Читать книгу Маятник жизни моей… 1930–1954 - Варвара Малахиева-Мирович - Страница 16
16 тетрадь
27.9-24.11.1934
Оглавление1 октября и 2-е. Добровский дом
Глубокая ночь. Приютили добрые Добровы беспризорного Мировича. И он успокоился. До этого нервы разыгрались от пестроты и нескладности дней и ночей, нарушилось внутреннее равновесие. От сознания же, что есть впереди пять-шесть определенных суток, восстановился ритм внутреннего движения. Замогильный поклон добрым Добровым, всему дому их до самой земли.
Дебатировались сегодня у Аллы две тезы: “богатство импонирует” (афоризм Аллиного мужа, Сюпика)[288] и “бедность и болезнь отталкивают” (афоризм его же).
С.: “Я утверждаю: нет человека, которому бы богатство не импонировало”.
Леонилла (теща): “А вот перед вами как раз два человека, которым богатство никогда не импонировало. Мы с Вавой (это со мной) выросли в презрении к обывательщине, к мещанству”.
С.: “А я уверен, что ходили к Балаховским, к миллионерам, потому что импонировало богатство”.
С тревогой спрашиваю себя, ходила ли бы я в семью Балаховских, потянуло, притянуло ли бы меня к ним, если бы они не были миллионерами. Нет речи о том, что, если бы они обеднели, когда у меня с ними сложились дружественные отношения, не только не ослабилась бы, но окрепла бы душевная связь с некоторыми членами их семьи. Должна сознаться, что кроме их личных свойств, кроме их активного желания близости влияло на рост отношений в начале их – и то эстетическое и артистическое, чем “импонировал” их быт, литературные и музыкальные вечера, меценатство, интерес к искусству, к философии, к человеку внеклассовых рамок. Но ведь и вообще дружественность между людьми слагается не по одному “сродству душ”, а по комплексу разных внутренних и внешних условий. И такова бывает сила этого комплекса, что люди срастаются и житейски, и душевно без всякого “сродства душ”.
С. в защиту своего афоризма произнес, сделав проникновенное лицо: “Неужели каждый из вас, войдя в комнату и увидев прекрасно одетого американца, а рядом с ним какого-нибудь нашего советского обтрепанного интеллигента, не почувствует, что к одному его влечет, а от другого отталкивает”.
Тут поднялся шум негодующих возражений, но он заранее вооружился против них подозрением, что все неискренны до конца, не хотят сознаться в том, что чувствуют одинаково с ним и только прикрываются “сантиментами”. После этого возражать было нечего, но ужаснуло убожество моральных фондов, породивших такое подозрение и такой афоризм. Впрочем, дело может быть и не в фондах, а в непривычке мыслить, в поверхностности слоя, откуда берется материал мысли, и в безответственности за выводы из нее, за точки приложения ее к людям и к жизни. И в отсутствии внутренней культуры и достаточного умственного развития.
11 октября. Ночь
Судили и осудили: и я в числе судивших и осудивших. Говоришь сначала объективно, исходя из психологического, философического или просто человеческого интереса к человеку. И не заметишь, как соскользнешь в судейскую или педагогическую оценку: ставишь отметки, произносишь приговоры. Отсюда вывод – поступать, как советовал в своих письмах к одной монахине, кажется, Феофан: видишь, что прошла по двору Еликонида. Ну и пусть себе прошла. Только это и подумай. И ничего не прибавляй к тому, что прошла по двору Еликонида.
Могильцевский переулок, Мертвый переулок[289], Успенье на Могильцах – вот это бы переменить. Зачем помнить, что тут от чумы вымер некогда целый квартал? И приятно ли человеку сознание, что он живет в Мертвом переулке? Или уж ничего не менять, беречь каждую крупицу истории, чтить неприкосновенно данные предками имена в их городе – ведь это же и их, не только наш город; и давать новые названия, в сущности, следовало бы лишь новым улицам, новым городам. Иначе получается несуразность: были Пречистенские ворота (были в действительности). И вдруг на трамвае выкрикивают анахронизм – никогда не бывшие на свете Кропоткинские ворота.
Мещанство? Мещанское счастье? О, да – не орлиное, не геройское, не мученическое, не творческого порядка счастье. Но, увы! Несомненное. Переполнила душу сейчас благодарность Водителю моих путей и людям, к порогу которых подведена жизнь моя в этом ее моменте. Радость и благодарность за то, что уютна и полна благородными флюидами книг и Данииловой жизни эта комната. Что милые, добрые, старинные друзья за стеной. Что уже постлана моя постель – и как только отложу эту ручку, перетащу лампу с Индией на абажуре поближе к дивану; что в момент, когда забирает озноб гриппа, есть эта гостеприимная постель и три укрывания: ночь холодна, и писать холодно. Но через четверть часа уже не будет холодно… Да-а… А вот позвольте узнать, где ночует сейчас этот беспризорник с мертвенно-желтым лицом, которого уже не первый раз ты видишь у Никитских ворот на остановке трамвая? Откуда мне знать, Господи! (“Разве я сторож брату моему”.) Вот возьму “Жизнь Болотова”[290] и разгоню гонящие сон мысли о беспризорниках…
12 октября. 12-й час ночи. Даниилова комната
Биша утверждал, что пейзаж какого угодно великого художника дает меньше, чем тот же кусок живой природы, с какого писалась картина. И даже меньше, чем “какая-нибудь кочка с торчащим на ней живым растением”. Филипп Александрович с горячностью возражал, что картина не есть мертвый кусок природы, противопоставляемый живому куску, а синтез души художника и природы. Я думаю, что Биша вообще глуховат к человеческой душе, и до того, что в ней делается в области синтезов (особенно, если это душа художника), ему нет дела. Он слишком сосредоточен на себе, слишком любит себя и alter ego свое – Шуру, и это мешает ему тратить силы, нужные на внимание к чужому творчеству и на понимание его. Мешает этому также интенсивность собственного творческого процесса. Мне, между прочим, сродни его точка зрения на искусство. Природа – но у меня еще и человек, всякий, попавший в круг моего душевного зрения, – дает мне неизмеримо больше, чем произведения искусства. Исключение составляет только музыка, которая говорит мне то несказанное, что я не всегда могу читать непосредственно в явлениях природы и человеческой жизни.
