Читать книгу Мифы и реалии пушкиноведения. Избранные работы - Виктор Есипов, В. М. Есипов, В. М. Есипов (Вогман) - Страница 16

Пушкин и декабристы
Вокруг «Пророка»

Оглавление

Стихотворение «Пророк» по праву считается одним из вершинных достижений пушкинской лирики. Вдохновенные и глубокие характеристики его звучали уже в середине ХIX века. Так, Надежда Кохановская в 1859 году в журнале «Русская Беседа» (№ 5, отд. III) с трогательным религиозным энтузиазмом писала:

«Возьмите хоть одно общее содержание в коротких словах. Чего оно не совмещает в себе? Мир присущего Божества, мир ангельский в лице серафима, – человек в величайших конечных пределах его духовной жизни: мертвящем томлении духа и высочайшей силе его, и здесь же земля и небо, в несказанном величии мировых сил жизни, выдают свои неведомые тайны. Слышно, как небеса содрогаются от исполнения славы Божьей; земля звучит, принимая на себя отсвет ея, в морских глубинах слышен ход морских чудовищ; слышно, как растет лоза при долине, и в высоте небесной, ощутимо смертному уху, звучит горний полет ангелов – и все это в тридцати коротеньких строчках! Величие человеческого слова торжественно сказалось в поэтическом величии ”Пророка“»135.

Владислав Ходасевич, накануне эмиграции из большевистской России (1922), провозглашал, что с того дня, когда Пушкин написал «Пророка» и «решил всю грядущую судьбу русской литературы», она «стоит на крови и пророчестве»136.

В советское время проблематика «Пророка», весь его образный строй, библейские реминисценции и славянизмы оказались слишком далекими от насущных идеологических задач эпохи. Стихотворение не вписывалось в созвучную тому времени новую трактовку пушкинского наследия, которая должна была утверждать главенствующее положение революционных, антимонархических и антирелигиозных мотивов в творчестве первого национального поэта России.

В этих условиях попытка, хотя бы косвенно, связать «Пророка» с революционной тематикой являлась весьма актуальной. К тому же имелись отдельные, не подтвержденные документальными свидетельствами предания и легенды (таковые расцвечивают биографию всякого великого человека), которые могли стать неким подобием обоснования таких попыток.

Столь важная идеологическая задача была успешно решена ведущими советскими пушкинистами: в летописи жизни и творчества Пушкина, составителем которой являлся М. А. Цявловский137, появилась запись о существовании трех (!) стихотворений «Пророк», антиправительственной направленности; в том III большого академического собрания сочинений поэта впервые был введен текст приписываемого Пушкину четверостишия «Восстань, восстань, пророк России…» (с конъектурой, где царь назывался «гнусным убийцей»), принадлежность которого Пушкину всегда вызывала большие сомнения; наконец в примечаниях к стихотворению «Пророк» в том же томе появилось утверждение о том, что первоначально стихотворение начиналось иначе:

Великой скорбию томим, —


причем в качестве даты, обозначающей начало работы над «Пророком», был произвольно указан день получения Пушкиным сообщения о казни декабристов.

Все сделанное позволило наконец напрямую связывать стихотворение с декабристской темой. Так, например, в собрании сочинений поэта, изданном в 1969 году под редакцией академика Д. Д. Благого, находим: «”Пророк“. – Написано под впечатлением казни пяти и ссылки многих из декабристов на каторгу в Сибирь. В основу положен образ библейского пророка – проповедника правды и беспощадного обличителя грехов и беззаконий царской власти…»138

Анализу методов решения поставленной временем задачи, а также выявлению степени научной обоснованности этих решений посвящено настоящее исследование.

Три стихотворения «под названием “Пророк”…»

В «Летописи…» читаем:

«Июль, 24 – сентябрь, 3. Три стихотворения о казненных декабристах противоправительственного содержания под названием ”Пророк“ (не сохранились). Предание донесло лишь одно четверостишие в, безусловно, искаженном виде: ”Восстань, восстань, пророк России“»139.

