Читать книгу Маятник жизни моей… 1930–1954 - Варвара Малахиева-Мирович - Страница 17
17 тетрадь
29.11.1934-17.3.1935
Оглавление2 декабря
Убит Киров[314]. Как невыразимо ужасен акт убийства. За всю долгую жизнь не могу (да и не хочу) привыкнуть, что он вошел в обиход человечества.
4–5 декабря. В царстве Берендеев
Милые Берендеи, Ефимовы, создали мне в дни кочеванья такой сказочный, братски-теплый, детски уютный этап.
За него – из загробного царства, откуда пишу и где нередко живу – шлю им низкий поклон, как сделала это вчера Оля. Она – за другое. И на это способны только сказочные персонажи. Кроме Ольги – Инна Вторая[315], Катенька Эйгес[316], Даниил (он, впрочем, слишком замкнут для откровенной лирики, его сказочность скорее в поступках, в планах, в жизненных ситуациях). Ольга, насмотревшись фотографий ефимовской скульптуры, при мне, среди белого дня, в кухне поклонилась Ефимову, коснувшись пальцем пола, и сказала сияющим, торжественным голосом: “Кланяюсь до земли и горжусь, что Вы у меня были в числе великих возлюбленных”.
8 декабря. Добровский дом
Постель Филиппа Александровича, на которой буду сегодня ночевать (он сегодня дежурный).
10 часов вечера. Лель (муж Ириса) очаровал всех в доме Тарасовых, где был первый раз. Он очаровывает детской чистотой и серьезностью мысли, какую излучают его глаза и высокий прекрасный лоб мыслителя.
Говорила я сегодня о важном, о в высшей степени серьезном и трагическом. И услаждала утробу пирожками, тортами и конфетами (“черствые именины”).
И как-то все это нехорошо перемешалось – важность и великость тем и низменность чувственной услады. Принять Мировичу к сведению.
9 декабря
Влюбиться – значит подпасть под чье-то обаяние, сотворить из внутренних и внешних черт какого-то лица образ красоты и жить в восхищении этой красотой. В молодости к этому за редкими исключениями присоединяется жизнь пола, чувственность. У старости, у детей – за редкими исключениями – это восхищение (и подпадание под власть того, кем восхищаемся) от жизни пола независимо.
Старухи бывают влюблены в своих внучат – и в чужих детей, даже младенческого возраста. Юноши и девушки влюбляются в талант, в гений. Если он не одного с ними пола, у них легко переходит это в страстное обожание (Беттина Арним и Гёте). Мирович всегда влюблен, и без этого ему недостает отвода каким-то перенаполняющимся эмоциям (как сейчас, когда он ни в кого не влюблен). 10 лет тому назад покойная мать с грустью сказала однажды: “Влюбилась в Сережу (двухлетнего) и все на свете забыла”. (В частности, ее забывала.) Тем-то и плоха влюбленность!
11 декабря. Берендейское царство
Отвратительное сознание, что заболеваешь при бездомности и, значит, при бесправности болеть. Как будто нахально превышаешь этим норму гостеприимства.
12 декабря
Две ночи и три дня неразрывно с Пушкиным. Так как при этом была повышена температура, он стал ощущаться реальнее, чем Ефимовы, чем Поля[317], угощавшая “горяченьким” молоком. И Москва за стенами ощущалась прежняя: на Басманной Чаадаев, на Арбате Пушкин. И на Тверском бульваре не памятник – а сам, живой, Александр Сергеевич в потертом бешмете с оторванной пуговичкой. – Его смех, его глаза, его судьба. Когда так вживаешься в судьбу умерших, не оживают ли они временно для какой-то слиянной с нами жизни…
12–14 <декабря>. Берендеи и Алла
У Аллы в будуаре. 12 часов дня. Час уединения. Вне этого часа – невообразимая и многообразная сутолока: Торгсин, патефон, скорняк, портные, портнихи, массажистки Аллы, телефоны, жирным розовым пончиком, очень шумным, катается Нина, фокстротной куколкой скользит тростиночка Галина, гаркает “чого?” домраба (украинка) Тося, собирается в Хабаровск Нинин спутник, камчадал Алик – упаковывает чемоданы, курит, сдержанно нервничает; ходит с какими-то проволоками длинный Алеша и ссорится с бабушкой, перебрасываются раздраженными фразами муж и жена. И тут же толстый старый Мирович роется в своем рюкзаке под телефоном (его вещи разбросаны в четырех домах), ищет свою сумку, свои очки, свою тетрадь, запирается в ванной, чтоб побыть вне человеческих флюидов – и туда к нему через каждые 5 минут ломятся. И тут же – Пушкин – то, что снилось ему и что наяву звучало ночью после вчерашнего его доклада:
Восстань, восстань, пророк России,
Позорной ризой облекись,
Восстань и с вервием на вые
К царю бестрепетно явись…
И точно я ехала с ним, когда он мчался в возке из Михайловского в Петербург по приказу Николая, и слагал по дороге “Пророка”, и готовился к “вервию на вые” – к участи своих товарищей декабристов, и точно это я вместе с ним потом полузабыла “пророческое” призвание свое, изнемогла, пошла по нарезкам винта жизни, а не по великому внутреннему призванию.
Миги, брызги, искры, клочки, тени.
…Не каждый ли пир – “Пир во время чумы” в каком-то смысле (в смысле тут же, за стеной, голодающих, умирающих)? Шекспировское “Оленя ранили стрелой, а лань здоровая смеется”[318].
…Наташа Сац рассказывала, что кто-то там, 65 лет дива, “великолепно танцует”, только ногу уже не может поднять в один прием, поднимает с расстановкой. Как страшно. Вспоминается жена Немировича Катерина Николаевна —80 лет в кудерьках, с румянами, с бантами, на каблучках. Как страшно.
…В Галиночке прелесть чистоты с возможностью порочности. Холода с возможностью темпераментных взрывов. Немножко косит, как жена Пушкина, и это придает загадочность взгляду. Говоря, устремляется взглядом куда-то вверх, как бы фиксируя мечтательно какой-то образ, как будто порываясь куда-то лететь.
…У Берендеев я зажилась. Надо было меньше “гостить”.
…Рядом кокетливо жалобные, разнеженно страстные и нагло-чувственные фокстроты патефона. Сколько пошлости перетащил он из-за границы в СССР. Насколько чище наши самые грубые частушки. Ну как же не сказать: “гнилой Запад”.
Из всего, что вчера и сегодня играл патефон, – хороша только итальянская ария Карузо: “Tu ca nun”[319]. В ней такая раненость сердца, и такая искренность жалобы, и такая сила и широта лиризма, какая бывает только у итальянских певцов.
…Подарили Мировичу одеколон за 32 рубля. Он подумал: “Лучше бы бумазейные штаны”. Одеколон, кроме того, тошно-гвоздичный.
…А вообще, скорее бы свой угол. Без подарков. Без приживательского привкуса.
…Но представить себе, как Нина Яковлевна (Ефимова) в 58 лет, умная, грустная, танцует в клубе с Петрушкой, сработанным ее руками, танцует – фокстрот, – как хотите, грустно. Плод общей искривленной линии городской культуры.
…Раз мать, уже совсем в старости, надела, когда у нее озябла голова, голубую вязаную косыночку. Я запротестовала – такой был контраст старческого желтого, в морщинах лица и ярко-голубого цвета косынки.
А вот сейчас накинула розовую Аллину шаль на плечи (дует от окна), и лишь когда мелькнуло в памяти что-то голубое, подумала: это косынка матери. И: как неуместна эта розовая шаль на Мировиче. Но как, – увы! – деликатнее, чем я была к матери, – никто ничего не сказал мне про розовую шаль.
Грустно приходить к друзьям с определенно корыстной целью – ночлега, еды. Но надо смириться, нельзя ведь обойтись без ночлега, без еды, пока жив.
Когда-то Танечка Лурье, в то время 18-19-летняя, сказала: “Ничем, мне кажется, нельзя выразить друзьям свое доверие, свою полноту дружественности, как тем, что просто свободно принимаешь от них все дары, все услуги”. И потом прибавила: “Отчего же такая большая радость – дарить? И так грустно и обидно, когда не принимают или возвращают подарок”.
16 декабря
А. Герцык. Писательница из Северного Закавказья[320]. Глухая – отсюда трудность общения. Несколько рассказиков – при жизни ее как-то не чувствовалась во всей полноте их художественная прелесть и внутренняя значительность. Маленькая книжечка стихов. Помню конец одного стихотворения:
Блаженна страна, на смерть венчанная,
Покорное сердце дрожит, как нить.
Бездонная высь и даль туманная…
Как сладко не знать. Как легко не жить[321].