13 октября
Утро. Пробивается обетование солнца – мягкая желтизна сквозь аспидную мглу. Волнующий разговор с Бишей. Люблю полетность его мысли и те глубокие слои, где ее корни. Когда сознаешь эти его крылья и его корни, легко простить его трудные для общения свойства – высокомерие, глуховатость, грубоватость, холод (он способен и на другое, но колеснице его обихода удобнее ездить на этих четырех колесах).
“Если бы нам разрешено было хоть на один день принять участие в миротворении, поверьте, мы отказались бы от всякого искусства”.
Да ведь это же моя мысль – одна из моих, самых исконных, самых действенных, хотя и приведших к пассивности мысль. Это именно то, что помешало мне специализироваться в слове, в рисовании, в скульптуре. (В Киеве, в скульптурном классе, когда я вылепила голову Христа и один портрет, сказали: “У нас вам нечему учиться. Мы не умеем лепить человеческих голов”.) Это та мысль, которая в восьмилетнем возрасте заставляла меня верить, что я могу воскресить умершую тетку, в двадцать – жертвенным путем революции преобразить мир (правом личности на революционное вмешательство в историю в нашей “партии” было отречение от личной жизни и готовность к Шлиссельбургу и к виселице). Позже – интерес к оккультизму – к жалкой пародии на богосыновнее участие в преображении мира и человека. И все время – тоска о царстве не от мира сего и неумение найти к нему дороги.
Это – седьмой день творения – у Заратустры и у Шестова. Это у бедного Андрея Белого: “Как будто кто-то всю жизнь желал невозможного (паскалевский амулет) и, успокоенный, плакал в последний раз”[291].
У кокетливой Гиппиус (Бог ее знает, насколько это искренно, если учесть ее вечную позу, ту, что на серовском портрете[292] в бархатных панталонах): “Я хочу того, чего не бывает”[293].
Сологубовская звезда Маир, земля Ойле, и отсюда: “Отчего нельзя все время чары деять, тихо ворожить”.
Блоковская Прекрасная Дама, соловьевские “Три встречи”[294] – и у ранних предшественников (говорю ему, потому что имею в виду здесь не только “имена”, но и “малых сих”), у Достоевского: “все, что живет, живо таинственным прикосновением к мирам иным”, – путь к которым через экстаз и жертвенность любви (Алеша Карамазов, Соня Мармеладова) и всех видов страдание.
Напряжение данной действительности у Лермонтова и, как звездное небо на ней, некоторые таинственные строки (в “Демоне”, в “Ангеле”, “Молитве”, “Есть речи” и т. д.). Первее же всего – заповеди блаженства, путь, указанный личности для сотворчества с Творцом: нищета духовная как отказ от “разума” с малой буквы во имя иного способа познания, путь страдания, путь любви, блаженно милостивой кротости (ступень достигнутого мира душевного), активного сеяния мира (миротворцы, “опыт деятельной любви” у Зосимы и, наконец, изжитие – из быта, с привычных укатанных дорог, философия трагедии ли, шестовское <…> “творчество из ничего”).
День. Книги Чуковского плохо пахнут. Остро, остроумно, бойко, оригинально… но плохо пахнет. Запах Дорошевича, Амфитеатрова, Буренина. Отсутствие культуры духа, благородства, погоня за фразой, фельетонность.
“Жрецы минутного, поклонники успеха”[295] и сами для себя больше всего на свете рыночный успех ценящие.
14 октября
В молодости было верное чутье: всякий труд, внесенный в семью человечества, должен быть даром, а не предметом купли-продажи. Так странно и неловко было получать деньги за урок, потом за стихи и прозу. Жизнь приучила к корысти, к симонии. Но в старости опять возникла эта потребность: посильный труд вносить как дар. И так понятно, что Толстому претили его гонорары и хотелось хоть печку сложить какой-нибудь вдове безвозмездно. Пусть это детски-наивно – как наивна, пожалуй, и моя потребность “дарить”, разбивающаяся о действительность, в которой, наоборот, мне “дарят”. Тем ценнее редкая роскошь бескорыстной траты сил, времени, педагогического опыта. Таков мой последний урок. Если бы мне заплатили за него, я, конечно, взяла бы эти рубли, чтобы пойти к гомеопату, купить нужные притепления для зимы и т. д. Но мне в высшей степени приятно было и не говорить, и не думать о зарплате.
Думала сегодня о Льве Исааковиче. Хотелось какой-нибудь весточки о нем, и неожиданно нашла среди книжной свалки листки из его журнальной статьи и в заголовке листа слова: “Все оставил Ибсен земле и людям: искусство, пророчество, исторический подвиг, даже веру. С собой берет он только свою Ирену-Валькирию”[296]. Так же говорил он мне однажды, уже под старость, об Эвридике. Это был час редкой у него бесперегородочной открытости тайников души.
16 октября. Утро
Достоевски-диккенсовская погода. Гниль, холод, сырость, желто-серый сумрак вместо дневного света.
…Елизавета Михайловна вздохнула, как будто выстрелила из мортиры, на всю комнату, и сама испугалась своего вздоха. “Пора на покой, на Ваганьково”, – сказала сегодня, подогревая серию кофеев для всех членов семьи. Разный кофе в разное время. Сестра ее (таких же лет, старая) с бледным, изможденным лицом, шатаясь от склерозного головокружения, собирается на рынок. Зять, поэт, он же инструктор игрушечного дела, зеленовато-восковой, с флюсом, ест яйца (дополнительное питание) и философствует с тестем-доктором об идеализме и материализме. Через четверть часа ему тоже предстоит погрузиться в гриппозную гниль и грязь развороченных Метростроем улиц. Доктор доволен, что у него 37,8 и он может себе позволить редкую роскошь понежиться дома в ободранном кресле над переводом Горация или с какой-нибудь философской книжкой в руках. Домашний костюм его состоит из оперно-живописных лохмотьев. (Ширпотребов у докторов нет, денег на мосторги никогда не хватает.) Тут же Мирович, под которым уже провалилась почва (метро разрушило дом, а нового жилища пока не предоставлено). Мирович держится в сторонке, чтобы не примелькаться, не надоесть, хотя с ним радушны и дружественны безупречно все члены семьи. Но у Мировича не зажила еще травма прошлой зимы, когда в такой же дружественной семье хозяйке дома, сердечно с ним связанной, он надоел до психоза.
