Читать книгу Разговоры о русском балете: Комментарии к новейшей истории - Вадим Гаевский - Страница 12

I. Конец века
В Петербурге: Мариинский балет
11 апреля 1996 года, Москва – февраль 1997 года, Петербург
Фрагмент 3. Tête-à-tête с искусством
Отступление 2007 года
Между Аполлоном и Дионисом

Оглавление

Условно говоря, идет война между баланчинским Аполлоном и фокинскими половцами. Сегодня с достаточной уверенностью можно сказать, что «дионисийское» в Мариинском театре празднует победу – половцы победили и в сознании публики (что печально), и в сознании артистов (что тревожно)[35]. Сколько бы Мариинский балет ни кичился своей академичностью, втайне здесь предпочитают театр страстей, театр жирного актерского мазка; здесь азартно прыгают в татарских плясках «Бахчисарайского фонтана», остервенело дерутся в «Ромео» и мечтают о бежаровском «свободном танце». Напротив, жизненный тонус Баланчина идеально формализован (он не прикоснулся к «Весне священной», а в самый экстатический момент вакханалии в «Вальпургиевой ночи» кордебалет Баланчина выполняет каноническую школьную комбинацию: relevé в arabesquerelevé в passé), и потому его Аполлон, вместе с Каллиопой, Полигимнией, Терпсихорой, с профессиональными премудростями пуантного танца, воспринимается здесь как искусство скучное, недаром первая постановка «Аполлона» в 1992 году была дана в Мариинском театре всего четыре раза[36].

Причин этому много, но главная – естественное понижение градуса интеллектуальной атмосферы вокруг театра, начавшееся сразу после революции. Это связано в первую очередь с механическим исчезновением (эмиграция, красный террор, сталинские репрессии) того психокультурного типа столичной публики, который обладал исторически непрерывным навыком потребления искусства (в частности, балета) и который благодаря этому навыку был готов воспринимать и адекватно оценивать те мощные тектонические сдвиги в искусстве, которые начались в 10-х годах XX века. Печальная судьба русского авангарда – следствие не только злой воли Сталина, но и нашей разорванной культурной истории. После революции в Мариинский театр пришла новая публика. И пусть, как вы заметили, в отличие от Москвы эта публика смотрела на сцену с почтением, она обладала все-таки детским художественным сознанием[37]. С этой публикой все пришлось начинать сначала – со сказок и колыбельных песен, с вечного «мама-мыла-раму». Отсюда провал элитарного авангардистского проекта Лопухова: его «Щелкунчик» (как сегодня «Жизель» Матса Эка) мог быть воспринят адекватно только с включением культурной памяти, равно как его «Величие мироздания» требовало интеллектуального и культурного навыка восприятия формы pasclassique. Отсюда и замена этого авангардистского проекта на проект популистский – балет как повествовательное зрелище с танцами. То есть драмбалет.