И как загадочны эти четыре строчки, так же значительна и моя посмертная встреча с ней – случайно попавшая в руки пачка вырезанных из журнала рассказиков. Вспомнился вечер у нее и у сестры ее Евгении Казимировны[322]. Статуарно неподвижная и какая-то скованная поза Аделаиды Казимировны. Тяжелая, как из мрамора, бледнолицая голова с тяжелыми крупными завитками вокруг лба. Какое-то сходство с Врубелем. Бледно-голубые глаза с выражением терпеливым и обреченным. Я прошла мимо. Может быть, глухота Аделаиды Казимировны помешала. А сейчас в рассказах ее почувствовала такую созвучность с главными струнами своей души. И то, что ценю в людях больше всего: способность видеть, слышать и понимать. Огромное и до тонкости изощренное внимание. Огромная и непрестанная внутренняя работа. И неотрывный взгляд в сторону смерти – с любовным к ней отношением (“Блаженна страна, на смерть венчанная”). Аделаида Казимировна вышла замуж за совершенно неподходящего, чтобы не сказать чуждого ей человека[323]. Не расходились, но жили как-то врозь, хоть и под одним кровом. Этому и глухота способствовала.
Родились двое детей – мальчики. Про одного из них два чудесных рассказа[324], где поражает редкая интуиция в детскую психологию и тончайшая обработка материала. И правда двойная – художественная и жизненная. Очевидно – быль. А я прошла мимо. Ах, не надо, никогда не надо проходить мимо.
20 декабря. 3 часа дня. Комната Ириса
“Она ищет опоры, ей трудно без опоры”, – сказал один врач о моей покойной сестре (Анастасии Мирович) незадолго до ее окончательного психического заболевания. Если бы она нашла нужную ей опору, кто знает, заболела ли бы она 27-ми лет неизлечимо. И знаю о себе наверное, что если бы не было у меня опоры на житейском плане (почти всегда) и внутренно несколько раз в жизни (в самые острые ее моменты) – постигла бы и меня участь сестры (18 лет в психиатрической лечебнице, где она и умерла).
Кто не вырабатывает энергии, достаточной для приспособления к жизни, и не имеет возможности заимствовать ее у других, тот нередко спасается или самоубийством, или психическим заболеванием от непосильной трудности жить вечным банкротом или опускаться до босячества.
21 декабря. 3 часа дня. В квартире Тарасовых
Алешина комната. Две белых постели – его и отца. На стенах: Джоконда, старинные крашеные гравюры – пейзаж ночной и река в облачный день, портреты матери (Офелия и роль в кино), два фрегата на фарфоре. Парта, стол, на столе бегония, книжный шкаф, два кресла, у стены велосипед. Итальянское окно в раме холщовой занавески с темно-золотистой каймой. В окно – огромный портрет Сталина на фоне красного знамени, тонкая шея и маленький купол какой-то полуразрушенной церквушки, жемчужные закатные дымы.
Впитываю все это глазами Алеши, что умею делать с тех пор, как полюбила его и этим ввела в круг своего зрения. Сталин – он же Ленин: то новое и непогрешимое, что противопоставляет школьник старому – бабушкам, дедушкам – и в чем формируется его сознание. И старее и антагонистичнее всего – эта маленькая обезглавленная церквушка. Глядя на нее, думает: “Религия – опиум народов”. Бегонию любит, потому что эстет. И потому, что это подарок матери. Гордится матерью, ее красотой, ее известностью и любит младенчески эгоистично, но уже с зачатками рыцарственности. Потом это, может быть, станет культом, как у Даниила Жуковского, сына покойной Аделаиды Герцык, и у другого Даниила (Андреева). От матери унаследовал интерес к Толстому (мать читает отрывок из “Анны Карениной” на эстраде). Оба фрегата на фарфоре дороги ему, потому что говорят об адмиралах, о морской службе – мечта Алеши в последние годы. Отец – крепкая связь. Но видит его слабые стороны и иногда критически, свысока эгоистичен и эгоцентричен, но понемножку выбирается из петли эгоизма, чему помогает доброта. И отчасти суровые обличения бабушки. Бабушку не сумел оценить – ее честности, ее мысли, активности, прямоты и человечности. Видит в ней только те маленькие нелепости, какие во всякой старости неизбежны (ущербная ориентации, забывчивость, норой медленный процесс припоминания и т. д.).
22 декабря. 1-й час ночи
Все уехали к Юре (Тарасову) в Преображенку, где он заведует психиатрическим отделением. Празднуют день его рождения. Он появился на свет 35 лет тому назад в стенах военного госпиталя в Киеве. Он так сильно кричал – так громко и так неумолчно, что я сбежала от Тарасовых в один раззолоченный еврейский палаццо, где перед этим давала урок. Это были безумные дни – ранена была душа жестокой болью, но обратила боль в какое-то вихревое движение. Вечеринки, фестивали, катание на тройках. Даже цыганские романсы пела. Даже в маскараде однажды была.
23 декабря. Квартира Аллы
Одним росчерком пера зачеркнута сегодня для меня возможность жить под своим кровом и вообще жить в сколько-нибудь подходящих для старости, немощи и творческой работы условиях. Будет еще борьба. Мобилизуется даже, как самая мощная армада – Аллочка (“заслуженная артистка, депутат райсовета” и т. п.). В таких моментах “борьбы” для меня самым трагическим является не факт поражения и вытекающих из него последствий – но самый факт борьбы и необеспеченность для каждого “рожденного женой” на этом свете хотя бы минимальнейшего минимума благ: защиты от холода, права не умереть от голода.
Молодой рабочий, выброшенный в числе 9 человек из разрушенного Метростроем дома, молил, чтобы его допустили в кабинет к тому, кто росчерком пера может спасти его семью и товарищей от ночлега где-то в “колидоре” – “ведь в колидоре, ведь на каменном полу… нетоплено… дети…”. К барышне, принимающей заявления, ловя ее взгляд: “передайте, посочувствуйте”. Барышня, добродушная и терпеливая, – три часа в ожидании росчерка пера я ее наблюдала – вдруг окрысилась: “Никому не могу радеть, никому не могу сочувствовать. Если бы я сочувствовала, я бы давно от чахотки умерла. Вас тысячи. Я бумаги принимаю. Объясню, что нужно. А больше я ничего не могу”.
Бумаги. Вот в этом и секрет железности (и соответствующей прочности) всех государственных аппаратов, что бумаги заслоняют голодные рты, умоляющие глаза, умирающих детей.
24 декабря. 11 часов вечера. Комната Леониллы
Миги, брызг, клочки, вздохи, искры.
…Бросилась под поезд старая женщина от неимения жилплощади. У нее трое взрослых детей, но жили тесно. Тяготились матерью. Долго ходила у рельс. Подошел сторож, спросил, почему она все топчется на одном месте, она сказала:
– Я тебе мешаю? – Он отошел. Она быстро легла на рельсы, заметив на повороте глаза паровоза. Через секунду ей уже было не нужно на этом свете жилплощади.
…Я говорила Людмиле Васильевне[325], что старухам трудно за себя хлопотать, что для молодых все везде делают охотнее. Присутствовал молодой красноармеец из войск ГПУ с хорошим украинским лицом, немного курносый, смуглый, румяный, кареглазый, с черными кудрявыми бровями. Слушал сочувственно. Вышли вместе. На лестнице стал убеждать: “Чего-то вы, мамаша, боитесь? Мой совет: идите сами, смело. Они ж таки сразу, как посмотрят, увидят, что вы не можете одна жить. И прямо такочки и говорите: не могу одна жить”.
…Есть люди без “нутра” – нет потайного у них сокровища, основного фонда жизни. Этот фонд может быть мал: одна горсточка медяков или немножко серебра, – но все-таки это фонд, валюта. Но бывает – с виду человек не богат фондом, поверхностен. И вдруг откроется словами, поступками, жизнью, что у него в распоряжении ларец с золотом 96-й пробы. И это редко – целые золотые прииски.
27 декабря. 9 часов вечера. У Степунов[326]
(Ушли в гости и предоставили свою комнату бродяге Мировичу). Встретили меня утонченным угощением – кофе мокко, соленые печенья, духи “Красная Москва”. Скрябин и Шуберт (играла Екатерина Васильевна[327] – и в 66 лет какая тонкость игры и какая сила удара). Но самым ценным в празднично дружественном приеме было то, что хозяева подарили мне два часа уединения в их прекрасной комнате, т. е. на моем языке – подарили мне эту комнату на целых два часа.
С абажура смотрят на меня силуэты лебедя, пальмы и пирамиды, стрекозы над камышами и “белеет парус одинокий в тумане моря голубом” – первая красота звука и образа, подаренная мне Лермонтовым в какой-то старой хрестоматии в семилетнем возрасте. Среди всяких старинных вещей, ваз, картин и фотографий таинственно волнуют меня и тоже перебрасывают в детство два перламутровых (из темного перламутра), два ночных городских вида. Намек? Обещание иных форм жизни? Или воспоминание. “я там жила”. Или это “Городок в табакерке” Одоевского – любимейшая сказка в школьные годы. Еще звучат во мне мелодии Скрябина. От печки широко идет тепло (намерзлась я в сегодняшних скитаниях по морозу без калош.). И пусть будут благословенны такие странноприимные пункты в “хладном мире”, пусть не оскудеет ими жизнь во веки веков.