В качестве обосновывающего материала указана давняя заметка Цявловского о Пушкине, опубликованная в 1936 году в «Звеньях», – три с половиной печатных страницы, включая тексты впервые опубликованных там писем.

В заметке приводятся, в частности, тексты двух писем М. П. Погодина к П. А. Вяземскому: краткая выдержка из письма от 11 марта 1837 года и письмо от 29 марта 1837 года полностью, сопровождаемые комментариями публикатора.

Краткая выдержка из первого письма Погодина содержит следующую просьбу к Вяземскому как к одному из редакторов «Современника»: «Если бы вы были столько добры, чтобы написать мне слова два о его бумагах (Пушкина. – В. Е.): цела ли Русалка, Островский («Дубровский». – В. Е.), Ганнибал, Пророк, восемь песен Онегина? Что Петр? Мелкие прозаические отрывки, кои готовил он к своей газете для образчика? Сделайте милость»140.

Ни «Пророка», ни «Островского» в бумагах Пушкина не оказалось, и М. А. Коркунов, по просьбе Вяземского, попросил Погодина написать об этих произведениях подробнее: «все, что вы знаете»141.

В ответном письме на имя Вяземского Погодин и сообщил об интересующем нас стихотворении следующее: «Пророк он написал, ехавши в Москву в 1826 году. Должно быть четыре стихотв., первое только напечатано (“Духовной жаждою томим” etc.)»142.

Погодин совершенно явно имел в виду цикл стихотворений под единым названием «Пророк» – «должно быть четыре стихотворения», потому что нам трудно себе представить в творческом наследии Пушкина несколько отдельных стихотворений с одинаковым названием, написанных в одно время.

Это сообщение Погодина – единственное во всей литературе о Пушкине упоминание о еще каких-то, помимо известного нам всем текста «Пророка», стихотворениях на ту же тему.

При этом Погодин, как мы видим, ничего не сообщил об источниках такой информации, а это в данном случае очень важно.

Довольно загадочное погодинское сообщение не имеет ни реальных, ни косвенных подтверждений и только потому не должно было вводиться в научный обиход в качестве достоверного факта биографии Пушкина.

Что сделал Цявловский?

Придав второй части сообщения Погодина о «Пророке» (о четырех стихотворениях) статус заведомой достоверности, он произвольно расчленил единый, по представлению Погодина, цикл, отделив от известного нам стихотворения «Пророк» три других упомянутых Погодиным, которые назвал стихотворениями «о казненных декабристах», а затем столь же произвольно присвоил им характеристику «противоправительственных». При этом он совершенно игнорировал первую часть погодинского сообщения, касающуюся датировки стихотворения: «Пророк он написал, ехавши в Москву в 1826 году» (то есть с 3 по 8 сентября. – В. Е.).

Чтобы оправдать «противоправительственное содержание» трех стихотворений и как-то связать их с казнью декабристов, датировка Погодина была передвинута Цявловским на месяц с лишним назад, обозначив для их создания иной временной промежуток: 24 июля (день получения Пушкиным известия о казни декабристов) – 3 сентября 1826 года. Тем самым было продемонстрировано, что сообщение Погодина не является неоспоримым свидетельством и, когда это целесообразно, его можно корректировать или вообще не принимать во внимание.

Для довершения картины приписываемое Пушкину с шестидесятых годов ХIХ века четверостишие «Восстань, восстань, пророк России…» было голословно провозглашено фрагментом именно этих трех несохранившихся антиправительственных стихотворений о «казненных декабристах». Такое предположение еще никем не выдвигалось, но ведущие советские пушкинисты, собственно, не собирались больше заниматься выдвижением каких-либо предположений – они просто вносили свои, не имеющие никаких научных обоснований, домыслы в «Летопись…» или в академическое собрание сочинений поэта в качестве научно достоверных, проверенных временем фактов.

Так и был создан необходимый факт биографии Пушкина, рассматриваемый нами сегодня впервые со времени его опубликования.

Что же касается степени осведомленности Погодина о пушкинских текстах, то нельзя не отметить, что его знания в этой области были весьма приблизительными, а сообщения отличались неточностью и сбивчивостью, о чем можно судить по тому же письму.