17 октября
В разоренной ремонтом квартире Аллы Тарасовой. 4-й час дня.
Передо мной ученическая тетрадь, на обложке которой напечатано, чтоб не сидели в комнате в верхней одежде, не плевали на пол, потому что это “вредно и грязно”, входя в школу, очищали обувь от уличной пыли и грязи. Чему приходится учить нашу передовую страну! И какая нищета сквозит в этих регламентах. Понадобилось ли бы очищать обувь от грязи, если бы у каждого ученика были калоши! Сидел ли бы кто в комнате в верхней одежде, если бы она была хорошо отоплена! Холодная, голодная, проплеванная жизнь. И там, где это не до конца так, отсутствие культурных навыков, о каких заботился еще “Домострой”, а позднее Петр Великий (кстати сказать, сам их не имевший).
Актеры Художественного театра до открытия занавеса пожирают бутерброды, которые нужно есть на сцене. Биша, поэт и человек из хорошей семьи, кидается на еду, как только поставят ее на стол, не дожидаясь введенной в обиход раздачи. Никому ничего не передает за столом, садится спиной к соседу. Профессор В. начинает без всякого предупреждения переобуваться при гостье, старой даме. Сбрасывает сюртук в гостях у молодых дам, не спросив позволения. В этой же семье три дня умываются без мыла (“нет денег” и “забыли купить”). Почтенный доктор Добров, если он не в духе, оглушительно рычит в ответ на самый невинный вопрос, даже заданный чужим человеком. Мирович не моет шеи по три, по четыре дня под предлогом, что он простужен. Не замечает, как накапливается пыль на его письменном столе. Не чистит ботинок и верхнего платья и т. д. и т. д.
Жаль. Всех жаль. Всех так жаль, как нищую крестьянку, в темноте Кисловского переулка на сыром тротуаре уложившую на ночлег своих детей. Ее глазами, обреченными, недоумелыми, может взглянуть каждая жизнь в свой черед в лицо недугу, смерти, одиночеству, неуемной боли, обиде, измене, если не просто голоду и гибели. Но что же делать с этой жалостью, с ее тревогой, с ее криком об ответственности…
21 октября
Пришел к Алле Папазян репетировать сцены из “Отелло”. Он без грима мог бы играть венецианского мавра. Очень смуглое, очень темпераментное лицо, с хорошими и даже чуть застенчивыми, человечными глазами. Манеры и костюм европейца.
Алла огорчена и даже ошеломлена самодурной выходкой Станиславского, после одной интриганской критической заметки пригрозившего не в шутку снять со сцены “Таланты и поклонники” и вообще проявившего к актерам грубое, жестокое по отсутствию чуткости отношение.
23 <октября>. Утро. Квартира Аллы
Алла блистательно выступила на защиту актерской личности перед Станиславским. Попросила разрешения (у Прудкина) изобразить, как перепугался Прудкин, увидав со сцены в бенуарной ложе физиономию Станиславского. Актеры хохотали, аплодировали, и Станиславский милостиво улыбался, впервые, может быть, в задубелом своем по отношению к человеческой личности приемнике осознав степень террора, в котором держит свою труппу. Он, как римский папа, привык к целованию туфли. И труппа для него не живые люди, у которых есть сердце, нервы, чувство личности, те или другие судьбы, а сценический материал. И при этом – купецкое, самодурное пристрастие к случайным фаворитам и способность подпадать под случайные влияния критических выпадов далеко не авторитетных писак. Горький сказал про него на каком-то юбилее: “Красавец вы – человек!” И есть в творческих замыслах Станиславского и в его горении и, вероятно, в частичных проявлениях богато одаренного его существа то, что вызвало у Горького такое восклицание. Но если предъявить к его образу моральные требования высшего порядка (выше простой порядочности) – это будет фигура среднего роста, и “мало в ней истинно прекрасного”.
24–25 октября. Утро. Аллин дом
…У Людмилы и Веры, у Анны Ильинишны трещат всю ночь балки над головой, сыплется штукатурка. Людмила заболела – грипп. Квартира нетоплена – взята подписка – не топить[297].
…Как я пойду в Кремль? Так не хочется быть просителем. Но надо. И пойду.
26 октября. Ночь, 1-й час. Гостиная Аллы
На заре сознания (раннее, самое раннее детство). 1½-2 года. Мне год и пять месяцев. Мое место на материнских руках заняла только что родившаяся сестра Нисочка. Я, конечно, не понимаю, что это сестра. Для меня она – соперница, враг. Сильное, мучительное чувство ревности и вражды. Когда мать кормит ее грудью, я реву от чувства отверженности и прошу дать мне (вместо груди) “хоть коленочку”. Мать надаивает молока в белую с голубыми цветками чашечку из моего игрушечного сервиза и дает мне выпить. Не знаю, один раз так было или несколько. Но ее коленка, спеленутая кукла у ее груди, чашка с сладковатым молоком, голубые на ней цветочки ярко встают из густого тумана забвения, поглотившего все остальное, кроме еще некоторых участков. Дедушка – пастила в его комоде, скрип выдвигаемого ящика, розовые и белые палочки. Бабушка – большой сундук, черный; она мелом нарисовала мне курицу, а я кормлю ее зернами, стучу мелом под ее клювом, и меня восхищают крупные белые на черном пятнышки в результате этого стука. И еще помню занавески у бабушкиной постели – желтые с коричневыми пальмами и верблюдами. Аня – мамина подруга, мягкие белые руки, мягкий уют – сидеть у нее на коленях, прижиматься к ней, засыпать у нее на руках. Тетя Дуня. Эта била меня по рукам, когда я намылила их и старалась намыленной рукой достать до лица сестры, лежавшей на материной кровати. Первое грехопадение, ощущение преступности. Нисочка умерла пяти месяцев. Помню зеленый ломберный стол и на нем завернутый в белое мой бедный враг, теперь уже не возбуждающий ревности, хотя и не понимаю, что с ним. В головах у нее горит в маленьком подсвечнике восковая свечка. Потом ее кладут в розовый ящик и уносят. Смутное чувство вины (“это от меня ее уносят, оттого что я такая”). Через год, проезжая с отцом мимо дома, окна которого горели на солнце, спрашиваю его: это Жмеринка? Жмеринка была станция, куда отец часто уезжал, – таинственное для меня и чем-то влекущее место. “Жмеринка”, – отвечал отец с улыбкой. “И Нисочка там?” И на это он отвечал утвердительно. В саду – он казался громадным, как целый мир, я боюсь заблудиться. И в то же время сознаю, что бояться вообще стыдно. Вызываюсь пойти одна (это было, верно, уж по 3-му году) за нитками Ане из беседки в комнату. Мимо пролетает шмель. Я кричу: волк! Волка я знала из сказок, но на картинке не видела (тогда детские книги были редкость). На обратном пути я заблудилась и попала в другую, в зеленую беседку. И там почему-то на столе лежала голова одной из моих кукол. Мысль: вот где она живет (я ее перед этим искала)! Что голова живет отдельно, не было странно.