В мире относительностей, где мы живем, американский миллиардер, попавший в одну из своих роскошнейших вилл, вряд ли чувствует такую живую, такую свежую, детскую радость (и благодарность, целую ораторию благодарности), какую испытала я, узнав сейчас по телефону, что готов для меня приют на три дня (целых три дня и три ночи) с отдельной комнатой, такой, вдобавок, где мне будут рады, куда зовут, не исходя из моей беспризорности, а для того, чтобы побыть со мной в общении.
28 декабря. Сивцев Вражек
(моя сентябрьская Ломбардия и Мюнхен)
В соседней комнате щебечут четыре четырехлетки – детская группа. “А у меня есть Вова (новорожденный брат), а у тебя нету”. – “А у меня красный бант”. – “А у моей куклы есть кроватка”. – “А у нас есть кошечка”. Откуда у трехлетнего человека это предчувствие рыночной оценки людей – не по тому, что они сами, а по тому, что у них есть.
За эти 4 месяца у меня было по крайней мере семь жилищ. И я улавливаю нужность этого опыта. Полное зачеркивание завтрашнего дня – и уже ненужность его.
31 декабря. Раннее утро. Замоскворечье
(Разбудил соседний будильник.) Сегодня день кончины матери. “Блаженни мертвии, умирающии о Господе”.
Говорят, Андрей Белый перед последними минутами говорил жене “воскресаю” вместо “умираю”.
Прочла вчера воспоминания Гинсбурга[328], как бабушка в детстве водила его на кладбище и, наклоняясь над могилой мужа, говорила: “Гирш, вот я привела к тебе твоего внука Элиаса. Это я, жена твоя Ривка”. И рассказывала ему всякие домашние дела. Потом прибавляла: “Соседи, если Гирш куда-нибудь отлучился (!), если он меня не слыхал, передайте ему, что была его жена, Ривка, и внук Элиас”. Что это? Просто ритуал, вроде наших старинных причитаний, или вера в то, что есть особая, замогильная, но в высшей степени похожая на нашу, жизнь. Во всяком случае, здесь большое зерно веры в личное бессмертие.
1 января 1935 года. 2 часа ночи. Добровский дом. Даниилова комната
Величит душа моя Господа, и возрадовался дух мой о Бозе, Спасе Моем.
Не хотелось гадать, не хотелось праздновать. Нездоровилось. Как огорчились Шура и Елизавета Михайловна, что я задумала не встречать с ними Новый год. Хорошо, что я все-таки пришла. Встретили меня горячей радостью. Заставили написать гадание. Филиппу Александровичу вышло: щит и меч для победы над Роком. Он сказал: “Это над изжогой”. Вчера у него сильно заболел пищевод в гостях, во время игры в четыре руки. Он пришел мрачный, с мыслями о канцере. Сегодня – в особом (таком знакомом для меня) дионисьевском преодолении. Extension[329] за пределами личного бытия. Звонила Ольга – точно из Новосибирска, а не из Новогиреево – так это отрезано, забаррикадировано, заметено вьюгами. С Новым годом, с новым счастьем, Лисик.
11-й час вечера. Гостиная Аллы. Все в театре на “Евгении Онегине”.
Я отказалась идти. Наслаждаюсь уединением. Тишина. Только с верхнего этажа глухо доносятся звуки рояля.
В трамвае[330]
Теснились усталые люди в трамвае,
Плечом и коленом сверлили свой путь,
Локтем упирались и в спину, и в грудь,
Вопили: “Кто там напирает?”
– “Потише!”…“Полегче!” “Что стал как чурбан?”
– “Тебя не спросили – известно!”
– “Куда потесниться? И так уже тесно”.
– “А ты поскромнее держи чемодан”.
И ненависть жалом осиным язвила
Сердца удрученных людей.
В углу инвалидном прижавшись, следила
Старуха за битвой страстей
И думала: “Этот вот парень не знает,
Не помнит, не верит, что завтра умрет,
Что годы, как миги, летят, пролетают,
Давно ли пошел мне осьмнадцатый год”.
У этой бедняжки сидит бородавка
На самом носу. Эх, беда!
Хоть выйдет сегодня живою из давки,
Никто не полюбит ее. Никогда.
А вон старичок. Добредет ли до двери?
Винтом завертели, беднягу, всего,
Шпыняют и тычут. Не люди, а звери,
Никто нипочем не щадит никого.
Локтями работает ловко мальчонка,
Да хлипкий, да синий какой.
Мороз. А на нем решето – одежонка,
Должно быть, сиротка и ходит с рукой.
Глядела, жалела, вздыхала старуха,
Забыв остановки считать.
Вошел контролер и промолвил ей сухо:
– Плати-ка три рублика, мать.
Не знаю, для чего захотелось записать в стихах эту быль. Тянет порой к стиху, как алкоголика к спиртным напиткам.
Шаги на лестнице. Пришли театралы. Прощай, тишина. Впрочем, я им рада, их лицам, голосам, – вот теперь, когда отдохнула от шума.
5 января. 2 часа. Гостиная Аллы
Холод. Замерзают руки и мысли (на улице 32 градуса).
Вчера Алла и Людмила Васильевна добились свидания с распределяющим московские жилплощади Андреевым. Он повелел закрепить за мной комнату в квартире Людмилы Васильевны. Рядом с благодарностью – не ему, а в морозное утро ради меня к нему прибежавшим Алле и Людмиле Васильевне, а через них властителю всех мировых пространств и моей в них точки – рядом с благодарностью к воле властителя моей жизни – грусть и смущение. Сумею ли жить там, как надо тому, кто не только у порога – но уже одной ногой на пороге миров иных…
“И враги человеку домашние его”. Как ждала бедненькая Нина Всеволодовна своего Игоря (брат Ириса) и как мучается, дождавшись, его грубостью, обломовщиной, неряшеством. Как ждала Леонилла Нину (дочь) с Камчатки. И сколько болезненных душевных конфликтов и всяких нервных стычек у них каждый день. Так было и у меня всю жизнь с моей старицей. Всем сердцем я рвалась к ней в Воронеж, а на третий день начинались размолвки, недоразумения, нервные выпады. “И враги человеку домашние его”.
6 января. Утро. Гостиная Аллы (а мой будуар)
Шура (Коваленская) вчера говорила со слезами в голосе и на глазах – о ненужности конфессий, догматов, о религии гольда Дерсу Узала (в книге Арсеньева “Уссурийский край”), о том, как его слушался тигр, как он разговаривал с умершей женой, какой одушевленной и связанной с собой чувствовал всю природу и как любил ближнего как самого себя. Согласна, что Дерсу Узала – явление глубоко религиозного порядка, что от него легко перебросить мост к Евангелию и к 13-й главе послания апостола Павла к коринфянам (“любовь долготерпит… всему верит… всего надеется… не ищет своего.”). Согласна, что, не слышав ни разу о Христе, он исполнил Его заповеди неизмеримо лучше, чем самый “верующий” христианин, сосредоточенный на своих эгоистических интересах. Согласна, но не знаю, как соединить это с историческим значением христианства, а для себя с таинством причащения.
Вечер. Добровский дом. “Слава в вышних Богу и на земле мир в человецех благоволение”. Пропел ли это ангельский хор на Вифлеемских полях, моей вере это не открыто. Но верно знаю, что слышали это в своих сердцах миллионы людей. Помню, как пел это с вдохновленным лицом больной отец наш, сидя у топящейся вечером печки (по болезни не пошел к рождественской всенощной). Помню, что с этими словами пришел Пушкин к Плетневу за три дня до последней дуэли. Помню, как мы сидели, обнявшись, с Наташей вот в этой же полуосвещенной комнате в сочельник, когда на острие ножа столкнулись наши судьбы и – пусть омраченный потом разными моментами – сошел на нас тогда мир, донеслось с Вифлеемских полей ангельское пение: “Слава в вышних Богу”. И сейчас сквозь неправедность, суету и запыленность моих дней слышу отголосок тех звуков, которых “заменить не могли все скучные песни земли”.
7 января. 4 часа дня. Комната Ириса
Ирис в кооперативе за подарками матери и кормилице. Ее Лель тоже вне дома. Я одна и, как всегда, благодарна Судьбе за одиночество.
(Головокружительный темп скитаний. 3-й дом сегодня, 1-й час ночи – у Лиды Случевской.)
Филипп Александрович, выйдя в переднюю (в 11 часов вечера гости только что начали собираться), увидел, что я одеваюсь. “Вы куда же?” – спросил испуганно. “К Случевским, у вас сегодня негде ночевать”. У него глаза заволоклись туманом, похожим на слезу, и на лице появилось выражение болезненной жалости.
