Читать книгу Двадцатый год. Книга первая - Виктор Костевич - Страница 11

Часть II. КОРОТКАЯ ПОВЕСТЬ О СЧАСТЬЕ
1. Вальс ля минор

Оглавление

В недавние, почти что сказочные годы в южную столицу добирались на курьерском за сутки. Теперь, возможно, удалось бы уложиться в неделю. Но агитпоезд, в котором ехала Барбара, в город Киев не спешил – разворачивая по дороге пропаганду, демонстрируя кино и устраивая концерты для сознательных граждан Республики.

Признаться, Бася и сама не торопилась. Фендрик был с нею, всего через два купе, что же касается херинацея и Али, то на второй день пути, в уютном и теплом вагоне первого-второго класса Бася осознала: эти двое ничуть ей не мешают.

Не представляла угрозы и Лидия. Однажды, подойдя к стоявшим у окошка Ерошенко и Басе, сапфистка попросила: «Бася, позвольте побыть возле вас. Не бойтесь, я сегодня безопасна». Бася невольно сжала поручень, Ерошенко нахмурился. «Я сумею защитить Барбару Карловну от кого угодно. Даже от вас, Лидия Ивановна». «А она вас от меня сумеет защитить?» Бася с опаской поглядела на Ерошенко, но тот лишь улыбнулся.

Не желая быть бесполезной, Бася принимала участие в концертах – с песнями польского пролетариата. Всё с тем же «Знаменем», теми же «Вихрями», получая законную долю аплодисментов. Несопоставимых, конечно, с овацией, которой награждались настоящие артисты, скажем Аделина Ривкина. Сшитая когда-то по Басиному эскизу хламида статуи Свободы позволяла минчанке демонстрировать волнующий бюст, и если судить по реакции публики, Аля агитировала за народную власть успешнее, чем режиссер Генералов, повсеместно призывавший дать слово товарищу Маузеру. «Вот если бы в исполнении автора…» – пыталась убедить себя Барбара. Оставалось, однако, очевидным: до достижения всеобщей грамотности с Алиным контуром не тягаться и самым отчаянным футуристам.

Неудачи в киноконцертной деятельности случались редко. Сильнее всех не посчастливилось Барбаре. Однажды в госпитале красноармейцы, заслышав пение на польском, принялись свистеть и выкрикивать ругательства. Особенно неистовствовал один – на костылях, иссохший, позеленевший, с западным выговором. «Что ж такое деется, дорогие товарыши? Мало нас паны на фронтах прымучывают, так от них и тут покою няма?» Положение спасли Ривкина и Генералов. Аля выскочила на площадку в сногсшибательном своем костюме, режиссер последовал за ней – не с Маузером, а с Сережей Есениным. Баська, прибежав в вагон, разревелась от жгучей обиды. В итоге вышло хорошо: Костя отважился погладить ее по волосам и деликатно подержал за плечи. Имей Барбара где уединиться, она бы сумела сделать фендрика решительнее. Но увы – в шикарном двухместном купе она ехала не одна.

* * *

Разбуженная шумом с улицы Барбара открыла глаза. Который час? Уже? Страшно не хотелось выбираться из-под одеяла. Выспаться, впервые за несколько недель, в гостинице, в кровати… Под одеялом было так тепло. Но одной – не так уж интересно.

Словом, ignavia corpus hebetat, labor firmat22, как завещал великий Цельс. Или Гален? Да хоть бы Мюллер. Собравшись с духом, Бася откинула одеяло в сторону.

На холодный паркетный пол опустилась первая ножка Царства Польского. За нею последовала вторая. Подбежав к зеркалу, настоящему, большому, в рост гостиничному зеркалу, Бася решительно стащила сорочку. В кои веки можно не стесняться и в деталях разглядеть себя всю. В полноте красоты и грации.

Вопреки ожиданиям увиденное в зеркале – чудом не разбитом за три года разнопартийными жильцами – не обрадовало. В самом деле, какую девушку обрадует вид собственных, выпирающих из-под прозрачной кожу ребер? Скажем прямо – скелета. Не говоря о том, что первая и вторая ножка Царства Польского остались в прошлом – вместе со злосчастной Конгресувкой и династией Романовых23. С чем она вернется в возрожденную Польшу? С двумя тонюсенькими спичками? И это сейчас, когда парижанки совершенно обнажились – почти до самых до колен. Ясно, отчего фендрик не торопится проникнуть в ее пристанище. Он, конечно, ничего пока не видел, но догадывается. Мужчины глупы во многом, но кое в чем, к сожалению, разбираются. Но к сожалению – это для других, не для нее. Образованная женщина выйдет достойно из любой ситуации.