27 октября. 5-й час дня. Аллина хворь. Алешина комната
Прибило меня к тарасовскому берегу. Так тому и быть. Буду на какой-то срок жить (вдруг показалось ужасно странным это слово – “жить”), буду проживать здесь и на диване В. Е. Беклемишевой[298]. Как ни трудно для старости и вообще для нервов человека, нуждающегося в известном ритме и, тишине, – приемлю без возражений. Это – сужденное, неотвратимое и, значит, нужное. И уже две нужных стороны моих скитаний и приживаний выяснились. Ближе мне – в этот период понятнее до полного слияния и отождествления – все, кто бездомен, беспризорен, кто не имеет где “главу подклонить”. И потому что я социально и по чувству жизни среди тех, у кого нет крова, но тем не менее у меня есть ряд углов и диванов в дружественных домах, куда меня зовут ночевать, обедать и т. д. – потому еще ярче выступает значение в мире таких зовов, цена человеческого внимания и тепла. И еще ярче выступают – и уже не тепло, а до озноба душевного – те ведомые и неведомые мне жребии, когда нет крова и никуда не зовут. И никуда не пускают.
Еще из раннего детства (около з-х лет).
Бочонок, полный пьяных вишен. Наливку выцедили и разлили по графинам накануне свадьбы Лизы, двоюродной сестры. В хозяйственных приготовлениях к пиршеству обо мне, вероятно, забыли на время – и вот я у бочонка в каком-то коридорчике, поглощаю вишню за вишней. Знаю, что этого нельзя и что это наслаждение ежеминутно могут прервать, но от этого только с большей жадностью и поспешностью глотаю запретные плоды. Первое сознательное чревоугодие и гортанобесие. Впрочем, еще раньше – тяга к дедушкиной пастиле и, когда он умер, т. е. его унесли, забота – кто же теперь будет давать пастилу – и радость наследства: сказали, что дедушка весь запас пастилы оставил мне. Сколько низменных чувств уже в таком крохотном возрасте!
28 октября. Вечер. 9-й час. Даниилова комната
Мои стихи, на которые я сама оглядываюсь с пренебрежением, с досадой на их недоделанность, недорослость до настоящей поэзии, несут в себе лишь то оправдание, что были не раз жизненно нужны кому-то из близких (покойная Зина Денисьевская, А. С. Залесская, Зеленина, покойная Надежда Сергеевна Бутова, Лида Арьякас, Людмила). В последнем письме Людмила пишет – после брюшного тифа: “…В бредовые ночи я часто повторяла ваше стихотворение “Ландо” и разные отрывки других ваших стихов. Ваш образ радовал меня. Много есть у меня любимых людей, но с каждым связано что-нибудь тяжелое, а образ ваш, мой дорогой друг, сияет всегда теплым светом”. Выписываю эти последние слова, как чудесное утешение, вовремя пришедшее. Так мучило по ночам последнее время сознание своей малоценности, клинические Umver Tigkeit[299]. Нежная, горячая внимательность Аллы, в чьем доме много проживаю теперь, временами казалась только актом сострадания к бездомной старости. Хотелось чем-то расплатиться внутренне (и попутно доказать, что есть чем расплачиваться, когда на самом деле нечем). И хотелось порой уйти далеко в ненарушимое одиночество.
Приехал <Даниил > (это значительное и радостное в моих днях). Стал совсем бронзовый. И совсем взрослый. Через пять дней ему 28 лет. Привез стихи Волошина из “Дома поэта”. А также и свои, написанные у моря. Выписываю те, которые мне больше всех понравились:
Часы, часы ласкать глазами
Один и тот же скудный холм,
Внимать наитьям и сказаньям
В приливе дней, в прибое волн.
И говорить с людьми о том лишь,
Что в море – шторм, что в мире – штиль,
О тех закатах, что запомнишь
Навек как сказочную быль.
Ведь все равно в час тени смертной
Ты пожалеешь только их —
Вот эти камни, эти ветры,
И волн нерукотворный стих,
И медленный залив, что дремлет
В предгорий золотом ковше,
Всю бедную родную землю,
Чужбину, милую душе[300].
“Бедная, родная земля, милая чужбина души” – как это просто и прекрасно выражено. Если бы я была помоложе, поталантливее и жила бы в Коктебеле, я бы это стихотворение непременно написала. Да и без этого оно – мое.