Идеологи драмбалета были прекрасными социологами. В конце концов новая публика Мариинского театра извергла из своих недр касту новых балетоманов – это были пролетарские аристократы, новая технократическая интеллигенция и красные офицеры[38]. Они аплодировали «своим» «Бахчисарайскому фонтану» и «Ромео», сочиненным для них царскими «спецами» и их учениками. Но особый интерес представляет следующее поколение – публика 1950-х. Частью это были дети довоенного Ленинграда, чудом пережившие блокаду (или чудом вернувшиеся из эвакуации), но большей частью – выходцы из советской провинции, приехавшие заселять и восстанавливать опустевший и полуразрушенный город. Они ехали сюда за работой, светом, знаниями и надеждой. Это были замечательные люди, простодушные и открытые, они очень хотели зажить красивой городской жизнью, гулять по Невскому проспекту, посещать Эрмитаж, Мариинку и даже Филармонию, о которых что-то такое слышали. Они ехали в «город высокой культуры». Я родился и вырос в рядовом советском рабочем городе с древним демидовским сталеплавильным заводом, развалинами взорванного собора, сталинским Дворцом культуры металлургов и великолепной городской музыкальной школой, организованной во время войны чудом спасшимися от холокоста одесскими и киевскими евреями. Я хорошо знаю культурный бэкграунд жителей подобных городов, их явные и тайные желания; все детство я слушал сказочные рассказы своей матери, проучившейся половину 1951 года в Ленинграде на каких-то «курсах», об этом самом «Петергофе» (именно так – она никогда не говорила Петродворец) и «Мариинке», и я буду последним, кто бросит камень в этих людей. Но я не могу не процитировать здесь ядовитого циника и сноба Набокова, который в 1963 году в интервью журналу Playboy сказал следующее: «Просвещенный мещанин не может избавиться от тайного чувства, что книга, чтобы стать великой, должна провозглашать великие идеи. О, я знаю этот тип, ужасно скучный тип!. »[39] Конечно, у Набокова речь идет о других берегах, но это точное описание тех смутных желаний и ожиданий, которые охватили взыскующих «новых культурных», заселивших Ленинград и заполнивших зал Кировского театра в период хрущевской «оттепели». «Просвещенное мещанство» расцвело именно тогда. От довоенного балетного «Ромео» не ждали «идей» – ждали эмоционального потрясения, которое, пусть в границах Кировского театра, компенсировало тотальный страх 1930-х. В оттепель культурные неофиты испытывали катарсис именно от осознания причастности к столичной культуре и столичным «идеям» (либеральным в общественной жизни, танцсимфоническим – в балете), продекларированным скупо, ясно, сурово – «абстрактно». «Идей» ждали, их отыскивали даже там, где их не было[40], ощущение присутствия «идей» заменяло все – отсутствие реального либерализма и отсутствие художественного текста, то есть собственно искусства. Высокопарный танцсимфонизм, этот советский эрзац западного балетного абстрактного экспрессионизма, нашел своего благодарного зрителя – нового горожанина, культурного неофита, «просвещенного мещанина». Потому премьеры танцсимфонизма приветствовались стоя. Когда же пришло время увидеть оригинальный продукт – собственно балеты Баланчина, – выяснилось, что публика к их восприятию совершенно не готова. Здесь требовались другие навыки: навык смотрения-переживания пластических фигур, навык получения удовольствия от осознания того, что ты умеешь видеть и слышать взаимозависимость пластических и музыкальных событий, проще говоря, получаешь удовольствие от созерцания того, как чувства обретают форму (и это при устойчивом советском негативе к формотворчеству и ужасе перед «формализмом»), – то есть навыки переживания эстетического[41]. Выяснилось, что этих навыков нет, и тогда «культурная» публика почувствовала себя глупой и обиделась – но не на себя, а на Аполлона[42]. Вы спросите: кто же тогда устроил триумф баланчинскому New York City Ballet в 1962 году? Отвечу: художественный смысл и значение того, что происходило на сценах Большого и Кировского театров, в Кремлевском дворце съездов и ленинградском ДК Промкооперации, понимала горстка продвинутых эстетов и балетных профессионалов[43]. «Широкая публика» в 1962 году устроила триумф не NYCB и не Баланчину – триумф устроили в первую очередь «загранице», тогда аплодировали всему, что приходило «оттуда».

Признаемся, что в конце XX века в России нет публики – массовой публики, – понимающей язык contemporaryart, язык современного искусства. Это понимание воспитывается десятилетиями, передается по наследству от родителей к детям. Для того чтобы в 1996 году зал Мариинского театра был переполнен на представлении «Аполлона», его впервые должны были увидеть здесь в 1928 году. Но Дягилев показал премьеру «Аполлона» в Париже, а не в Ленинграде[44].

35

Как происходил пересмотр иерархии ценностей в петербургском балете на протяжении XX века, можно проследить в его профессиональном центре – балетной школе на улице Росси. Агриппина Ваганова преподавала «классический танец» и вела выпускные классы – для главы школы, несущей ответственность за качество продукта, это было естественно. Но начиная с Константина Михайловича Сергеева и заканчивая г-жой Асылмуратовой художественный руководитель демонстративно самоустраняется от обучения классическому танцу, ограничивая себя преподаванием весьма сомнительной в балетном театре дисциплины, именуемой «актерское мастерство».