О романе «Дубровский» он, например, сообщал Вяземскому следующее: «Об Островском вот собственные слова Пушкина из письма к Нащокину от 2 октября 1832 года: ”Честь имею тебе объявить, что первый том Островского кончен и на днях прислан будет в Москву на твое рассмотрение…“».

Содержание этого романа – истинное происшествие: одного помещика разорил сосед, оттягав его землю. Помещик взял своих крестьян, оставшихся без земли, и пошел с ними разбойничать, несколько раз был пойман, переходил через суды разные очень оригинально etc.» (курсив наш. – В. Е.)143.

Содержание романа Погодин изложил весьма приблизительно и, что особенно важно для нас, присочинил ряд эпизодов: «Несколько раз был пойман, проходил через суды разные…». Таких эпизодов, как известно, в романе нет, и они не предполагались автором, о чем свидетельствуют планы романа, сохранившиеся в бумагах Пушкина.

Это позволяет сделать вывод, что о романе «Дубровский» Погодин знал что-то лишь со слов Нащокина, прибавив от себя (таково свойство человеческой памяти!) остальное.

Не отличаются точностью и другие сообщения Погодина, содержащиеся в том же письме. Например, коснувшись «Песен о Стеньке Разине», он сообщал, что они «были представлены в Цензуру в 1828, кажется, году и не пропущены тогда»144.

На самом деле «Песни…» были посланы поэтом на просмотр Николаю I при письме Бенкендорфу от 20 июля 1827 года, а в цензуру не представлялись.

В свете отмеченного вполне допустимо предположить, что и сообщение Погодина о «Пророке» столь же неточно или даже ошибочно, тем более что источник информации им не указан. В таком предположении нет попытки поставить под сомнение добросовестность Погодина, ведь хорошо известно, что и материалы первых биографов Пушкина, П. И. Бартенева и П. В. Анненкова, содержат немало таких ошибок и неточностей.

Видимо, ощущая недостаточную убедительность одиночного свидетельства Погодина, Цявловский завершил свою коротенькую заметку следующим пассажем:

«Существуют свидетельства шести лиц (С. А. Соболевского, А. В. Веневитинова, С. П. Шевырева, М. П. Погодина, А. С. Хомякова и П. В. Нащокина), бывших в тесном общении с Пушкиным по приезде его из Михайловского в сентябре 1826 года, во-первых, о том, что поэт привез в Москву противоправительственные стихи, посвященные событиям 14 декабря, и во-вторых, о том, что стихи эти были первоначальным окончанием ”Пророка“»145.

Как видно из приведенной цитаты, Цявловский (вольно или невольно) подменял понятия и запутывал ситуацию. Так, совершенно неясно, к каким текстам следует отнести его слова о «противоправительственных стихах»: имелись ли в виду стихотворения, о которых сообщал Погодин Вяземскому, или здесь подразумевалось известное четверостишие «Восстань, восстань, пророк России…»?

Если справедливо первое предположение, то налицо явное противоречие: те стихотворения охарактеризованы в «Летописи…» (см. выше) как стихотворения «о казненных декабристах», а не как «посвященные событиям 14 декабря»; и потом, как могли «три стихотворения», которым в его «Летописи…» посвящено отдельное сообщение, быть «первоначальным окончанием» стихотворения «Пророк»?

Если же здесь подразумевалось четверостишие «Восстань, восстань…», то нельзя не заметить, что его вряд ли можно назвать стихами, «посвященными 14 декабря», и потом, какое это имеет отношение к письму Погодина Вяземскому? Там это четверостишие вообще не упоминается и, следовательно, его связь с «тремя стихотворениями» ничем не подтверждена.

Запутывая и без того непростую ситуацию, Цявловский стремился создать впечатление (или уговорить самого себя), что речь идет о стихах, упомянутых Погодиным в письме к Вяземскому. Но для такого предположения, даже если бы оно было им ясно заявлено, нет, как мы уже показали, никаких оснований.