30 октября. Вечер. 10-й час
Гостеприимный кров В. Е. Беклемишевой над разверстой утробой Остоженки. Из этой утробы неслось однажды холодной, непогожей ночью бойкое пиликанье гармоники с залихватскими припевами частушек о “барыне”. Из-под каких-то подмостков выползла ярко освещенная снизу в чудовищных ватных штанах молодая девушка в красном платке, и с соседних мостков ее окликнул заигрывающий голос рабочего, катившего тачку с песком. Он предложил ей папиросу, она кокетливо поправила платок на завитой у парикмахера стрижке и зашагала к нему через балки, переставляя отяжеленные широченными штанами ноги, как мешки с песком. Он хлопнул ее по плечу, она его по спине, остановилась тачка, запыхали папиросы – и минут пять продолжался оживленный флирт под заунывный скрежет какого-то сверла и несмолкаемый лязг железа в земной утробе. Поистине “жизнь везде”.
Гитлер воскресил, оказывается (я мало читаю газеты, пишу со слов), средневековое cujus regio ejus religio[301]. Какая бессмыслица! Чего можно добиться такими декретами в вопросах веры? Только лицемерия или усиления веры до желания мученичества.
3 ноября. У Аллы в доме
…И вдруг погас свет. Раздались восклицания, жалобные, негодующие, смешливые. Что делать без света? Домохозяйка (Леонилла) сейчас же пошла искать свечу. Домработница, с которой я занималась в этот миг арифметикой в кухне, опрокинулась на свое ложе и моментально заснула. Алла удалилась в свою комнату и начала вслух повторять свою роль из чеховского “Предложения”. Оттуда раздавалось “Воловьи лужки? Воловьи лужки – наши”. Муж Аллы сел в кресло и начал лениво бранить МОГЭС. Мирович занялся всплесками красного и зеленого света на мокром черном асфальте мостовой. Так прошло полчаса. И вдруг – fiat lux![302] Вспыхнула хрустальная люстра – серединное солнце и четыре канделябра. Свет! Свет! А для чего? Леонилла стала накрывать чайный стол. Домраба стала, проснувшись, складывать 2+3+4. Алла вышла из своего творческого уединения, жмурясь на свет, и начались очередные несогласные, взаимно раздражающие разговоры с мужем о паркете, о занавесках. Мирович проверил арифметику на кухне и ушел в темноту, в комнату с погашенной лампой. Феномен света, счастье света поразило его. Но поразило и то, что такой громадный феномен имеет такое слабое преломление, применение, вообще – следствие в человеческом мире.
4 ноября. Комната Даниила
Он с ангиной лежит на кушетке и весь ушел в творческий процесс. Я сижу у стола. Мы предварительно простились с ним, как это я делала в молодости, когда приходилось писать стихи или прозу одновременно с сестрой, жившей со мной в одной комнате. Мы не мешаем одиночеству друг друга – это такая редкость.
Сложное, странное и трагическое явление русской современности – Даниил. Отцовская наследственность – зачарованность неразрешимыми загадками бытия, влечение к недостижимому, пафос ибсеновского одиночества (бессознательного, может быть). “Во мне – сила, я хочу быть один”. Это одна сторона его существа. Другая – смиренность, склонность к самобичеванию. Свободолюбие. Жажда подвига. Культ героя. И тут же детскость. И оранжерейность. И нет женщины рядом. “Душой дитя (как большинство поэтов), судьбой – монах”.
Лирика Даниила искренна, возвышенна, грустна. Родственность с Максом Волошиным. Недаром его так тянуло в Коктебель, и недаром он приехал оттуда, переполненный встречей с М. Волошиным – с умершим как с живым.
Рассказывал о Египте, об Аравии – в коктебельских пейзажах. Спрашивают: “Где же там пальмы?”
Даниил: “Сколько угодно. Там есть такие деревца, что издали как пальмы”.
5 ноября. Ночь – 3 часа. Гостиная Аллы
Сколько суеты вольной и невольной в актерской жизни. Алла, от природы совершенно лишенная позы и тщеславия, думает с отчаянием, что для появления в Кремле (прислали оттуда приглашение на банкет 7-го) нужно бы платье в 700 рублей, которого нет. И звонит в 12 часов ночи о какой-то черно-бурой лисице.
Противоестественно в корне своем актерское творчество: противоестественно, нецеломудренно (и жертвенно!) превращать свои мускулы, нервы, самую психику свою в аппарат для осуществления творческих задач.
Когда перевоплощаются в животных, в разбойников, в путешественников дети, это естественно, потому что это делается без расчета на зрителей, без эстрады. Это расширение граней возможностей своей судьбы. И всегда перевоплощается в играх своих ребенок в то существо, каким ему хочется побыть. Актер же должен играть всякую роль. Умирая, Самарова[303] (актриса Художественного театра) говорила мне: “На что ушла жизнь? Страшно подумать. Попугайничала из года в год”. – “Но ведь вы перевоплощались, создавали роль”. – “А зачем мне-то, душе моей нужно было каждый вечер сидеть напоказ барыней из «Живого трупа» или какой-нибудь бабушкой-нянюшкой”.
7 ноября. 12-й час вечера. Гостиный холодильник милой Веры Евгеньевны
Если быть христианином и прислушаться к центральным в учении Христа словам: “Царство мое не от мира сего” – нельзя вмешиваться ни в политику, ни в экономические задачи в государственном масштабе. Отсюда естественно вытекает “кесарево – кесарю, божье – Богови”. И тут все равно, какой кесарь – Нерон, Марк Аврелий или какой-нибудь коллектив. Нерон даже лучше, так как дает возможность христианину увенчать свою веру мученическим венцом. Хозяйственного типа святители противоречили завету Христа: “Не пецытеся на утрей – довлеет дневи злоба его”[304]. И с богатством, и с властью несовместимо христианство. На какой-то ступени проникновения его духом явится необходимость “раздать имение нищим”. А про власть сказано: кто хочет быть первым, пусть будет последним и всем слугой. Так ясно, что все это не для народов, не для масс, не для царств мира сего, а для очень “малого стада” (“много званных, мало избранных”). А мир сей как до христианства, так и до скончания века (?! Мало обоснования и умозаключения – приписка 1948 года) будет устраиваться по законам исторической эволюции и революции, по стимулам голода, по лозунгам “хлеба и зрелищ” – если не для себя, так для будущих поколений, как у энтузиастов революции, где стимул уже не эгоистический, жажда справедливого распределения хлебов и зрелищ.