36

В 1998 году Мариинский театр возобновил балет Стравинского–Баланчина «Аполлон». С этого времени он постоянно присутствует в репертуаре театра.

37

В Петербургском театральном музее хранится уникальная фотография: «Члены нового Петроградского совета 31 декабря 1919 года в Мариинском театре». Фотокамера, установленная в центре сцены, фиксирует заполненный публикой зал театра. Мужчины и женщины в пальто, тулупах, салопах, шинелях, кителях, гимнастерках с вызовом взирают на сцену. Императорская корона, венчающая царскую ложу, прикрыта куском холста. Фотография может служить пособием по изучению эволюции российской социальной антропологии: портрет новой советской элиты, портрет новой публики Мариинского театра, портрет нового Мариинского театра.

38

«Беда СССР заключалась в том, что крестьянская страна очень быстро стала образованной. Тот случай, когда сознание опережает бытие. Появилась, как я ее называю, самоинтеллигенция, люди, которые, в отличие от старых интеллигентов, не успели, что называется, набраться культуры. Они совершили слишком резкий переход от крестьянского труда к интеллектуальному. Нужно было хотя бы еще одно поколение…» (из интервью профессора СевероЗападного университета в Чикаго Георгия Дерлугьяна: Русская жизнь. 2007. 12 октября).

39

Из интервью Владимира Набокова Олвину Тоффлеру: Набоков о Набокове: Интервью, рецензии, эссе. М.: Независимая газета, 2002. С. 153.

40

Впоследствии наличие «идеи» стало непременным условием дефиниции балетного спектакля как «танцсимфонического», и наоборот, если вы желали определить какой-то спектакль как «танцсимфонический», вы должны были навязать ему комплекс «идей». «Каменный цветок», «Легенда о любви», «Спартак», «Иван Грозный» – весь оригинальный репертуар Юрия Григоровича – и даже «Лебединое озеро» в сознании «культурной» публики были пронизаны «идеями».

41

Любопытную фразу я обнаружил в статье театрального критика и публициста Татьяны Москвиной, посвященной фильму Михалкова «12»: «Но мастерство мастерством, но мы ж еще не на небе, чтоб часами обсуждать детали художественной огранки. Что там „внутри“, какое послание, о чем речь?» (Москвина Т. Ничего себе Россия! Статьи, рецензии, эссе. СПб.: Лимбус-Пресс, 2008. C. 150).

42

Когда осенью 1956 года в Эрмитаже открылась первая выставка Пикассо, публика, выстоявшая ночные очереди, чтобы увидеть вожделенное запретное искусство, испытала культурный шок. Степень разочарования (не путать его с разочарованием сноба), степень культурной растерянности, степень культурной потерянности и степень культурного унижения оказались настолько велики, что избавиться от них советские интеллектуалы не могут до сих пор: «Смотрите, XX век занимался разрушением – всего. Он очень успешно разрушил изобразительное искусство. <…> Музыку развалили, скульптуру et cetera…» (интервью писательницы Татьяны Толстой: Русская жизнь. 2007. 14 сентября). Это сказано и про того самого Пикассо.

43

Ольга Лепешинская в той самой кинохронике 1962 года «Гастроли американского балета», которую я уже упоминал, наряду с казенной чушью говорила и то, что ей самой, вероятно, тяжело было произносить: «Вот, „Блестящее аллегро“ Чайковского – сюжета нет, есть только музыка; танец передает ритмический и мелодический рисунок музыки». Но, чтобы как-то замаскировать собственное невольное волнение (точнее, зависть) профессионалки, она добавляет: «Однако мы считаем, что наряду со всем этим в балете должен быть человек с его мыслями, чувствами…» Именно в этот момент оператор, как назло, берет крупным планом пылающее в танцевальном экстазе лицо баланчинской балерины Мелиссы Хайден.

44

Правда, в документальном фильме «Igor Stravinsky. Composer» Баланчин в разговоре со Стравинским вспоминает, что на премьере в 1928 году партитуру «Аполлона» исполняли ужасно, музыканты не могли точно сосчитать размеры, над музыкой просто смеялись.

Разговоры о русском балете: Комментарии к новейшей истории

Подняться наверх