Таким образом, «свидетельства шести лиц», скоропалительно упомянутых исследователем, полученные к тому же через десятилетия после смерти поэта, не имеют прямого отношения к сообщению Погодина о «Пророке», содержащемуся в его письме от 29 марта 1837 года. Да и сами эти свидетельства порой совершенно явно противоречат друг другу, что мы рассмотрим чуть позже.

И вот что еще интересно отметить. При цитировании письма Погодина от 11 марта 1837 года был усечен за ненадобностью следующий текст:

«Вот вам еще стихотворение («Герой». – В. Е.), которое Пушкин прислал мне в 1830 году из нижегородской деревни, во время холеры146. Кажется, никто не знает, что оно принадлежит ему. Судя по некоторым обстоятельствам, да и по словам вашим в письме к Д. В. Давыдову, очень кстати перепечатать его теперь в ”Современнике“ или, если 1-я книжка уже выходит, – в ”Литературных Прибавлениях“. В этом стихотворении самая тонкая и великая похвала нашему славному Царю. Клеветники увидят, какие чувства питал к нему Пушкин, не хотевший, однако ж, продираться со льстецами» (курсив наш. – В. Е.)147.

Трудно поверить, чтобы в том же письме к Вяземскому Погодин мог иметь в виду какие-то противоправительственные стихи Пушкина.

Итак, подведем итоги. Загадочное сообщение Погодина о «Пророке» является одиночным свидетельством, никакими другими свидетельствами или фактами, подтверждающими его сообщение, мы не располагаем. Для включения этого сообщения Погодина в «Летопись жизни и творчества Пушкина» в качестве достоверного факта биографии поэта не было необходимых оснований.

«Восстань, восстань, пророк России…»

В 1948 году вышел том III Большого академического собрания сочинений Пушкина под общей редакцией Цявловского, куда впервые в истории отечественной пушкинистики было включено уже упоминавшееся сомнительное в художественном отношении четверостишие с его же конъектурой в 4-м стихе:

Восстань, восстань, пророк России,

В позорны ризы облекись,

Иди, и с вервием на выи

К у.<бийце> <?> г.<нусному> <?> явись.


Текст этот, якобы отражающий реакцию Пушкина на казнь декабристов, получил распространение с 1866 года (почти через 30 лет после гибели поэта) и сопровождался легендой о том, что Пушкин привез его из Михайловского «в кармане сюртука» на аудиенцию к царю, состоявшуюся 8 сентября 1826 года, с тем, чтобы вручить его своему могущественному собеседнику в случае неблагоприятного исхода разговора.

Этой теме посвящен предыдущий раздел настоящей главы «К убийце гнусному явись…», где решительно отвергается сама возможность принадлежности приведенного выше текста Пушкину и ставится вопрос о неправомерности его включения в собрание сочинений поэта.

Здесь мы приведем лишь некоторые дополнительные соображения по затронутому вопросу.

Для обоснования достоверности упомянутой нами легенды Цявловский сослался на воспоминания тех же шести современников поэта (универсальный прием!), которые он, не совсем обоснованно, пытался использовать в уже рассмотренном нами сюжете с письмом Погодина от 29 марта 1837 года, а именно: С. А. Соболевского, А. В. Веневитинова, С. П. Шевырева, М. П. Погодина, А. С. Хомякова и П. В. Нащокина. Все они, как отметил Цявловский, были «в тесном общении с поэтом в Москве осенью и зимой 1826 года»148.

Ссылка на них в этой связи более уместна, чем в предыдущем случае. Но и здесь не удалось избежать ряда неточностей.

Во-первых, «о тесном общении»: Погодин в первые дни пребывания Пушкина в Москве осенью 1826 года лишь мечтал о том, чтобы с ним познакомиться; едва только познакомились с Пушкиным в те же дни Шевырев и Хомяков; Нащокин в тот приезд Пушкина в Москву с ним вообще не встречался и потому не мог находиться с ним ни в каком общении.