8 ноября. Раннее утро в Верином холодильнике
О Вере. Бывшая жена бывшего “Шиповника”. Один из лучших цветов цвета русской интеллигенции. Ведь кроме “гнилой”, кутящей, болтающей, декадентствующей и мещанской интеллигенции был и этот слой, в который входила Вера и из которого принесла в зачатки социалистического строя нравственную бодрость, деловитость, честность мысли, высокоразвитое чувство товарищества, веру в будущее и неутомимую энергию. Ей около 50-ти лет, но она еще красива. И воображаю, как была хороша она в молодости с этими блистающими оживленной мыслью и жизнерадостностью глазами, бронзово-зелеными с золотыми искрами, с соболиными бровями, с черными курчавыми волосами, с цветущим худощавым лицом, с током молодой энергии (и в старости он ощутителен) в каждом движении, вращалась среди революционеров (сочувствовала или активно в их работе участвовала – не знаю). Вернулась в Россию революционно настроенной. Встреча с “Шиповником” – это эстетический mesalliance – замужество с ним. Вращалась во всех литературных салонах Петербурга. Стойко перенесла разорение и дальнейшие трудности Октября. Занялась писанием романа – кроме труда для заработков. Всегда в работе. Всегда оживлена. Всегда внимательна к людям и к их нуждам. Здесь – низкий поклон ей за участие к судьбам бездомного Мировича.
3 часа дня. Солнце. Гостиная Аллы
10 заповедей приживания
(Наставление особам, долговременно или кратковременно в чужих домах – и даже дружественных – приживать обреченным.)
Правило первое – не привозить с собой громоздкого багажа.
Второе – не звать к себе никого, по телефону звонить как можно реже.
Третье – не критиковать порядков и обычаев дома.
Четвертое – не давать советов и вообще молчать как можно больше.
Пятое – возможно реже попадаться на глаза наиболее нервным членам семьи.
Шестое – дурное настроение прятать под личиной бодрости.
Седьмое – быть безупречно опрятным, тщательно за собой убирать, вещей своих не разбрасывать.
Восьмое – не говорить о своих болезнях и нуждах.
Девятое – всеми доступными способами возмещать хозяевам протори и убытки, нанесенные материальной стороной приживания.
Десятое – стараться как можно скорее из оного, приживательского, положения выскочить.
АМИНЬ.
Вечер. 11-й час. Комната Леониллы
Вчера Алла была в Кремле на банкете. Видела послов и посланниц всех государств. Познакомили ее с Калининым и Литвиновым. Немножко закружилась у нее голова. Немножко – но закружилась. Я знаю, что головокружение это пройдет, а может быть, уже и прошло. Что главная причина его – надежда на какую-то поддержку извне против интриг и притеснений в ее сторону внутри театра (Алла не умеет бороться за свою карьеру и презирает в этой области борьбу). Но – я так люблю кристальность внутреннего облика Аллы, что не хотела бы ни одного затуманивающего штриха на прозрачной ясности ее души.
…И как откровенна низость ее гонителя-мучителя, режиссера Судакова[305]: увидав ее в обществе Калинина, Литвинова и его жены, оживленно с Аллой беседующими, и справедливо догадавшись, что беседа не обошлась без темы о “Грозе” и о том, почему не ей дана в театре роль Катерины, – сей гоголевский герой через час уже говорил с Аллой новым почтительным и предупредительным тоном.
9 ноября
Как я рада, что Алла откажется от роли в “Грозе”. Из Кремля позвонили: Вы будете играть Катерину. И она была рада. Но это был бы не товарищеский акт. (А кроме того, думается – ей бы товарищи сумели поставить здесь новый капкан.) И она отказалась. И головокружение прошло. Вместо него грусть и надежда, что меньше будут “травить и зажимать”.
10 ноября. Красные ворота
“Осенние розы – прелестные розы.”[306] Милое, помолодевшее (42 года) лицо Л. В. Крестовой. Человек, который вошел в ее жизнь для своего и ее “счастья” (не умею писать это слово не в кавычках). И под сводами полуразрушенной квартиры – в холоде, в сырости, между бревнами, подпирающими потолок, над угарной керосинкой, где жарилась и в свою очередь угарила своим салом колбаса, расцвело бедное, ущербное, но хорошее – человеческое счастье.
С. Н. Смидович, к которой я обратилась с письмом о катастрофе с нашей квартирой, заболела – приступ грудной жабы, и она в больнице. Нам с Людмилой Васильевной не везет. В какие двери ни сунемся, там уже готов рожон судьбы. Но в данном случае не от этого сжалось сердце: вспомнились милые глаза, детски-кристальный, немножко картавый голос, правдивая и героическая душа, отражающаяся во всем существе – и так жаль всего этого. И так хотелось бы помочь, облегчить, хотя бы безмолвно побыть рядом, подержать руку.
12 ноября. В Аллином будуаре
Под ногами белый медведь, а кругом все розовое. 11-й час.
Здесь мы сегодня собрались трое во имя Пушкина, и Пушкин был среди нас. Так однажды было в моей аудитории, когда я читала о Достоевском. И сегодня Пушкин ощутился как реальнейшее, как живейшее присутствие. Бледная, как привидение, сидела Галиночка. Унеслись в какую-то глетчерную, нагорную высь крылатые глаза Аллы. Прочли “Подражание Корану”, “Когда для смертного умолкнет шумный день”, “Под небом голубым” и др. А перед этим я попыталась набросать внутренний портрет Пушкина исходя из его расы, наследственности, воспитания, среды, эпохи, интимных сторон жизни и особенностей его гения. Я знаю, что все это – дилетантски. И знают это и мои слушательницы. Но тем не менее – был с нами сегодня Пушкин. Пришел и слушал себя через наши открывшиеся ему души. И слушал нас. А к Грузинскому[307], к Цявловскому, к Веселовскому[308], к Когану[309] – не приходил.
