в третьей части работы, замечу лишь предварительно, что скрытое присутствие в высказанной мысли всех стоящих за ней и вымороженных в ней пред-рассудочных ожиданий не позволяет с уверенностью рассчитывать на непременно полное ее понимание даже в пределах генетически исходной для нее культурной традиции, поскольку у каждого из ее представителей будут неустранимо наличествовать хотя бы небольшие, но все-таки неизбежные различия в индивидуальной системе пред-рассудочных ожиданий. Естественно, что негативный эффект от постоянного присутствия в оречевленной мысли отсутствующего многократно возрастает, когда дело касается инокультурного текста и тем более такого, который никак, даже самым опосредованным образом, не связан с культурой самого исследователя. В этом случае сколько-нибудь адекватное понимание логики развертывания инокультурного текста становится уже в принципе невозможным без предварительной работы исследователя, нацеленной на выявление всегда имеющихся в тексте, но при этом абсолютно чужеродных для самого исследователя пред-рассудочных лакун.

45

Хотелось бы здесь обратить внимание на весьма примечательное структурное сходство между актом мышления, представленным у меня почти по О. Родену (ср. его знаменитое: «отсекаю все лишнее»), и актом произвольного движения, который нашими физиологами, начиная с А.А. Ухтомского и Н.А. Бернштейна, также трактуется как преодоление множественности степеней свободы, только присущей уже не пред-рассудочной системе ожиданий, а кинематическим цепям человеческого тела.

46

Так, в древнегреческой культуре, как я пытался продемонстрировать ранее в других работах (см.: Романов В.Н. Исповедь научного работника, или Утешение методологией. С. 120–123; Романов В.Н. Историческое развитие культуры. Проблемы типологии. М., 1991. С. 101–117), роль такого семантического ядра играло слово ηо́λις («гражданская община», «государство»), а в высокой поздневедийской традиции, засвидетельствованной текстами брахманической прозы (разговор о ней пойдет в третьей части настоящей работы), – ключевое слово yajña, условно переводимое как жертвоприношение, но отстоящее по своему значению от привычного нам жертвоприношения очень и очень далеко.

Культурно-историческая антропология

Подняться наверх