Во-вторых, о самих свидетельствах: что касается Веневитинова, то в 1865 и в 1880 годах в «Русском Архиве» и «Русской Старине» публиковались его воспоминания, где нет ни слова об интересующем нас тексте, – свидетельство, которое связано с его именем, на самом деле принадлежит А. П. Пятковскому, пересказавшему в 1880 году в «Русской Старине» то, что он будто бы слышал когда-то от покойного к тому времени Веневитинова; Погодин и Хомяков, вопреки заверениям исследователя, никаких воспоминаний по поводу четверостишия не оставили: они только сообщили Бартеневу его текст. На воспоминаниях Нащокина мы подробно останавливались в предыдущем разделе настоящей главы149.

Никакого упоминания об интересующем нас четверостишии в рассказе Нащокина нет, не подтверждается и легенда о том, что Пушкин якобы вез в Москву «в кармане сюртука» какое-то возмутительное стихотворение. При этом, как мы уже отметили ранее, обращает на себя внимание тот факт, что Нащокин связывает «Пророка» с предсказанием «совершившихся уже событий 14 декабря». Это означает, что, по представлению Нащокина, «Пророк» появился из-под пера Пушкина не позднее дня декабрьского восстания! Как известно, стихами, предсказывающими события 14 декабря, считались строфы пушкинского стихотворения 1825 года «Андрей Шенье», не пропущенные цензурой. Строфы эти (от «Приветствую тебя, мое светило» до «И буря мрачная минет») распространились в 1826 году в списках с произвольным заглавием «На 14 декабря». Поэтому очень похоже на то, что Нащокин путал «Пророка» с «пророческими» строфами из «Андрея Шенье». Но в любом случае воспоминания Нащокина никак не подтверждают насущно необходимую для советского пушкиноведения легенду.

Строго говоря, легенду эту в той или иной степени (то есть частично) пересказали лишь Соболевский, Шевырев и Пятковский. При этом не совсем ясно, какие стихи имел в виду Соболевский: «о повешенных» или «о событиях 14 декабря», что для нас далеко не одно и то же, потому что в канонизированном Цявловским четверостишии о «событиях 14 декабря» нет и речи.

Немаловажным представляется и следующее обстоятельство: Соболевский, Шевырев и Веневитинов, со слов которого пересказал предание Пятковский, принадлежали к одному кругу (к этому же кругу принадлежали Погодин и Хомяков, не оставившие своих воспоминаний о четверостишии), участвовали в обществе любомудров, их связывали между собой действительно тесные отношения, и потому легенда о четверостишии, будь она известна одному из них, непременно сделалась бы достоянием всех остальных. Поэтому количество свидетельств в данном случае не имеет никакого значения.

Не случайно Вяземский или Алексей Вульф, к их кругу не принадлежавшие, к распространившейся с шестидесятых годов ХIХ века легенде отнеслись весьма скептически, а воспоминания Нащокина, как мы уже отметили, существенно расходятся с воспоминаниями бывших любомудров.

В уже упоминавшемся издании сочинений и писем Пушкина под редакцией Морозова легенда характеризовалась весьма нелестно: «Это предание, подхваченное легковерными критиками (проф. Незеленов и др.), представляется, по существу, совершенно невероятным, не говоря уже о технической стороне четверостишия. Г. Сумцов, признающий это четверостишие ”чисто-пушкинским“ – наряду с зуевской ”Русалкой“ и прочими подобными измышлениями памятливых старцев и плохих виршеплетов, – сам, однако же, говорит, что ”Пушкин, при его уме, не мог допустить в «Пророке» такого нелепого окончания“. Н. И. Черняев и В. Д. Спасович решительно и вполне основательно отвергают как самое предание, так и принадлежность Пушкину приведенных стихов»150.