Зябко приплясывая перед мутноватым стеклом, Бася мысленно выписала себе диэту. Галушки, пампушки, сало для общего вида. Для ножек, как водится, танцы. Вместе с Костей. «По случаю демократии спляшите русскую народную», – подсказал ядовитый голос. Прыснула, представив, как будущий кандидат филологии в широких, как Черное море, шароварах наяривает с нею гопака. Нет уж, товарищи. Только вальс и, быть может, фокстрот. И еще выучить с Котькой аргентинское танго. Говорят, оно теперь в Париже très en vogue. Неутоленная креольская страсть, te quiero, corazón, caramba.

И все ж чертовски хороша, анфас и в профиль. Особенно вот так, неодетая, со всеми, никем почти не виданными прелестями. Ерошенко – олух.

Баська еще раз взглянула на часики и сняла со спинки стула тщательно заштопанные вечером чулки.

* * *

Первое, что увидели Ерошенко и Барбара, выйдя из гостиницы, был одноногий солдат с тальянкой. Неловко растягивая меха, он извлекал унылые, не самые мелодичные звуки. Девочка лет семи гнусавенько, ко всему безразличная, выводила: «Разлука ты, разлука, чужая сторона…» Спешившие мимо, к вокзалу и обратно, прохожие не обращали на музыкантов внимания. Единственным слушателем был низкорослый ходя, в нечистой гимнастерке, с японским карабином и семечками в кульке.

Ерошенко бы тоже не обратил на капеллу внимания, но когда поют в трех шагах от тебя, трудно делать вид, что ничего не видишь. Рука проскользнула в карман и в лежавшую на тротуаре фуражку легли две истертые керенки. Бася, со всегдашним чувством вины, быстро проделала то же самое, правда положила не керенки, а совзнаки – что нашла. Солдат безучастно кивнул головой, девочка, не прекращая пения, пересчитала валюту глазами.

Ерошенко спросил:

– К Старовольским?

Они пошли прочь, вверх по улице, туда, где высился памятник графу Бобринскому, до сих пор удивительным образом не снесенный. Бася подставила Косте локоть, и он с удовольствием взял ее под руку.


Все пташки, канарейки

так жалобно поют,

и нас с тобою милый

разлуке предают.


Старовольские жили на Большой Васильковской, неподалеку от католической церкви, которую, как принято в России, называли на польский лад – костелом. Барбаре в Киеве довелось побывать лишь однажды, в пятнадцатом, когда тут, проездом в Ростов, оказались родители с Маней. Ерошенко, напротив, бывал здесь многократно, но если и заходил на Большую Васильковскую, то лишь со стороны Крещатика. Между тем проще было дойти, сразу же свернув направо и обойдя университет.

Сориентироваться было нетрудно, однако Бася настояла, чтобы Костя уточнил дорогу у прохожих – мало ли что могло измениться при немцах, гетмане, Петлюре и Деникине. Стоило к тому же пообщаться с киевлянами, ощутить, чем дышит город. Перед встречей со Старовольскими это представлялось нелишним.

Поискав глазами и выбрав из прохожих одетую по-городскому женщину, Костя набрался смелости.

– Добрый день, гражданка. Вы не могли бы объяснить, как пройти на Большую Васильковскую?

Похоже, женщина приняла Ерошенко за москвича или петербуржца, каковых в последние три года перебывало на юге великое множество. Во всяком случае, откликнулась на просьбу с удовольствием.

– Очень просто, молодой товарищ. Вы и ваша барышня стоите на улице Коминтерна, которая в режим была Безаковская…

Бася моментально пожалела, что не послушалась Кости. О южной разговорчивости она знала не понаслышке.

– Я не спрошу вас, кто такой Безак, он свое давно утратил, но вы мне можете назвать, кто есть товарищ Коминтерн?