– Не смотрите на меня, милый, с таким состраданием, – сказала я. – Мне приятно будет там ночевать. Меня там очень приглашали и будут рады моему приходу.
– Но ведь поздно.
– Ничего. Там богема и фантастика. Им даже понравится, что я приду в полночь.
На самом деле я шла с некоторым смущением. Но обе подруги – пожилая и молодая – обрадовались и ничуть не удивились моему ночному приходу. И было тепло. И был чай. И за чаем придумали определять героев Тургенева, а потом общих знакомых тремя образами. У всех были разные, но все подходили к данным лицам. И у Марии Александровны[331], и у Лиды фантазия творческого порядка.
9 января. 2 часа дня. На полпути от Аллы к Добровым
Сергеюшка уже в Москве. Слышала утром по телефону его нежный равнодушный голосок. Пойдет с Машей на “Ревизора”, со мной на “Сверчок на печи” и в ТЮЗ.
“Неблагословенный дом”, – говорит Леонилла про семью дочери. Неблагословенный с начала своего. Бывают неблагополучия временные, и, если они даже трагичны по существу, в них освежительная гроза. И они тоже преходящи. Неблагополучие, основное в браке – неудачный выбор спутника (если даже по страсти и по любви этот выбор). Корень неудачи – в тех свойствах одного из супругов, какие мельчат, сжижают другого, не дают звучать его лучшим струнам, вносят в его жизнь дисгармонию, двойственность, вольную или невольную ложь. И выбраться из такого рода неблагополучия можно лишь через одну дверь – расторжение брака. <…>
1 час ночи. Под кровом М. А. Рыбниковой. Профессор великолепного сложения. Гориллина челюсть и новорожденная леность, свежесть и невинность пожилого лица. Глубочайшая небрежность к себе, к своему виду, к своему комфорту. Все внимание эстетическое и сердечное отдано Лиде Случевской, подруге, заменившей дочь и вообще семью. У рыженькой нежной Лиды огромное обаяние женственности, чуткости, талантливости и тонкого, острого ума. Вокруг нее все вопросы искусства и жизни принимают особый волнующий, будящий творческую мысль колорит и приобретают динамику стратосферных полетов.
10 января. Рыбниковский кров
Интересная мысль у Лиды Случевской сделать выставку чеховских героев, разделив их на категории: 1 – нытиков и мечтателей – интеллигентов, 2 – больных людей (тоже из интеллигентов) и 3 – душевно здоровых – из простонародья, главным образом – нянь, 4 – детей. Две последние категории должны оттенять степень душевного распада интеллигентов.
Лидочка сама живет у грани распада, и, может быть, только в последний год нашла ось, вокруг которой начала сознательно собирать и укреплять себя. Разрушительные движения духа у нее, к счастью, находят выход в творчестве – в рисунке, в скульптуре. Она потом не может смотреть на некоторые из своих произведений, но говорит, что с их помощью “отделалась от того, что ее мучило”.
Преходящее, проходящее… Вечное откладываю до комнаты. А если не будет ее – до того порога, за которым померкнет преходящее. Откладываю, хотя и знаю, какой грех – отлагательство. Но жизнь моя на житейском плане вся в клочках, в чужих руслах, в чужих колоритах, в чужих интересах. Свое где-то глубоко внутри – а то, что проявляю, лишь отзвуки чужого и ответы на “чужое”.
12 января. Тарасовская квартира
“Страсти” Баха. Трогательное выступление детей (Ленинградская капелла). Мощные мужские хоры. Жалостные, нередко рыдающие, женские голоса. Страшное по звуку утверждения, по огромности этого звука – “Варавву” – в ответ на вопрос Пилата – кого отпустить – Иисуса, называемого Христом, или Варавву. Местами “тонкий хлад” мистериального постижения. Местами протестантская трезвость. Странно было до жути услышать в концертном зале (хотя и в прекрасном, сдержанно-углубленном исполнении артиста) “Элои, Элои! Ламма савахфани!”. Дамы, стриженые, с накрашенными хной волосами и кровавыми губами. В антракте хохот, флирт, конфеты, пирожное. Двойственное впечатление от оратории. Надо – нельзя лишать толпу такой музыки. С другой стороны – как будто бы нельзя слушать “Боже мой, зачем Ты оставил меня” в концертном зале.
13 января. Рыбниковский кров (Староконюшенный переулок)
Возвращение с Днепростроя Веры (Кузьминой)[332]. Сильное искреннее движение мое навстречу.
Эти нежные розовые руки касались металлов и камня в “котловане” (хорошо не знаю, что это такое). В фарфоровой белокурой головке складывались длиннейшие, ответственнейшие вычисления об оседании почвы и пылал энтузиазм социалистического строительства. И так много еще, в 25 лет, в этом ученом строителе детства, что на именинах Вадима[333], когда ставили шарады, он прополз торжественно на четвереньках, покрытый попоной, изображая коня, на котором ехал Ворошилов (Вадим). Дети очень веселились – были и Сергей, и Маша в числе гостей. Одиннадцатый юбилей Вадима вышел очень праздничным.
14 января. Рыбниковская пристань
“Сверчок на печи”. Спасибо Диккенсу за эту детски свежую волну простых, но высоких движений человечности, какими так богато его творчество. Я чувствовала в некоторых сценах, что и у меня, как у Сережи с Машей, глаза и щеки мокры от слез. Во вступительном слове предупредили публику насчет буржуазного недостатка Диккенса – его сентиментальности. Но то, что здесь называли сентиментальностью, – тоже “слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение” – в узко бытовом претворении и в англосаксонском колорите. Кто знает? Может быть, благодаря “сверчку” мне было так легко откликнуться на приглашение Сережиной бабушки Гизеллы Яковлевны – зайти из театра к ним на обед, что еще недавно показалось бы мне ужасно трудным и даже нелепым. А может быть, и без сверчка вселяется понемногу мир в сердце Мировича.
21 января. 3 часа ночи. Салон Аллы Тарасовой
Что делает старость комичной?
(Над стариками и старухами нередко ведь посмеиваются даже благожелательные к старости люди.) Комична претензия на мудрость – страстишка советовать, изрекать моральные сентенции и житейские афоризмы. Комично форсирование темпов и напряжений с целью показать, что бежишь еще вровень с другими на арене житейской скачки. Комично требование на уважение – без особых данных для этого. Водевильно комичная забывчивость, растерянность, пугливость, отсутствие правильной ориентации. И еще – детски-эгоистичное, наивное отношение к своим вкусам и потребам (начиная с рассказывания о них как о чем-то общеинтересном). Короче говоря – “недостатки детского возраста без его обаятельности” (Достоевский в характеристике старика Верховенского в “Бесах”).
Салон. Утро, 11-й час. “Мне отмщение, и Аз воздам”. Расшифровывали с Аллой и Алешей эпиграф к Анне Карениной. По-моему, это отнюдь не ветхозаветное обещание кары за то, что Анна полюбила Вронского и ушла к нему, оставив нелюбимого мужа. Ветхозаветный Иегова допускал разводное письмо и не требовал единобрачия. Отмщение, постигшее Анну, – вызывается не тем, что она полюбила (“я – любовница, страстно любящая только его ласки”). Бог, живущий в сердце человека, его высшее начало, живущее в нем, – та “свеча”, которая пронзительно ярко озарила Анну в день самоубийства, книгу “обманов и зла” – жизнь, какой жила Анна, этот Бог, а не ветхозаветный – привел ее к разрушительному концу за сужение и снижение задачи жизни. Рядом с этим необходимо помнить взгляд Толстого на смерть как на переход в иные условия существования. Приговор эпиграфа не раздавливает Анну, а только уводит ее из условий, какими худо воспользовалась ее богато одаренная душа. Уводит через катарсис трагической смерти – очищенной и переплавленной. Об этом намекает таинственный образ вещего сна Анны и появление в момент смерти того же мужчины возле рельс, который во сне приговаривал il faut le battre le fer, le broyer, le petrir[334] (идея Ибсена в “Пер Гюнте”, в образе пуговичника, пришедшего переплавлять Пера в конце нелепо прожитой жизни). Если бы Анна, разведясь с Карениным, вошла в жизнь Вронского как жена и мать, а не как любовница, требующая невозможной и ненужной свежести чувственно-страстного отношения и влюбленности первых месяцев их связи, Толстому не пришло бы в голову бросить ее под поезд за так называемую измену вяленому судаку в лице Алексея Каренина. Враг всякой лжи и даже тени ее в человеческих душах, в человеческих отношениях, он не мог желать, чтобы Анна, разлюбив мужа, продолжала делить с ним ложе – когда и уши, и пальцы, и голос его были ей невыносимы и вся душа и плоть рвались навстречу другому. Ось драмы Анны Карениной не в измене жены мужу (все вокруг Анны – и Бетси, и Стива Облонский – безнаказанно изменяли), а в ослеплении и требовательности страсти, в безумии ревности, когда любовь к Вронскому стала уже браком, в том, что Толстой называл “сумасшествием эгоизма”. Самый жуткий момент в драме Анны – это ложь, какой она окутывает поневоле свою связь с Вронским. Толстой, тайновидец человеческого сердца, отражающего свои тайны в снах, дает нам высокохудожественное изображение тяжело раненной совести и женского достоинства Анны в том сне, когда она видит себя в постели с двумя мужьями (да еще оба Алексеи). И оба ласкают ее, и оба говорят о том, как им “хорошо”. Этот сон – стрела совести, заострившаяся для Анны в героически тяжелое, но морально правдивое решение порвать с мужем, с сыном, раз муж не давал ей вырваться из сети лжи и уйти к человеку, которого она любила. И не было бы драмы совести, хоть и осталась бы боль разлуки с сыном – не было бы “отмщения”, если бы она, совершив этот шаг, вошла бы в жизнь Вронского не с культом своей страсти к нему, не с эгоизмом влюбленной “любовницы, страстно любящей только его ласки”, а как жена в высоком смысле этого слова, христианская жена – сестра, друг, помощница, мать его детей и как человек, имеющий, по выражению Толстого, “учение о жизни”, т. е определенные моральные к себе запросы, голос “Разумного начала”, который вел бы ее помимо голоса страсти. И этот же голос не дал бы ей броситься под колеса Судьбы.