Да и Н. О. Лернер, на статью которого в собрании сочинений Пушкина под редакцией Венгерова одобрительно ссылался Цявловский, воспринимал предание более критически, чем он. Лернер, в частности, заметил: «С характером Пушкина не вяжется театрально-эффектное вручение царю стихов о пророке с веревкой на шее. Пушкин мог отождествлять себя в поэтическом воображении с гонимым пророком, но как человек трезвый и самолюбивый, конечно, никогда не решился бы вручить царю подобные стихи и, разыграв напыщенную театральную сцену, поставить себя в положение не то что небезопасное, а просто смешное…»151

Вообще, здесь уместно отметить, что в пушкинистике начала ХХ века было большее разнообразие мнений, чем во времена, когда некоторые не вполне убедительные предположения корифеев советского пушкиноведения провозглашались бесспорными истинами и подкреплялись всем авторитетом советской академической науки. Так, тот же Лернер в уже упомянутой нами статье добросовестно перечислил всех противников «предания» (в том числе П. А. Ефремова, П. О. Морозова, В. Д. Спасовича, Н. И. Черняева) и дал краткие изложения их доводов. Цявловский же в своих комментариях к рассказам Бартенева на контрдоводах (видимо, ввиду ясности вопроса!) предпочел не останавливаться.

Не менее уязвимой, с нашей точки зрения, является текстологическая позиция Цявловского: в качестве пушкинского в собрание сочинений введен текст, ни автографов, ни авторитетных копий которого, выполненных современниками поэта при его жизни, не существует. В записанных по устным воспоминаниям престарелых современников Пушкина вариантах четверостишия только первая строка читается одинаково, в трех остальных имеются существенные разночтения. Все редакции четвертого стиха имеют лакуну, с энтузиазмом заполненную самим Цявловским («убийце гнусному»), выступившим, таким образом, в роли соавтора неизвестного нам создателя этого (художественно убогого, по мнению подавляющего большинства специалистов начала ХХ века) текста.

Предложенная конъектура не может быть признана корректной хотя бы потому, что без графологического анализа почерка Бартенева нельзя уверенно утверждать, с какой буквы начинается второе слово 4-го стиха: с принятой Цявловским при публикации текста прописной «У» или с прописной «Ц». В хронике жизни и творчества поэта совершенно справедливо отмечена эта неясность записи Бартенева:

«Эта строфа, в передаче М. П. Погодина и А. С. Хомякова, имела две последние строки в иной редакции:

Иди, и с вервием вкруг шеи (выи?)

К У. (или Ц.) Г. явись»152.


Тем не менее это сомнительное во всех смыслах четверостишие находится в самом авторитетном собрании сочинений поэта (и в других его изданиях) и до сих пор воспринимается недостаточно осведомленными читателями как подлинный текст, написанный самим Пушкиным.

А что же нам делать с преданиями о противоправительственной концовке «Пророка», как отнестись к воспоминаниям ряда современников Пушкина, упомянутых здесь нами?

Возможно, в основе этих воспоминаний действительно лежат какие-то реальные факты, подвергшиеся несомненному искажению при передаче от рассказчика к рассказчику (а теми из них, кто возводил свои воспоминания непосредственно к Пушкину, какие-то его слова могли быть неправильно или превратно поняты). Возможно, но нельзя делать на основании преданий и легенд окончательные выводы.

Принадлежность четверостишия «Восстань, восстань, пророк России…» Пушкину не доказана. Что до преданий и легенд, касающихся этого четверостишия, то они, в отсутствие достоверных подтверждений, должны вернуться в комментарии к «Пророку», где им отводилось надлежащее место в собраниях сочинений Пушкина в досоветское время.

«Великой скорбию томим…»

Как известно, «Пророк» начинается следующей строкой:

Духовной жаждою томим.


Так он публиковался Пушкиным в «Московском вестнике» в 1828 году и затем в собрании стихотворений, изданном в 1829 году, где был помещен среди стихотворений 1826 года.

Известна также копия стихотворения руки Шевырева с приписками Погодина, где первый стих имеет ту же редакцию. Хотя время выполнения копии не установлено, выполнена она, скорее всего, до выхода «Московского вестника» из печати.

Автографы «Пророка» не сохранились, за исключением записи первого стиха в иной (по сравнению с печатной) редакции в списке произведений, предназначаемых для издания в 1829 году уже упомянутого нами собрания стихотворений. Там первая строка выглядит так:

Великой скорбию томим.