Теперь известное не понаслышке подтверждалось. Что же, рассудила Бася, можно потерпеть. Станут понятнее настроения масс.

– Это сокращение, – покорно объяснил Ерошенко. – Коммунистический Интернационал.

Настроения масс проявились моментально.

– Какая жалость, я-то думала, еще один еврей. – Шутка явно повторялась дамой не впервые. – Так вот, вы и ваша барышня пойдете отсюда вон туда. Только умоляю, не сворачивайте в улицу Жилянскую, ни направо, ни налево. Если вам нужна синагога, тогда налево.

– Сегодня не нужна, – признался Костя.

– А еврейский базар не нужен? Так тот, он там тоже будет налево.

Бася взглянула на небо. День обещал быть солнечным. За спиной прошелестела пролетка, было бы проще доехать на ней. И проще, и приятнее.

– Евбаз нам не нужен, – обозначил Костя знакомство с местной топонимикой.

Женщина наконец осознала: перед нею не петербуржец. Возможно, даже не москвич. Процесса это, впрочем, не ускорило.

– Тогда я вам под строжайшим секретом скажу. Сегодня на Евбазе моя знакомая, она сидит там с Пинкертоном, говорила: Петлюра снюхался с поляками и через месяц обратно будет в Киеве.

Бася неслышно хихикнула. Повсюду одно и то же. Неумолимые башкиры. Марширующие тремя колоннами легионеры. Чухонцы и японцы. Русские люди по-прежнему жили ожиданием перемен, с надеждой, опаскою, страхом. Не веря советским газетам – и веря в самую несусветную чушь.

– Можете не беспокоиться, – пообещал Ерошенко, – это решительно невозможно. Петлюра и Пилсудский, не спорю, негодяи, но снюхаться им не удастся. У них непримиримые противоречия. В Галиции, в Подолии, на Волыни.

– Я не знаю, молодой товарищ, – игриво ухмыльнулась киевлянка, – про что там говорят у вас в Галиции. Но моя знакомая с Евбаза мне сказала: будут погромы и надо приготовиться заранее. Можете купить у меня Пинкертона или, если хочете, Путилина. Гения русского сыска, – пояснила она, заподозрив Ерошенко в невежестве.

Бася, заскучав, принялась рассматривать фасады. Страшновато было предположить, к чему там собирались готовиться пифия с Евбаза и собеседница Кости. Участь жертвы погрома даме явно не угрожала.

Ерошенко понемногу начинал терять терпение.

– Что дальше, товарищ женщина?

– Дальше будет то, что если вы не свернете в Жилянскую, то дойдете до Мариинско-Благовещенской, только теперь она Пятакова. Вы не скажете, это тоже сокращение?

Костя стиснул зубы.

– Это большевик, его убили. Два года назад, в Киеве. Саблей высверлили сердце. При Центральной Раде.

– Какая жалость. Мне тая ихняя Рада с самого начала не понравилась. А тот другой Пятаков, он ему не родственник?

– Брат… Дальше?

– Дальше вы пойдете вправо по Мариинско-Благовещенской имени Пятакова и, если не свернете на Караваевскую, Тарасовскую, Владимирскую и Кузнечную-нынче-Пролетарскую, то враз дойдете до Большой Васильковской. Вам куда там с барышней хочется?

– В сторону костела.

– Так вы поляки? То-то, я гляжу, нерусские. Тогда направо. Я жеж говорю, Петлюра скоро будет в Киеве.

* * *

Парадный подъезд дома на Большой Васильковской, как водится, был заколочен. Добрый человек в белом фартуке, сидевший на табурете под вывеской «Парiхмахерська», со свойственной южанам отзывчивостью растолковал обоим нерусским, по которой из черных лестниц они смогут подняться в нужную им квартиру. Костя учтиво поблагодарил за полезную информацию и, к Басиной радости, не спросил о загадочном языке на вывеске.

Войдя на прямоугольный, некогда зеленый двор – ныне от деревьев не осталось и пеньков, – Бася внезапно остановилась. На секунду прикрыла глаза.

– Ты слышишь?

Показала на одно из окон третьего этажа, точно зная – там квартира Старовольских. Ерошенко кивнул. В самом деле, невероятно. Здесь словно бы чувствовали, что сегодня, в этот апрельский день сюда придет Барбара Котвицкая. И устроили ей сюрприз.