14–17 ноября. 10 часов утра
Беспросветно-мутное, сырое холодное утро. В Аллиной гостиной полутемнота. В соседнем доме в некоторых окнах лампы. За эти три дня – что было? Два праздника души – встреча в той близости и радости, как 12 лет тому назад – с Л. В. (Крестовой), и письмо Ольги, из которого вижу, что несправедливо обвиняла ее (внутренно и в разговорах с близкими) в “неведении, забвении и окамененном нечувствии” в мою сторону. Письмо просто по неточности адреса блуждало три недели, пока дошло ко мне.
Было чтение пьесы в Аллочкином салоне. Пьеса растрепанная, тенденциозная, но горячая – пафосом феминизма, оскорбленностью женщины за властелинское и часто нечеловеческое отношение мужчины и за остатки рабства, дремлющие в женской душе. Автор – милый, еще молодой – женщина, еврейка, около 40 лет, черноволосая с светлыми, победно умными, но женственными, щедро сеющими улыбку глазами. С нею пришел Коробов, секретарь Бубнова, – лицо более или менее “высокопоставленное”. Средних лет. Умница. Джентльмен. Особая, ни на секунду не изменяющая сдержанность, какая бывает у хороших психиатров, у судебных следователей и дипломатов (знаю одного дипломата – бывшего, дядю Ириса Б. В. Миллера)[310].
Ночь, напролет посвященная семейному обсуждению Аллочкиных театральных судеб. Аллу заклевывают, затаптывают, “зажимают”, всячески стараются пригасить, на каждом шагу расставляют капканы. Знакомая история в дни общей жизни с покойной Н. С. Бутовой. Но поскольку Алла красивее, талантливее и к тому же “героиня” по своему амплуа, а не “характерная”, как была Надежда Сергеевна, и к тому же “Грозой” прославилась на весь мир – и борьба с ней ожесточеннее, планомернее и хитрее.
15–19 ноября. 2 часа дня. Алешина комната
Сырь, грязь, дождевая мгла, отвратительное, грязно-желто-бурое освещение. Скорей бы вечер. Тогда асфальт улицы отразит красные и зеленые огни светофоров, и побегут по улицам золотые четырехугольники трамвайных окон и лучи автомобильных фонарей. И я увижу это сквозь кисею окна Аллиной гостиной. А потом настанет ночь, и я буду в этой гостиной совсем одна. И я позову “Царю небесный, утешителю, Душе истины” и тяжко вдавлюсь в диван, в ночь, в сны. Полегче надо. Полегче вдавливаться в покой. И потруднее – не бояться трудного, как не боится Леонилла беготни по рынкам и кооперативам и тысячи своих хозяйственных хлопот.
4 часа. Психопатическая боязнь учреждений делает понятными для меня все фобии, все человеческие “не могу”. Вот я превозмогла свое “не могу” и съездила в какое-то Мосжил (конца слова не помню) заявлять 0 том, что со мной неправильно поступили, оставив без площади на время ремонта. И надо превозмогать, и я рада, что превозмогла. Но я знаю, чего это стоило, чего стоят такие превозможения таким людям, как я. Тут начинается с того, что самая жизнь, где надо толпиться в учреждениях, наталкиваться на грубость, безразличие, невнимание, несправедливость – такая жизнь вдруг теряет цену (как в еврейском погребальном песнопении “И жизнь не стоит испытаний этих”). И превозможение начинается с того, чтобы восстановить в своих глазах эту цену. Затем надо отбросить усилием воли жестокое представление, что ты в государственной машине даже не гвоздь, а какая-то атомная частица гвоздя (так мальтретирует[311] обывателя, а особенно старика, почти всякое учреждение). И надо противопоставить внутренно свою расценку человеческой личности (в то время как на тебя будут рычать или замахиваться копытом или, как наша домоуправительница Дуняша, отсылать к ч…й м…и).
На генеральной репетиции “Пиквикского клуба”[312] публика бешено аплодировала прежде всего легкому, сытному, удобному и красивому быту и веселому, глубоко человечному юмору Диккенса. Контрастность трудной, тесной, недостающей, со всех сторон ущемленной неблагообразной жизни с просторным, беспечным, благообразным обиходом обывателя- англичанина диккенсовских времен – повышала восхищение и любопытство зрителей. Аплодисментами встречали не только красочные, со вкусом сделанные декорации, но и бутафорию – новогодний стол, заставленный картонными яствами, и другие аксессуары комфортного привольного житья. Мещанство никогда не будет вытравлено из человека. Какие бы <ни были> грандиозные планы будущего благополучия (и с прекраснейшими лозунгами о справедливости, о братстве народов), он все равно будет тянуться к ветчине, даже в бутафорском ее состоянии.
22–23 ноября. Ночь. 2-й час
Ужасно, когда водевиль превращается в трагедию, но может быть еще ужаснее, когда трагедия превращается в водевиль.
Позвонила в Кремль узнать о здоровье Софьи Николаевны (Смидович), и показалось, что это ее голос (милый, грудной, один из прекрасно-женских голосов) с непонятной резкостью предложил спрашивать о ее здоровье в каком-то обществе, кажется, “старых большевиков”. После того, что нас связывало в молодости, в Ницце, в дни болезни ее первого мужа, и рядом с тем чувством, какое и теперь будит во мне ее голос, ее образ – эта отрывистая, грубоватая отповедь показалась мне такой на облик Софьи Николаевны непохожей, что я решила расследовать дело и написала ей об этом. Если не придет никакого ответа и не будет телефонного звонка, тогда придется сказать себе, как сказал некогда трехлетний Сережа: “Кока (товарищ), верно, мне не рад: он два раза ударил меня и сказал – пошел вон”. И тогда это уже не будет обидно, потому что таким образом наступающий становится на один уровень с безответственным Кокой – не ведает, что творит.
24 ноября
Самое трагическое – когда трагедия протекает не по линии взлета и срыва – и катарсиса, за этим следующего, а тянется неизбывно, изо дня в день. Когда ее едят с маслом, пьют, как молоко, переносят, как приступы зубной боли переносят люди, не имеющие мужества вырвать зуб, который уже нельзя вылечить.