25 января. 9 часов утра. (Вокруг сон)
Диван Аллиного салона, он же – моя постель.
Вчерашнее (о чем с утра вспомнилось).
Ольгин Борис (брат)[335] – интересная помесь Хлестакова со Штольцем (обломовским) + народившийся в революции советский энтузиаст. Хлестаковская, сильно видоизмененная, впрочем, фантастика в прошлом, настоящем, будущем – и о себе. Разбег энергии, позволяющий половину фантастики воплотить в жизнь неожиданным, иногда почти чудесным образом. Искренний “энтузиазм строительства”. Красиво на румяном, чуть начинающем блекнуть лице, под молодецкими, чуть начинающими редеть кудрями, выражение глаз: в них, как у покойной матери его, в мягкой темноте зрачка – горячая, скорбная внимательность. Развернул перед нами феерическую картину своих прожектов, часть которых осуществлена. Вовлек в них утопающую ладью бедненького Сюпика, который слушал его как райскую птицу.
26 января. 12-й час ночи. Сивцев Вражек
У Мережковского (“Не мир, но меч”), как у Блока (“Двенадцать”) – “легкой поступью надвьюжной, нежной россыпью жемчужной, в белом венчике из роз (!) – впереди Иисус Христос”. Впереди революции! Я не понимаю, зачем нужно это объединение. Христос – царство не от мира сего. Революция – немезида мира сего – и неизбежный этап истории в направлении справедливого устроения хозяйства и распределения благ мира сего.
…Но революционер может быть “свят”, когда кладет душу свою “за други своя”.
Вчера умер Куйбышев[336]. Портрет в газете. В гробу. Хорошее лицо. Светло удовлетворенное. И тень какой-то загадочной полуулыбки.
Расскажешь разве, что сказали мне на углу Сивцева Вражка две трепетные изумрудные звезды. Напомнили, укорили, пообещали. Что напомнили? За что укорили? Что пообещали?
27 января. 1-й час ночи. В недрах Дивана Аллиной гостиной
Головокружительные мои скитания последних четырех – теперь уже пяти месяцев, даны мне как мерило моей внутренней свободы. Я устаю. Ежечасно приспособляюсь (внешне) к чужому быту. Но внутренно я свободна как никогда.
28 января. 11 часов вечера. Комната Ириса (Ирис с Лелем в Медыни)
“Ай-ай, как ты поседела, как ты ужасно поседела!” (Галочка, – с ужасом, – и стала обнимать меня и целовать мои седины, как целуют приговоренных к смертной казни.) Процесс разрушения явно ускоряет темпы. У моих однолеток тоже оплывы, впадины, складки, сборки, морщины, синева, желтизна, кое у кого усы, зачатки лысины. Нередко мы встречаемся с особой грустной радостью, что – вот еще пока живы. Нередко обмениваемся прощальными взглядами. У некоторых, как у меня, есть чувство запоздания, как это бывало на экзаменах, когда спутают алфавитный порядок и долго не вызывают.
Вот вызвали Куйбышева – 44-летнего. Хотел жить, умел работать, был весь от мира сего – и вот уже по ту сторону экзамена. Задумываешься порой и смотришь на эту загадку неотрывно, как баран на новые ворота, как баран, ничего в ней не понимая.
Милый Филипп Александрович так смиренно, с детскими интонациями попросил Елизавету Михайловну (жену):
– Можно мне 31-го дать на дежурство штук 6 баранок?
Перманентный финансовый кризис – больных на приеме не видно. Может быть, оттого, что лекарств нет. Может быть, гомеопаты перетянули к себе страдающих. Домашний пиджачок у Филиппа Александровича в клочьях, которые уже невозможно объединить. И есть у него с тех пор, как заболел пищевод, новый, пристальный взгляд, о котором говорит Уайльд в “Балладе Редингской тюрьмы” – взгляд осужденного на казнь. Пристальный, напряженно-пытливый, и в то же время кроткий, обреченный. Но не отгороженный от людей – а “за всех и за вся” дума: – “Und dann müsst da Erde werden”[337]. А когда сядет импровизировать за рояль, до чего легким и молодым и в какие-то надзвездные края унесенным становится его старческое рубенсовское лицо.
30 января. Алешина комната
Вчера Леониллины именины. Пышное пиршество, на котором мне совсем не следовало быть (по внутренней линии движения). Но… соблазнилась малым соблазном – навага, мандарины, зрелищное и психологическое любопытство – кто, что и как на вечере будет.
Было: неописуемая кутерьма приготовлений. Гладильная доска, Галина с утюгом. Хрусталь и сервизы, вытащенные из буфета. Галина на столе под люстрой, сметающая с подвесок пыль. Гора мяса и оснеженных наваг на кухне. Их пронзительный запах по всем комнатам. Нина в дезабилье над винегретом. “Хозяин” дома на коленях на полу над окоренком со льдом, устанавливающий крюшоны. Домраба с выкатившимися от напряжения и усталости глазами. В 9 часов первый гость – торжественная и бледная от переутомления Елизавета Михайловна в белой кружевной шапке – скрыть излишнюю редкость шевелюры. Вслед за ней Филипп Александрович и Людмила Васильевна. Принужденный разговор о картине “Гроза” Дубовского[338], висящей на стене, и по поводу ее о картинах и о грозах вообще. С видом орлицы или соколицы в парадном наряде и тоже в чем-то кружевном старая М. В. Янушевская и с ней сын[339], в такой же степени носатый, добродушный и уже по дороге на каком-то празднестве выпивший. Инженер-киевлянин, друг детства сестер Тарасовых. Борис Б.[340] – молодой, малиново-румяный, вкрадчиво-простодушный, с наследственной от матери полученной обаятельностью взгляда и голоса. Хирург М[341]., с умными и трагическими глазами, слегка облысевший поклонник Аллы, обрадовавшийся случаю проводить ее в концерт. Алла, загримированная Грушенькой, в черной шелковой шали и с коралловыми серьгами, волнующе-красивая и ничего вокруг не видящая. Впрочем, к д-ру М. дружественно и с маленьким оттенком кокетства благосклонная.
Шипящий и гудящий что-то патефон, возле него милый, долговязый, в коричневом вельвете Алеша, по временам обменивающийся со мной товарищеским взглядом, когда что-нибудь смешное или нелепое происходит. Полиандрическое семейство врачей – жена некрасивая до того, что странно представить возле нее заинтересованного ею мужчину. Мужья – дружные между собой, крупной породы – один толстый, другой худощавый. Menage en trois[342]. Впрочем, это все, может быть, и сплетни. Нехорошо только, что дама эта полвечера несгибаемо, подобно кочерге, с длиннейшей жилистой шеей и маленькой стриженой головой вращалась перед нами в голубом полуоткрытом платье под звуки фокстрота и танго. И как хорошо вращалась Галочка. Предвесенняя юность излучалась от ее тоненькой гибкой фигурки и радостное сознание своей женской власти. И неопытный еще чистый, но уже волнующийся и волнующий всех, с кем танцевала, темперамент. Огромное и опасное обаяние в этом хищном цветочке. Актер К. не отходил от нее во вторую часть вечера, отуманенный и до растерянности наэлектризованный. И у нее моментами был роковой вид ангелочка, недалекого от падения. Только моментами. Чистота и гордость сейчас же являлись на выручку, и отуманенные звезды глазок смотрели гордо и уничтожающе строго.