– Знаешь, что это? – прошептала Бася.

– Шопен.

Спроси его кто-нибудь другой, Ерошенко был бы задет. Но когда с тобою рядом Баськино счастливое лицо… К тому же и она осознала свою бестактность.

– Я имела в виду, что именно.

Ерошенко прислушался к плывущим сверху звукам. Похоже на вальс, не обычный, конечно, под который танцуют, а шопеновский. Который слушают, закрыв глаза. Ответил апофатически:

– Не Marche Funèbre, не Революционный этюд и не полонез as-dur – ля чего-то там. И вообще, не полонез и не мазурка.

Басе захотелось немедленно его расцеловать. Без причины, просто захотелось.

– Вальс a-moll, ля минор. Замечательно, правда? Никогда не думала, что Вацек так научится играть. У меня, сколько мама не мучила, ничего не выходило. Не самая сложная вещь, но я бездарь, больше любила читать. Подождешь меня здесь?

– Пожалуй.

Идти вдвоем в чужую квартиру и нервировать незнакомых людей не стоило. Не прежние времена. Впрочем, Ерошенко постеснялся бы и в прежние.

Тем не менее на полутемную лестницу они ступили вместе. Дойдя до нужной площадки, посмотрев на искомую дверь – за нею звучала музыка – и бесшумно поднявшись, на всякий случай, на следующий пролет, Костя кивнул и, успокоенный, медленно направился по лестнице вниз. Пианист на третьем этаже заканчивал вальс a-moll.

* * *

– Это которых вам Старовольских понадобилось? Тех, которые беглые и до Крыму не добежавшие? – переспросил Барбару незнакомый седовласый старец, с бородой достойной Маркса и библейских патриархов. За его спиной, приглушенный дверью комнаты, опять зазвучал Шопен, правда что именно Бася в этот раз не знала. А если бы и знала, то уже бы не вспомнила.

– Маргариту Казимировну и Павла Андреевича, – пояснила она дрогнувшим голосом. – Инженера.

Троюродную сестру Басиной мамы тоже звали Маргаритой. Истоки фамильной традиции тонули во мгле веков, но в различных семействах разветвленного литовского рода это имя обязательно носила если не мать, то дочка, обычно старшая, – так что не зовись старшая пани Котвицкая Малгожатой, Малгожатой бы стала Бася – и Франек дразнил бы ее тогда не Бахой, а Гохой. (Строго говоря, Барбару нарекли и Малгожатой, но лишь в качестве третьего имени, которым Барбара не пользовалась.)

Две семьи, из которых вышли пани Котвицкая и госпожа Старовольская, друг друга почти не знали. Предки Малгожаты Котвицкой, беря в жены – задолго до рождения автора «Будрысов» – исключительно вэсолютких як котэчки и бельших од млека ляшек24, давным-давно превратились в поляков, сохранив лишь русскую фамилию на «евич». В отличие от них, предки Маргариты Старовольской, несмотря на все унии, политические и религиозные, как были, так и остались русскими. При известном сочувствии к обиженным Екатериной польским родственникам они приняли возвращение края в Россию как нечто законное и глубоко закономерное, в польских возмущениях не участвовали и уже в восемьсот двенадцатом защищали обретенную родину в отечественной войне – сражаясь против прадедов Кароля и Малгожаты, шедших на Москву в корпусе князя Юзефа.

Прочная связь между киевской и варшавской семьями возникла благодаря японскому коварству: занесенные мобилизацией в Красноярск будущий профессор и инженер однажды, копаясь в генеалогии, выяснили, что благодаря обеим Маргаритам пребывают между собою в свойстве. Обстоятельство обоим чрезвычайно понравилось, еще более укрепив возникшую на Енисее дружбу.

И вот теперь, на шестнадцатом-семнадцатом году этой дружбы, на лестничной черной площадке, Барбара ничего не понимала.

– Точно, Хавочка, – бросил седовласый в темноту за спиной, – ей нужно тех самых. – После чего вперил в Басю насмешливый взгляд. – Вам, мадам, возможно, будет грустно слышать, но теперь заместо их на данной площади проживает рабоче-крестьянская беднота. Я, Хава Лейбовна, Терентий Прокофьич, Оксана Петривна, наши с ихними дети и мой племянник Додик с Могилева.