“Гроза” провалилась (на сцене Художественного театра). Впрочем, какое мне до этого дело? Разве – постольку, поскольку это моральная компенсация Алле, которую театр незаслуженно оскорбил, не давши ей Катерины после ее мирового триумфа в кино.
Ну и образина – В. О. Массалитинова[313]. Могла бы без грима играть Кабаниху. Темперамент, от которого трещат столы и звенят стекла. Я думала, что при ее корпуленции вот-вот случится с ней удар, когда она негодовала на порядки в Художественном театре. Не крик, а рев стоял в комнате, а глаза у нее налились кровью.
288
Кузьмин Александр Петрович.
289
Арбатские переулки.
290
Болотов А. Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. Первая полная публикация в 1870 г. в приложении к “Русской старине”. Автобиографические записки содержат материалы о русской армии, быте дворян и помещичьем хозяйстве.
291
Неточная цитата из “Северной симфонии” (1901) А. Белого. “В голосе ее – вздох прощенных после бури, а в изгибе рта – память о далеком горе: точно кто-то всю жизнь горевал, прося невозможного, и на заре получил невозможное и, успокоенный, плакал в последний раз”.
292
Неточно. Лев Бакст. Портрет поэтессы З. Гиппиус, 1906 г.
293
Неточная цитата: З. Гиппиус, “Песня”, 1889 г. “О, пусть будет то, чего не бывает, никогда не бывает”.
294
Поэма Владимира Соловьева. “Три свидания” (Москва – Лондон – Египет. 18621875-1876). Философ Владимир Соловьев трижды видел Софию, премудрость Божию. Первый раз это случилось в церкви, когда ему было 9 лет. Второй раз он увидел ее в библиотеке Британского музея, где изучал труды средневековых мистиков, а третий паз – в пустыне Египта. Эти свидания он описал в своей поэме.
295
Цитата из стихотворения А. С. Пушкина “Полководец” (1835).
296
Шестов Л. И. Победы и поражения (Жизнь и творчество Генриха Ибсена). Русская мысль. М., 1910. IV–V.
297
Имеется в виду квартира Крестовой у Красных ворот. Директор Литературного музея Владимир Бонч-Бруевич оказал содействие в решении сложного жилищного вопроса семье своего друга и коллеги, написав письмо в прокуратуру Союза: “Позвольте обратить Ваше внимание на совершенно невозможное жилищное положение предъявительнице сего. Комната, которую она занимает по Садовой-Спасской ул., д. 27/1, совершенно разрушена вследствие прохода под этим ветхим домом метро… в комнате стоит 18 столбов, поддерживающих потолок. Ее маленькие дети с ней не живут, они рассованы по знакомым, и она, находясь в своей комнате, все время подвергается опасности быть погребенной под развалинами этого утлого дома.”
298
Беклемишева (по мужу Копельман) Вера Евгеньевна – писательница, литературный секретарь издательства “Шиповник” (его создателем был ее муж Соломон Юльевич Копельман), подруга В. Г. Малахиевой-Мирович. Их сын – известный советский писатель Юрий Крымов (Беклемишев Юрий Соломонович). В. Е. Беклемишева – автор воспоминаний о Леониде Андрееве. (“Реквием”. Сборник памяти Леонида Андреева. М., 1930).
299
Деятельность перераспределения (нем.).
300
Стихи вошли в цикл “Предгория”. В Коктебеле Д. Андреев написал около десятка стихотворений. В письме М. С. Волошиной 23 декабря 1934 г. Даниил писал: “<…>Все-таки за ноябрь и декабрь мне удавалось писать – урывками, по ночам, иногда даже в трамваях! В результате я привел в порядок около десятка коктебельских стихотворений и написал не очень большую, но очень для меня важную поэму. Переслать ее Вам нет возможности, поэтому ограничусь пока 3-мя коктебельскими стихотворениями. Стихотворение, посвященное Максимилиану Александровичу, Вы знаете, но я его несколько переделал<…>“ (архив ДМВ (НВ-1707).
301
Чья область, того и вера (лат.).
302
Да будет свет! (лат.).
303
Мария Александровна Самарова – актриса МХТ. Летом 1912 г. на ее даче в деревне Иваньково жили Марина Цветаева и Сергей Эфрон.
304
“Итак не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний [сам] будет заботиться о своем: довольно для [каждого] дня своей заботы” (МФ. 6, за).
305
Судаков Илья Яковлевич, режиссер, педагог. Во МХАТе с 1924 г. В 1926 г. поставил “Дни Турбиных” М. А. Булгакова, в роли Елены – Алла Тарасова.
306
Неточная цитата из пьесы А. Чехова “Дядя Ваня”: “Осенние розы – прелестные, грустные позы.” (1896).
307
Грузинский Алексей Евгеньевич, литературовед, популяризатор русской и западноевропейской литературы.
308
Веселовский Александр Николаевич, русский филолог, историк и теоретик литературы, с 1872 г. профессор Петербургского университета, с 1881 г. академик. А. Н. Веселовский собирал материалы для труда о Пушкине. Единственным опубликованным результатом этих исследований стала статья “Пушкин – национальный поэт” (1899), подготовленная в связи со столетним юбилеем Пушкина.
309
Коган Петр Семенович, литературовед, историк литературы, переводчик. Профессор Московского университета. Президент Государственной академии художественных наук.
310
Миллер Борис Всеволодович, российский ученый-иранист. В 1900 г. окончил Московский университет, в 1904 г. – Лазаревский институт восточных языков. С 1905 г. состоял на русской дипломатической службе в странах Ближнего Востока. В советское время – профессор МГУ, научный сотрудник Института востоковедения и Института языкознания, составитель “Персидско-русского словаря”. Родной брат Н. В. Бируковой.
311
Мальтретировать (от фр. maltraiter) – дурно обращаться с кем-либо.
312
Спектакль “Пиквикский клуб” по Ч. Диккенсу. Режиссер В. Станицын. Художник П. Вильямс. Премьера i декабря 1934 г.
313
Массалитинова Варвара Осиповна, актриса театра и кино. С 1901 г. артистка Малого театра. Была связана дружескими отношениями с В. Г. Минович.