Жена этого актера Т. – свежая, русая, тонкобровая и какая-то вся плоскостная (плоское лицо, руки, плоский стан, довольно стройный, плоские ноги). Она не ревновала мужа к обольстительной девочке, потому что верность их брака уже была ею разрушена. Юрий[343] в галифе и в форме ГПУ – присоединившийся с товарищами к графинам “белой очищенной” и опрокидывающий в себя рюмки, ничуть не пьянея. Его черноволосая, чернобровая, статная, но лишенная грации жена с резким, нервным смехом и без всякого повода, и с застенчивой мягкой улыбкой в красивых карих глазах. За их столом – украинские песни, впрочем, обрывающиеся на полдороге.
За другим длинным столом – Алла, вернувшаяся с концерта, нервно оживленная, – гаданья (вытащила мои старинные гадальные четверостишия). Громкий смех и что-то минутами карменское, что заставило Филиппа Александровича задумчиво сказать: “Много еще в ней неизжитых сил”. Попытки петь цыганские песни с каким-то отчаянным видом – вот-вот схватится за голову и зарыдает. Два лица без речей. Впрочем, еще третье без речей – Мирович. А в центре всего – “Феденька”[344]и его гитара (театральный администратор). Пел с цыганским размахом, всем существом – то “жестокие романсы”, то частушки с добавлением комических и едких импровизаций по адресу кого-нибудь из окружающих. С вдохновением дурачился, острил и попутно сильно приударял за Галочкой. Весь вечер не выпускал гитару из рук и даже пританцовывал, как это делают цыганские дирижеры. Пение подымалось, крепло и вдруг замирало или обрывалось сразу. Одновременно вертелись в фокстроте на легких стройных ножках тростиночка Галина в земляничном платье, карикатурная докторица и стройная, зеленая, в зеленом суконном платье, расплюснутая, модно остриженная Маша Т. И какие-то надрывающее-грустные ноты вырывались из щеголеватых тактов патефонного фокстрота. Этот ритм безнадежно-нерешительного, презирающего утоления, не верящего в него Эроса прерывался порой раскатистым, на всю комнату, хохотом бабушки Леониллы, чувствующей себя в многолюдном обществе гостей как рыба в воде (всегда так было).
Потом сидели и полулежали на ковре в Аллином будуаре, пели, пили шампанское и кофе. Потом разошлись – после 4-х часов. Остался ждать первого трамвая доктор М. с трагическими глазами и, кажется, с такою же судьбой, если даже не считать трагедией власть над ним Аллиной красоты. Алла, извинившись, ушла в спальню, – ей предстояло раннее вставание. За ней бестактно шагнул и крепко притворил дверь супруг. М. поджидал трамвая на угольном диванчике между бабушкой и Галиной, не сводя глаз с закрытой для него навсегда двери. Я подошла к окну. Пока тут ели, пили и распевали цыганские песни, улица оделась в белоснежные ризы. И крыши, и тротуары были незапятнанно чисты. И так тихо, что, казалось, слышен там полет снежинок. Они кружились в своем воздушном танце, сталкивались, разлетались и медленно, точно нехотя, опускались долу. Некоторые, кружась, долго не падали на землю и как бы страшились взлететь еще и еще раз, как можно выше… И вдруг, вспыхнул красный фонарь перекрестного светофора и пронесся сияющий и весь пустой трамвай – вестник утра.
Перечла написанное и вижу, что необходимо к этому прибавить то, что было в Художественном театре в “Жизни человека”[345]: вместо стен – черная, зияющая пустота и в углу “Некто в сером”, и в руках у него горящая свеча (“ибо тает воск…ибо тает воск”). Чувствовалось ничтожество того, чем заполнена жизнь, и грозная тайна ее и того, что за ее стенами – Смерть. И чувствовалось, как “тает воск” (у меня это – снежинки), как мало отмерено времени в этом отрезке бытия самым молодым. Мелькнуло, когда сидела в кресле у двери комнаты, где все лежали на ковре, представление, что все мы мчимся на пароме близко уже к Ниагаре (и Галочка не дальше, чем другие). Но вертящийся с гитарой Федя, но шампанское, наваги, ревность, любовные ощущения, фокстрот, встречи, прощания, службы, работа и увлечение ролями не дают помнить об этом.
4–5 февраля
Пафос работы (перевод Дидро). Жадная радость, когда пришла книга из Academia. Вспомнилось: так радовалась слепая мать, когда однажды ее позвали у Добровых чистить морковь (стосковалась, лежа целыми днями в одиночестве без всякого рукоделия). Потом рассказывала: “Столько-то морковок очистила”. И “четырнадцать ступень вниз на кухню”. Это были уже впечатления, события. Моя душа была тогда в скотоподобном состоянии, в сумасшествии эгоизма.
6 февраля. Ночь. Рыбниковский кров
– С Вами хочет познакомиться Шохор-Троцкий[346].
– Со мной? Зачем?
– Говорит, что ваши воспоминания о Толстом[347] – лучшее, что он читал в этой области.
Знаю, что не лучшее и что говорится это только “так”, но какое-то горько приятное чувство – мелкого порядка – всколыхнулось в душе. Так давно я отторжена от литературного русла, от возможности печататься, что этот Шохор-Троцкий точно перенес меня в прошлое, когда я была литератором. И не была старухой. Знакомиться не хотелось, но было бы неучтиво не войти. Вошла. Гном лет пятидесяти, с густыми, еще не поседевшими черными волосами (эластичным стоят копром на голове над умным лбом). Горящие, в свое время что-то выстрадавшие глаза, пристальный взгляд. Говорил не просто любезные, а искренно звучащие живым интересом фразы. Много рассказывал о дневниках Толстого и Софьи Андреевны, над изданием которых работает. О Толстом: “Я сказал однажды толстовцам: «Вы стоите у сапог вашего учителя, видите даже не целый сапог, а подошву, вы и не подозреваете о его настоящем росте»”. О Софье Андреевне (с ужасом): “Есть в ее дневниках такие вещи, какие я бы не решился рассказать ни товарищу, ни жене”.
Вдруг поняла в Bijoux indiscret[348] – на 30-й странице перевода – весь непристойный их эротизм. Стало тошно над ним работать. Тошно и обидно. Могла бы на что-нибудь другое пригодиться – моя любовь к слову, к стилю, к чужому творчеству. И так томительно захотелось своего творчества, не случайного ночлега, а отстоявшегося воздуха своих мыслей, своей рабочей колеи. Вряд ли это будет. Вернее, что я тогда получу комнату, когда, как Ипполиту Иванову, его давно жданная и желанная квартира окажется ненужной. Кончится плен. Вчера вдруг упала t до 35,4. И в этой полуобморочной слабости было что-то обнадеживающее, что-то морально подбодряющее.
12 февраля. 1-й час. Гостиная Аллы
Из-за Алеши, из-за стремления проникнуть в его жизнь я очутилась в отроческом возрасте (на некоторые часы дня). Даже чистка велосипеда меня однажды заинтересовала. Системы коньков, ученические проделки в школе, танки, противогазы, парашюты – вошли в круг моих впечатлений так же, как по вечерам, когда мы оба устанем, час карточной игры с призом грошовой конфеты. Все это не оттого, что я впала в детство. И смолоду это был мой – и не книжный, а интуитивный подход к детям от 2-х до 16 лет. Только “обратившись и сделавшись как дети” на время общения с ними (не теряя вовсе своего багажа морального и даже философского – и вообще не приспособляясь) – можно установить настоящую творческую близость.
Когда мне было 30 лет, сестра Настя однажды сказала мне (слегка презирая меня): в тот день, когда я увижу, что тебе не хочется сиреневых конвертов, вуали с мушками и духов, я поверю, что это уже началась “метанойя” (новое рождение).
Это не значит, что если человек отделается от мелких привычек, от житейских удобств, от вкусовых пристрастий – настанет для него метанойя. Это значит, что при некоторых изнеженных привычках и пристрастиях к чему-нибудь внешнему загроможден путь духовного роста. Так мешают зерну прорасти какие-нибудь камушки и щепки между ним и тем воздушным пространством, где оно уже будет не зерном, а растением.
…Отчего так сильно бьется сердце при этой аналогии зерна и ростка, отчего она так нужна нашему сознанию, что и у Христа, и в эллинских мистериях, везде – пшеничное зерно.
17 февраля. 1 час ночи. Гостиная Аллы
Алла бывает ослепительно и трагически красива. Эстрадный костюм и прическа сразу делают ее красавицей. Домраба, украинка Дося, про нее сказала: “Ой, яка Алла Константиновна красива, як горгония (горгона). Аж страшно”. И Филипп Александрович сказал с какой-то нежной печалью: ничуть не удивляюсь, что М.[349] (60 лет) полюбил ее. В ней такое богатство неизжитых сил. И вообще.