Оставшись доволен застывшим Басиным лицом, седовласый добродушно пояснил:

– Только не подумайте, мадам, с не того Могилева, какой есть на Днепре. Додик с того, какой есть на Днестре, если ир, мадам, трошки фарштейт географию. Кошмарно одаренный мальчик, он еще даст себя услышать и заткнет всех ваших к себе за пояс. Что до пана Старовольского, то ими тремя уплотнили мадам Гриценко.

– Тую, – любезно подтвердила вынырнувшая из-за спины седовласого темноволосая худая женщина, – у какой муж французский профессор и прогрессивный русский черносотенец.

Несмотря на внезапную слабость, Бася заметила: правая рука у женщины выглядит странно, словно бы искалеченной.

– Скоро будет немало год как бывший, Хавочка, – с удовлетворением напомнил женщине седовласый, – потому что даже французские профессоры и прогрессивные черносотенцы при народной свободе всегда бывают бывшие. В каждом буквальном смысле данного слова.

– Спасибо, – выдавила Бася, ощущая как ладошка покрывается противным трусливым потом. «Что случилось, почему тремя? Их же пятеро».

– Вы, мадам, имеете теперь пойти наверх, где там их всех найдете. Сегодня вниз только ихний малолетний хулиган опускался.

Ничего не ответив, Бася стала подниматься по запущенной лестнице. Мужчина, громко, заглушив Шопена, крикнул:

– И считайте, вам, мадам, кошмарно повезло. Не знаю, где имеют они сильную ладонь, но черезвычайная комиссия до них пока не добралась. Сами-то вы, панночка, тоже из недобежавших?

Бася мысленно заткнула уши. Пройдя пролет и оказавшись вне пределов видимости, судорожно ухватилась за стену.

* * *

Вернувшись во двор, Ерошенко устроился на парковой скамейке. Строго говоря, скамейкой данное сооружение было в прошлом – после трех революционных зим сохранился лишь чугунный остов. Но кто-то, по случаю прихода весны, возложил на него свежеструганную доску – проделав то же самое и с другою бывшей скамьей, стоявшей в отдалении от первой. «Даже лавочки у нас теперь ci-devant25», – равнодушно, скорее по привычке, ухмыльнулся Ерошенко. Прикинул пути отхода – тоже по привычке, ведь Баську он тут не оставит, – и развернул прихваченные из гостиницы «Известия ВЦИК». Редкостная в этих местах газета прибыла в столицу Юга курьерским поездом, оказалась в кинокомитете и была, по привычке всё тырить, уведена оттуда режиссером Генераловым – к бесчестной радости обоих киносъемщиков.

Шрифт был мелок до рези в глазах, бумага мерзкой. Девочке с солдатом следовало бы петь: «Разруха, ты, разруха». Люди бы оценили.

Внимание сразу же привлек заголовок передовицы. Небезызвестный негодяй Стеклов – Ерошенко не помнил, как звали мерзавца в действительности, – риторически вопрошал: «Кто и как будет драться?» О чем это? – не сразу понял Костя. Оказалось про войну с белополяками. Как следовало из статьи, материальный и моральный перевес Красной армии настолько несомненен, что бояться Республике нечего. Несмотря на наличие внутренней оппозиции.

«И пусть польские паны не обольщают себя на этот счет никакими иллюзиями! Против их неслыханных притязаний Советскую власть поддержат даже такие элементы, которые сами по себе отнюдь не являются ни революционными, ни советскими, ни демократическими. И белые поляки рискуют вызвать против себя не только единый революционный, но и единый национальный фронт».

Ерошенко невольно фыркнул. Что за реакционный вокабулярий – единый национальный фронт? И какие такие имеет в виду т. Стеклов элементы? Уж не его ли, штабс-капитана Ерошенко, без пяти минут кандидата Императорского Варшавского, а ныне липового студента Первого МГУ? Того еще элемента. Ни революционного, ни советского, ни демократического. В лице которого белые поляки рискуют нарваться. Хорошо еще, Баська не белая и, прямо скажем, не очень-то красная.

