Читать книгу Эшафот и деньги, или Ошибка Азефа - Валентин Лавров - Страница 34
Часть 2. Томление духа
Вынос тел
Мороз крепчал
ОглавлениеВ это время к роялю подошел, словно петь собрался, поэт Брюсов. Был он плоский и невзрачный, словно сушеная тарань. Гости захлопали в ладоши:
– Просим, прочтите что-нибудь! Просим…
Брюсов наклонил голову, словно задумался, и вдруг залаял в нос:
Юноша бледный со взором горящим,
Ныне даю я тебе три завета:
Первый прими: не живи настоящим,
Только грядущее – область поэта.
Помни второй: никому не сочувствуй,
Сам же себя полюби беспредельно.
Третий храни: поклоняйся искусству,
Только ему безраздумно, бесцельно.
Раздались аплодисменты, правда жидковатые. Соколову не понравились ни стихи, ни их автор. Он на всю гостиную сказал:
– Поэт, вы даете самые дурные советы! Что это за «юноша бледный»? Может, лучше читать: «Онанист малокровный со взором горящим». Или он у вас чахоточный, что ль?
Брюсов взвизгнул:
– Вы даже не знаете, как выглядят пораженные туберкулезом! У них на щеках горит румянец, хоть и болезненный!
Соколов рассмеялся:
– Признаюсь, в чахотке вы лучше меня разбираетесь. Но зачем юноше давать столь вредный совет – «полюбить себя беспредельно»? Чехов точно заметил: кто любит себя, у того нет соперников. Согласитесь, нет на свете более противных людей, чем самовлюбленные.
Брюсов нервно дернул головой:
– Это поэзия, это… это… понимать надо.
– Зачем же поклоняться искусству «безраздумно, бесцельно»? Ну, если только в голове у автора полная пустота, то, конечно, его занятия искусством будут вполне бесцельными и никому не нужными.
Бальмонт посмеивался, а Брюсов нервно задрожал, он хотел сказать что-то, возразить, ляскнул зубами, выпулил:
– Полковник, вы… вы – опричник самодержавия!
Соколов удивленно поднял бровь:
– Вот как? Стреляться со мной, догадываюсь, вы не можете по причинам ненависти к самодержавию и собственной трусости?
Немчинова, желая замять начинающуюся ссору, засуетилась, заторопилась. Сказала Бальмонту:
– Константин Дмитриевич, вы обещали порадовать нас своим новым шедевром. Просим вас!
Гости захлопали в ладоши:
– Просим, просим!
Бальмонт вышел вперед, одергивая на себе фрак. Манерно замер, прикрыл глаза ладонью, словно что-то вспоминая. В зале воцарилась гробовая тишина. И вдруг откинул движением головы рыжие волосы и важно произнес:
– «Песня о царе». – Снова выдержал паузу и начал читать с площадной дерзостью:
Наш царь – убожество слепое,
Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,
Царь висельник…
Он трус, он чувствует с запинкой,
Но будет, час расплаты ждет!
Ты был ничтожный человек!
Царь губошлепствует…
О мерзость мерзостей! Распад, зловонье гноя,
Нарыв уже напух и, пухлый, ждет ножа.
Некоторые из гостей восторженно закричали:
– Бис! Браво!
Выделялся голос Книппер:
– Какая смелость! Константин Дмитриевич – вы наш герой!
Бальмонт низко поклонился.
Соколов, ни слова не говоря, прошел к балконным дверям, повернул бронзовую ручку замка, открыл обе высокие половинки. Ворвались клубы морозного воздуха. Все невольно отпрянули в глубь залы.
Соколов подошел к поэтам, с оторопью взиравшим на атлета. Он вдруг схватил поэтов за шиворот, оторвал от пола и понес на балкон.
Поэты болтали ногами, размахивали руками, пытаясь вырваться из железных клещей Соколова. Бальмонт зарычал:
– Да как вы смеете? Я пренебрегаю вашей дерзостью, отпустите немедленно!..
Из залы раздались крики ужаса:
– Не бросайте их вниз, граф! Разобьются!..
Соколов цыкнул на защитников, путавшихся под ногами, и швырнул несчастных крикунов на балконный пол, засыпанный снегом.
– Не выйдете, пока насмерть не замерзнете! – Наглухо закрыл обе створки дверей и встал возле, скрестив на груди руки и не позволяя вызволить поэтов, вывалявшихся в снегу и отчаянно стучавших в стекла. Сквозь двойную раму доносились жалобные голоса:
– Сейчас же выпустите, не безобразничайте! Караул, по-мо-ги-те!
Некоторые из гостей смеялись, другие, во главе с Книппер, возмущались и наседали на Соколова:
– Граф! Как вы можете позволять себе такое! Что же это такое, знаменитые поэты замерзнут. На дворе лютый мороз! И с улицы народ видит, смеется…
Соколов равнодушно отвечал:
– Замерзнут, туда им и дорога.
Книппер волновалась:
– Но за такие проделки вас, граф, на каторгу упекут!
– Не думаю! Я встал на защиту чести моего государя, и мне стыдно за тех, кто аплодировал гнусным стишкам.
– У нас свободное государство, и каждый волен высказывать свои мысли.
Соколов резонно возразил:
– Если у нас уже есть свобода, так чего добиваются эти и подобные визгуны?
За своей спиной Соколов услыхал звон разбитого стекла. Это Бальмонт так стукнул ладонью, что полетели осколки, а рука обагрилась кровью.
Женечка жалобно простонала:
– Милый Аполлинарий Николаевич! Не надо в моем доме устраивать скандалы. Пусть каждый говорит что хочет. Тем более поэты. Они вольны излагать свои фантазии…
Соколов перебил:
– Они вольны оскорблять моего государя?
В голосе Женечки послышались слезы.
– Прошу, умоляю, граф, откройте двери…
– Только ради вас. – Соколов смилостивился, распахнул двери. – Выходите, полоумные. Еще раз узнаю, что мараете честь государя, утоплю в проруби. Прямо напротив Кремля, в Москве-реке. При всех заявляю: я слово сдержу.
Закоченевшие поэты ввалились в гостиную. На них было жалко смотреть: вываленные в снегу, скрюченные от мороза. Бальмонт непримиримо потряс в воздухе кулаком:
– Все равно рухнет ярмо самодержавия!
Соколов сделал (явно в шутку!) угрожающее движение:
– Что такое?
Поэты бросились вон из дома, где типы в военных мундирах настолько серы, что не понимают высокой поэзии. Красавец Бальмонт все же не успокоится, он будет писать ругательные стихи и печатать их. В 1901 году суд запретит ему проживать в столичных городах. Придет день, и мечта поэта осуществится – самодержавие падет. Теперь Бальмонт на своей поэтической шкуре испытает все прелести революции: голод, ужасы расправы, реквизиции. Он бросится спасаться в буржуазную Францию, где и помрет с признаками помешательства в приюте для бедных в 1942 году.
Брюсов умрет много раньше, воспевая Ленина, большевиков и их кровавые деяния.