По заключению Цявловского эта редакция была первоначальной. Никаких доказательств в пользу такого заключения он не привел.

Это было необходимо, чтобы через «скорбь» связать гипотетическую первоначальную редакцию «Пророка» (которую никто никогда не видел) с казнью декабристов.

Вопрос достаточно принципиальный. Постараемся пояснить ситуацию, напомнив исходные данные:

1) датировка «Пророка», указанная Цявловским в «Летописи…» и в Полном собрании сочинений, – 24 июля – 3 сентября 1826 года, редакция первого стиха неизвестна;

2) датировка списка с иной редакцией первой строки («Великой скорбию томим»), установленная по достоверным фактам творческой биографии Пушкина, – 24 апреля – август 1827 года;

3) дата выхода в свет «Московского вестника» с первой публикацией «Пророка» – 15 февраля 1828 года.

Вполне вероятно, что первоначально стихотворение начиналось стихом «Духовной жаждою томим», затем через 8 месяцев (а то и почти через год) возник вариант «Великой скорбию томим», а к моменту публикации первому стиху была возвращена первоначальная редакция. Но точно установить, как выглядела первоначально первая строка стихотворения, по имеющимся данным невозможно.

Однако Цявловский, используя свой авторитет, уверенно утверждает, что вариант «Великой скорбию томим» является первоначальным, а «окончательный вариант первого стиха (то есть вариант «Московского вестника». – В. Е.) написан после конца апреля–августа 1827 года» (III, 1130).

Излишне объяснять, что в 1948 году, когда вышел из печати указанный том полного собрания сочинений Пушкина, возражать Цявловскому по такому, с виду сугубо научному, вопросу было невозможно, а быть может, и некому. Однако с опозданием на 30 с лишним лет прозвучала наконец иная точка зрения: «…составляя план сборника своих стихотворений (1827 г. – В. Е.), Пушкин записал первую строчку в иной редакции: ”Великой скорбию томим“»153.

То есть автор ее, В. Э. Вацуро, утверждал, что первоначальной редакцией первого стиха была редакция, известная нам всем по публикациям «Пророка»:

Духовной жаждою томим.


Отметим при этом, что утверждение Вацуро впервые опубликовано было не в академическом издании, а в журнале «Аврора» (№ 8 за 1980 год), выражая лишь его личное мнение. В разговоре с автором настоящей статьи в 1999 году Вацуро подтвердил эту свою позицию.

Очень важно, что Вацуро, не будучи отягощенным соображениями идеологической целесообразности, слишком влиявшими на выводы его старшего современника, и к слову «скорбь» отнесся совершенно иначе, чем Цявловский. В подтверждение этого повторим и продолжим уже приводившуюся цитату:

«…составляя план сборника своих стихотворений, Пушкин записал первую строчку в иной редакции: ”Великой скорбию томим“. Она позволяет нам угадать движение его поэтической мысли. Через семь лет он создает стихотворение, начинающееся словами:

Однажды, странствуя среди долины дикой,

Внезапно был объят я скорбию великой…


Это стихотворение о страннике, так же томимом ”духовной жаждой“ (оно так и называется ”Странник“), написанное от его имени и так же проникнутое суровыми библейскими мотивами. В ”Пророке“ есть уже предвестие ”Странника“, и самый зрительный образ приобретает широкий символический смысл»154.

Чья точка зрения по рассмотренному нами вопросу – Цявловского или Вацуро – ближе к истине, рассудит время. Мы принимаем лишенную какой-либо идеологизации пушкинского наследия позицию Вацуро.

Во всяком случае, категорическое утверждение Цявловского о первоначальной редакции первого стиха «Пророка», внесенное им в большое академическое собрание сочинений Пушкина, не имеет необходимых подтверждений.

Когда написан «Пророк»?

В дореволюционных изданиях Пушкина датировка «Пророка» не давалась ввиду отсутствия его автографов. Принятые Цявловским сроки написания стихотворения (24 июля – 3 сентября 1826 года) недвусмысленно указывают на то, что стихи могли быть написаны (или работа над ними начата) в день получения Пушкиным известия о казни декабристов – 24 июля 1826 года.