24 февраля. 9 часов утра. Зубовская кухня
Недавно Биша сказал: старость лучше молодости тем, что меньше нужно затратить энергии на борьбу с Майей[350] (меньше приманок). Потом поправился: “А может быть, это и наоборот. Чем больше затраты энергии на борьбу с приманками, тем ценнее результаты”. Если бы он знал, какая нужна затрата энергии в старости, чтобы просто жить. И как грозят ей такие приманки Майи, как покой, уют, охрана создавшихся привычек, борьба с разрушением плоти, недуги.
26 февраля. Утро, 9-й час. У круглого стола М. А. Рыбниковой
В высшей степени интересно ее (М. А. Рыбниковой) творчество[351]: тонкая, изящная графика, соединенная с силой экспрессии и оригинальнейшей композицией. Ритм рисунка и передача движения воспринимается как музыка. В высшей степени так же интересно (и противно) пренебрежительное равнодушие, с каким относятся власть имущие имена к ее – и вообще к чужому – творчеству. Здесь я натолкнулась на лично меня огорчившую стену: с апостольской бородой и с человеческими глазами (и с чертами душевной красоты в прошлом) Фаворский проявил (в двух уже случаях!) ту же профессиональную черствость и “сумасшествие эгоизма”. “Да ведают потомки православных”, как нельзя, стыдно и грешно поступать по отношению к собратьям в искусстве и во всякой другой профессии.
28 февраля. 2-й час ночи. Рыбниковская пристань
“Ладья любви разбилась о скалу быта”[352], – написал Маяковский перед тем, как застрелиться. Быт – мощная своей тысячелетней косностью сила. Недаром я так страстно ненавидела его в ранней молодости. Недаром в 17 лет, по житейской и духовной неопытности, не зная, как преодолеть мглу быта, собиралась убежать от него через ворота смерти.
Маленький Николушка (3 % лет) очень рвался “в Москву”, а когда приехал к дедушке с бабушкой на Арбат, заявил, что это “не та Москва”, запросился домой и без колебания уехал с отцом. Не то ли мы видим в той части человечества, которая пошла за позитивизмом. Долго рвалось человечество “в Москву”, и на какой-то исторической ступени часть его, заглянув в те философии, которые уводили из “тесного и душного умопостигаемого мира”, объявило, что это “не та Москва” и что лучше ехать назад, к зоологической правде трех институтов – голод, любовь, страх. Николенька в этом новом мире хоть на троллейбусе покатался, а позитивист троллейбус отрицает (уехал, не видав его), как некогда отрицал всякую красоту и значение Петербурга и Москвы один сельский учитель, говоривший: “У нас в Шаповаловке лучше, спокойнее”.
2 марта. 2-й час ночи. Гостиная Аллы
Так вот отчего у Бориса (Ольгин брат) такая залежь скорби и оттенок безумия в улыбающихся глазах. Он порассказал сегодня о походе от Воронежа до Пензы, когда за красными гнался Мамантов[353]. Ему было тогда 18–19 лет, но он был уже комиссаром и стоял почти ежедневно лицом к лицу со смертью и со всеми ужасами гражданской войны. Рассказывал о взрыве мостов, о прокладке каких-то воздушных сооружений на месте их, по которым по одному прогоняли вагоны. О том, как стонали, бредили и выли на дороге умирающие сыпнотифозные (“на них наступали…”). О том, как он случайно наткнулся на близкого знакомого среди таких полутрупов и тащил его на себе до станции. Об ужасном рве в Белгороде, полном расстрелянными заложниками и пленными. О том, как такими заложниками был наполнен целый товарный поезд, потом облит керосином и подожжен (кажется, это сделал генерал Маевский). И когда повышена температура, вспоминается все это, но прежде всего – убитая молодая женщина – ветер откинул в сторону волосы и платье. На груди одно небольшое пятнышко – след пули. А когда после всей этой фантасмагории приехал домой в надежде отдохнуть в семье (крепко сплоченной, с очень любимой матерью в центре), – в квартире его встретили вопросом: вам кого? И рассказали, что тут живут уже другие, что мать умерла, братья и сестра неизвестно где. Потом встретил брата и едва узнал его – так опух и пожелтел от голода. Так было. И когда рассказывал о возвращении домой, о смерти матери, засмеялся странным смущенным смехом, а в глазах сияли скорбь и слезы.
6 марта. 11 часов вечера
Закоулочек Филиппа Александровича (он дежурит). Промелькнувшее:
Нина (мне): Я никак не думала, что ты в старости будешь увлекаться вот такими рисуночками (я разрисовала тетрадь для дневника Сережи, прикрывая виньетками английские надписи наверху страниц).
Я: А ты думала, что я буду только вязать чулки?
Нина: Тебе шло бы писать, как нашему папе.
Я: Весь день? И ночь?
Нина: Да, это больше подходило бы для старости.
Нина права. Это моя инфантильность (как и то, что играю с Алешей, с семилетней Лёсей в карты и блошки). И это, как сказала бы психофизиология, мозг (или нервы) из чувства самосохранения прибегают к интервалам игры – отдыха. Обломовщина – но с некоторой возможностью преодоления ее.
Шизофрения. Мода на шизофреников. Недавно один молодой ученый (филолог) так и отрекомендовался: перед вами шизофреник.
Был на днях Лундберг. Не забилось на этот раз сердце к нему навстречу. Он все сделал, чтобы выкорчевать живые корни многолетней дружбы. Она болела, увядала, оживала и опять увядала, но я все берегла ее там, где у меня воля к верности. Смотрела с грустным равнодушием на его непомерно большую голову и водяные глаза. “Не та Москва…” А впрочем, это, может быть, какая-то стадия отношений. Нина, когда Лундберг ушел, сказала: в Злодиевке Герман (так зовут его у Тарасовых) любил употреблять слово “разопсел” про некоторых людей. А теперь мне кажется – он “разопсел”.
От П. А. Ж. письмо – дружеское, смиренно-просительное – “протянуть веточку многоветвистой и торжественной (?) души” – моей к нему навстречу. Опасность конца прошла близко от него и погрозила ему пальцем. В чувстве возможной близости конца, в повышенном чувстве смертности своей (и человеческой вообще) он ощутил нашу встречу как реальность, с которой спешит войти в общение.
10 марта
Блины в добром добровском доме. Щедрые, с икрой и сметаной. И до отвала. Говорили о культе солнца, о Даждьбоге и ели, ели с энтузиазмом. Особенно Даниил весь сиял застенчивой чувственной радостью. Мирович поймал себя на сладострастном восприятии икры и решил “удержаться”. Удалось. Потом тоже сиял от этого и, кажется, немного гордился.
10 часов вечера
…Очень редко философствующая тетя Катя[354] (сестра Елизаветы Михайловны Добровой) сегодня, перемалывая кофе, в ответ на чье-то замечание о том, что “надоедает забота о пище”, безапелляционно сказала: “А если бы не было, ничего бы, поверьте, не было”.
– И Пушкина бы не было? – возмутилась сестра.
– Не было бы.
– Но почему?
– Нечего было бы делать никому. Начали бы куролесить. И как-то не было бы порядку. Ну, словом, по-моему, ничего не было бы.
– А те алтари, что у дикарей? А рисунок в пещере мамонта?
– Рисовали. Но, может быть, только потому, что этого мамонта убили и съели. Я не умею объяснить, но только знаю, что привыкли бы ничего не делать и не взялись бы серьезно ни за рисование, ни за литературу. Ну, как, например, и теперь под тропиками – сами в рот плоды валятся, и дикари так и остаются дикарями.
В трамвае я думала о том времени, когда всё будут делать машины. Был серый предвесенне влажный день с тонким слоем позолоты на подкладке туч. Они просвечивали местами, как несмелый намек на иное, далекое от серости, от будней и забот “о хлебе животнем”, существование. И встало передо мной волнующее видение. – Пречистенка и бульвары стали другими (от другого воздуха жизни). Другие люди свободной, легкой и смелой поступью шли по тротуарам. Вот некоторые из них столпились у афиши. И я увидела, что на ней написано, что один из граждан тех миров, которые только в три раза медленнее света вращаются вокруг своего солнца, нашел способ, изменив структуру своей плоти, вступить в общение с жителями Земли и открыть им те тайны духа и материи, какие будут им доступны.
По дороге мы встретили нагруженные телеги – их торжественно везли люди: это был мрамор, порфир, малахит и хрусталь для постройки храма.
В многоколонном здании Академии изучали язык птиц, животных, души цветов и минералов.
Мелькнул там, где кокетливое арбатское метро, храм “Посвящения” в отрочество, в юность, в зрелость и в старость. Жизнь стала мистериальной. И не было ни одного человека, который бы не знал музыки, и уже многие имели возможность слушать музыку сфер.
– Куда вы прете? – Вы сами прете. – Идиотка. – От такой слышу. Ой, ногу отдавили. – Вот невидаль – нога. – Грудную клетку сдавили! – В крематорий пора, а она с клеткой. Тоже барыня. Куда с мешком? А ты куда с керосином?…
Да, это – наша эпоха. Трамвай, Москва. Вот на этом углу выходить. За что же тем, дальним, мистерия? А этим “грудную клетку сдавили” и ругань. И пошлость кино. И в столовых – крыса (“на тарелке у одного из обедающих” – из газет).
13–16 марта. 1-й час ночи. Гостиная Аллы
О равнении по высшей и по низшей линии человеческой личности. Низшая линия вся в зоологической почве – инстинкты, страсти, тут же и внешне рафинированный эгоизм. Высшая линия – к образу совершенства, какой мы носим в себе. Здесь и двигатель и выравнивающая рука – совесть. И еще вкус к благообразию. У кого слабо развито то и другое, неизбежно будет вести себя, куда влечет линия низшего “я”: животные потребы, хотя бы и в очеловеченном и замаскированном виде. В каждом акте нашей воли мы проводим эти – или понижающие, или повышающие нас линии. Если мы не святы и не совсем звери – мы в середине между двух этих линий – и то подтягиваемся, то спускаемся. Духовный рост происходит лишь при сознательной и энергичной работе подтягивания к высшему “я” и к борьбе с притязаниями низшего.
314
Киров (Костриков) Сергей Миронович – деятель Коммунистической партии и Советского государства. Убийство Кирова (1 декабря 1934 г.) было использовано Сталиным для организации широкомасштабных репрессий в партии и стране.
315
Веретенникова Инна Петровна, актриса, близкий друг В. Г. Мирович. Первой была Инна, дочь Елены Тарасовой и Павла Святополка-Мирского.
316
Эйгес Екатерина Петровна, в девичестве Козишникова.
317
Домработница Ефимовых.
318
Шекспир У., “Гамлет”, в пер. А. Кронеберга (1844).
319
Итал. песня “Tu. Ca Nun Chiaene” (“Не плачь”).
320
Лубны-Герцык Аделаида Казимировна (в замужестве Жуковская), русская поэтесса, прозаик, переводчица. На Северном Кавказе никогда не жила. После 1914 г. Жуковские жили в Судаке в собственном доме, где Аделаида Казимировна и умерла в 1925 г. В 1928 г. ее сестра Евгения Казимировна перевезла детей, оставшихся на ее попечении, на Кавказ, где в лесохозяйстве работал их брат Владимир Казимирович Герцык.
321
Неточная цитата из стихотворения “Осень”, впервые “Цветник Ор” (1907). Вошло в прижизненный сборник “Стихотворения” (1910).
322
Герцык Евгения Казимировна – переводчица и критик, близкий друг Льва Шестова. В. Г. Мирович была знакома с сестрами Герцык в 1910–1915 гг., когда вместе с Львом Шестовым посещала их дом в Кречетниковском переулке в Москве, который стал своего рода салоном, где бывали Н. Бердяев, Л. Шестов, С. Булгаков, Вяч. Иванов, М. Волошин, М. Цветаева, С. Парнок и другие.
323
В январе 1909 г. Аделаида Герцык вышла замуж за Дмитрия Евгеньевича Жуковского, ученого-микробиолога, издателя, переводчика философской литературы. В 1927 г. Д. Е. Жуковский был выслан на три года в Вологодскую область.
324
Сыновья А. К. Герцык и Д. Е. Жуковского – Даниил и Никита. Два рассказа А. Герцык “Ненаказуемость Котика” и “Царевна Елена” под общим названием “Из детского мира.
Посвящается Д. Ж.” впервые опубликованы в журнале “Северные записки” 1915, № 2, с. 6–14 (см. также в кн.: Аделаида Герцык. Из круга женского. Стихотворения. Эссе. Сост. Т. Н. Жуковская. М., 2004. С. 339–349). Даниил Дмитриевич Жуковский, математик, писатель, литературовед. В 1936 г. был арестован по обвинению в “хранении контрреволюционных стихов Волошина” и “измышлении о жизни советских людей” (в разговоре упомянул о голоде на Украине). Первый приговор – пять лет. В тюрьме по доносу – новый приговор особой тройки (15 февраля 1938 г.), расстрел, приведенный в исполнение на следующий день. См.: Таинства игры. Аделаида Герцык и ее дети / Сост. и примеч. Т. Н. Жуковской. М., 2007.
325
Крестова Людмила Васильевна.
326
Степуны – Владимир Августович и Юлия Львовна (Тарасевич).
327
Кудашева Екатерина Васильевна.
328
Возможно, Гинцбург (Гинзбург) Илья (Элиаш) Яковлевич – скульптор, академик. Работал в области монументальной и станковой скульптуры; директор еврейского музея в Ленинграде. Автор многочисленных литературных работ, воспоминаний о встречах с художниками, писателями и общественными деятелями (Скульптор Илья Гинзбург: Воспоминания, статьи, письма / Сост. Е. Н. Маслова. Л., 1964).
329
Расширение (англ.).
330
Хризалида. С. 397.
331
Рыбникова Мария Александровна – филолог, имела приемную семью, состоявшую из учительницы-словесницы Л. Е. Случевской и ее матери. Наиболее значительные труды М. А. Рыбниковой – “Загадки” (1932) и “Введение в стилистику” (1937). В 1928–1931 гг. Рыбникова – одна и в сотрудничестве с Л. Е. Случевской – публикует ряд статей о загадках и их педагогическом применении. Умерла в Свердловске в эвакуации.
332
Вера Дмитриевна Кузьмина в 1930 г. окончила МИИТ и пять лет работала по специальности “инженер-мостостроитель”.
333
Сын Людмилы Васильевны Крестовой.
334
Надо ковать железо, толочь его, мять (фр.).
335
Бессарабов Борис Александрович.
336
Куйбышев Валериан Владимирович – советский государственный и партийный деятель. Умер 25 января 1935 г. от сердечного приступа. Похоронен на Красной площади в Москве.
337
“И тогда земля должна быть там” (нем.).
338
Картину художника Н. Н. Дубовского “Гроза” А. Тарасовой подарили, отметив удачно сыгранную роль Катерины в фильме “Гроза” (вышел на экраны в 1934 г.).
339
Янушевская Мария Васильевна, киевская приятельница Леониллы Тарасовой, вдова погибшего царского офицера. Ее сын – Янушевский Диодор Михайлович, инженер-строитель.
340
Бессарабов Борис.
341
Лицо не установлено.
342
Menage en trois (фр.) – хозяйство на троих.
343
Тарасов Георгий (Юрий) Константинович.
344
Михальский Федор Николаевич – театральный деятель, в то время главный администратор, помощник директора МХАТ; с 1937 г. – директор музея МХАТ; прототип администратора Филиппа Филипповича из “Записок покойника” (“Театрального романа”) М. Булгакова.
345
“Жизнь человека” – пьеса Л. Андреева. Впервые была поставлена в Драматическом театре В. Комиссаржевской (Петербург) 22 февраля 1907 г. Режиссер – В. Э. Мейерхольд. 12 декабря 1907 г. состоялась премьера в МХТ. Постановка К. С. Станиславского и Л. А. Сулержицкого.
346
Шохор-Троцкий Константин Семенович, литературовед и общественный деятель, член редакционного комитета юбилейного издания сочинений Л. Н. Толстого, собиратель материалов сектантов и последователей учения Л. Н. Толстого.
347
Побывав в Ясной Поляне в гостях у Льва Толстого в декабре 1909 г., Мирович взяла у него большое интервью (“В Ясной Поляне”, опубликовала в журнале “Русская мысль”, 1911, № 1 и в Сборнике воспоминаний о Л. Н. Толстом / М., 1911. С. 158–176).
348
“Нескромные сокровища” (“Les Bijoux Indiscrets”, 1748) – фривольный роман Дени Дидро.
349
Москвин Иван Михайлович, артист, театральный режиссер, второй муж А. Тарасовой с 1936 г.
350
Майя (санскр. – иллюзия), в ведизме и брахманизме – имя богини, воплощавшей иллюзорный мир.
351
М. А. Рыбникова увлекалась графикой и живописью. Занимаясь сбором и изучением загадок, былин и сказок русского народа, произведений древнерусской литературы, иллюстрировала их. Особенно привлекало ее “Слово о полку Игореве”. Выставка графических работ на эту тему, выполненных в 1930–1942 гг., вызвала большой интерес в Свердловске, где была в эвакуации. В 1959 г. Госиздатом было выпущено альбомного типа издание “Слово о полку Игореве”, в которое вошло 13 графических листов Рыбниковой. Выставки ее работ проходили в 1960 г. в Институте методов обучения АПН СССР, в 1975 г. в Московском государственном пединституте им. В. И. Ленина.
352
“Любовная лодка разбилась о быт.” – строка из неоконченного стихотворения В. Маяковского “Море уходит вспять.” (1958).
353
Константин Константинович Мамантов, белогвардейский генерал.
354
Митрофанова (урожд. Велигорская) Екатерина Михайловна.