Нетрудно предположить, что эта датировка, навеянная легендами и преданиями, связанными с «Пророком», призвана была послужить для них своего рода научным подтверждением.

В свете критического осмысления прежних решений, касающихся стихотворения «Пророк», становится очевидным, что принятая датировка стихотворения не имеет никакого реального обоснования.

Строго говоря, в таком нашем заявлении нет особенной новизны, потому что еще Б. В. Томашевский во втором издании малого академического собрания сочинений Пушкина (1956– 1958) в примечаниях к «Пророку» осмелился отступить от канонизированной советским пушкиноведением датировки стихотворения: он указал, правда тоже без каких-либо комментариев, что «Пророк» написан 8 сентября 1826 года. Таким образом, Томашевский недвусмысленно связал стихотворение с аудиенцией Пушкина у Николая I, тем самым опрокинув все идеологические построения Цявловского, рассмотренные здесь нами155.

По-видимому, и у Томашевского не было реальных подтверждений предложенной датировки, а если бы они и были, он вряд ли смог бы опубликовать их даже в пору хрущевской «оттепели». Судя по принятому им решению, он придавал встрече Пушкина с императором 8 сентября 1826 года гораздо большее значение, нежели сообщению о казни декабристов, полученному поэтом в Михайловском 24 июля 1826 года… Но дальнейшие попытки реконструкции хода мысли Томашевского завели бы нас на зыбкую почву голословных предположений и оказались бы неплодотворными.

135

Пушкин А. С. Собр. соч.: В 6 т. / Под ред. С. А. Венгерова. Т. IV. С. VII.

136

Ходасевич В. Окно на Невский // Собр. соч.: В 4 т. Т. 1. М., 1996. С. 489–490.

137

Нельзя не признать, что М. А. Цявловский был действительно выдающимся пушкинистом ХХ столетия, а главный труд его жизни «Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина 1799–1826» явился неоценимым вкладом в отечественную пушкинистику, однако признание этого очевидного факта не освобождает нас от необходимости критического осмысления его научного наследия.

138

Пушкин А. С. Собр. соч.: В 6 т. Т. 1. М., 1969. С. 484.

139

Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. 1799–1826 / Сост. М. А. Цявловский. 2-е изд., исправ. и допол. Л., 1991. С. 631–632.

140

Цявловский М. А. Заметки о Пушкине. IV. Погодин о «посмертных произведениях Пушкина»: (Неизвестное письмо М. Погодина к П. А. Вяземскому 29 марта 1837 г.) // «Звенья». Кн. 6. 1936. М.; Л., С. 152.

141

Там же.

142

Там же. С. 153.

143

Цявловский М. А. Заметки о Пушкине. С. 152.

144

Там же.

145

Цявловский М. А. Заметки о Пушкине. С. 155.

146

См. письмо Пушкина из Болдина к Погодину от начала ноября 1830 года.

147

Пушкин А. С. Сочинения и письма / Под ред. П. О. Морозова. Т. II. СПб., 1903. С. 497–498.

148

Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851–1860 годах. С. 94.

149

«К убийце гнусному явись…».

150

Пушкин А. С. Сочинения и письма. Т. 2. 1903. С. 395–396.

151

Пушкин А. С. Собр. соч.: В 6 т./ Под ред. С. А. Венгерова. Т. IV. С. IV.

152

Хроника жизни и творчества А. С. Пушкина. Т. 1. Кн. 1. С. 19.

153

Вацуро В. Э. Пророк // Записки комментатора. СПб., 1994. С. 10.

154

Там же.

155

Не будем касаться отличающейся налетом сенсационности книги Л. М. Аринштейна «Пушкин. Непричесанная биография» (1999), где на основе датировки Томашевского предпринята попытка не менее радикальной, чем прежняя, идеологизации «Пророка» – но уже в противоположном («новом») духе.

Мифы и реалии пушкиноведения. Избранные работы

Подняться наверх