Как же звали при рождении этого неонационалиста Стеклова? Цедербаум, Нахимсон, Розенфельд? Розенфельдом был, кажется, Зиновьев или Каменев, а Цедербаум – анархистом или эсером. Ладно, хватить язвить. Подпишись под подобным опусом бывший русский дворянин Чичерин, было бы не менее смешно. Даром что тоже си-деван, вроде тебя. Хотя с чего это «вроде тебя»? У Ерошенок, в отличие от Чичериных, имений не водилось и матушка его остзейской баронессой не была. «Завидуешь, плебей?»

«Таким образом, результаты войны, если ей суждено вспыхнуть, можно считать заранее предрешенными, – завершал свое рассуждение Стеклов. – Польские паны не только ничего не выиграют, но они потеряют, – быть может, часть, а быть может, всё. И если бы в России сейчас у власти было какое-нибудь буржуазное правительство, то, в виду явных выгод для него войны с Польшей, оно бы прямо ее провоцировало. Но Советская Россия не хочет этого. Она не хочет войны. Она за мир».

И на том спасибо, утешился Ерошенко. Хоть в чем-то мы с товарищем Стекловым-Нахимсоном сходимся. Правда, поляки в Минске, Ровно, Луцке. Но нам после Бреста не привыкать, прожили под бошами, проживем под ляхами, тоже, такскать, культурный народец. Ведь правда, мосье Чичерин?

Ощутив на себе чей-то взгляд, Ерошенко оторвался от газеты. Неподалеку, на второй скамейке устроился мальчик лет восьми-девяти, в потертой, но аккуратно выглаженной курточке, с книжкой в руке, по виду – совсем не социалистический и отнюдь не демократический элемент. (Вспомнил! Негодяя Стеклова звали Нахамкес!) Увидев, что Ерошенко его заметил, мальчик привстал и учтиво кивнул. Ерошенко, не менее учтиво, хоть и не вставая, кивнул ему в ответ. Каждый вновь углубился в чтение.

В Москве продолжалось мероприятие под диковинным названием «Банная Неделя» «Товарищи и граждане! – сообщалось на второй странице. – Спешите скорее, перед Пасхой еще, использовать предоставленное вам МЧСК право бесплатно постричься, побриться и помыться». Начало следующего предложения разобрать не удалось, но окончание звучало завлекательно: «…к тому же бесплатно кусок мыла». Не дал ли он с Барбарой маху, покинувши Москву еще до Пасхи?

Кстати, что такое МЧСК? «М», понятно, «московская», а «ч»? Ну да, разумеется, чрезвычайная. После февральского переворота тоже ведь существовала ЧСК – чрезвычайная следственная комиссия, там подвизались Ольденбург, Тарле, Щеголев и чуть ли не Александр Блок. Тут же, надо полагать, комиссия не следственная, но санитарная. Несчастная Россия, даже для помывки немытых граждан пришлось создать очередную чека. Что скажут на Западе, если узнают? Ведь для них ЧК теперь навечно одна, та где трудятся не покладая рук петерсы, лацисы и прочие дзержинские.

Ерошенко бросил взгляд на мальчика. Любопытно, что читает он. Что-нибудь приличное или Ната Пинкертона? Для приличного, пожалуй, маловат. Хотя сам Ерошенко в его годы читал вполне приличные вещи – про д’Артаньяна, про Тараса Бульбу. Приличные? «Дорогая Кэт, я люблю одну тебя, а овладеть твоей хозяйкой хочу исключительно ради мести…» «Невозможно, чтоб моя жена была жива, – я так хорошо ее повесил…» «Не уважали казаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц… зажигал их Тарас с алтарями… казаки, поднимая копьями младенцев, кидали к ним в пламя». Да, сомнительные были у него примеры для подражания. Надо полагать, при коммунизме дети прочитают правильные книги. Про смерть Марата, страсти Овода, коммунаров на кладбище Пер-Лашез. А вот Пушкина с «Полтавой» и «Клеветниками» Стеклов и Крупская отправят на свалку, не говоря о Гоголе, Лескове, Достоевском. Впрочем, кто их знает. Большевики, они ведь диалектики. Заманивают граждан в баню, напоминая им о Пасхе. Разве не тонко?

* * *

Инженер Старовольский был заметно смущен.

– Барбара? Вы в Киеве?

– Да, – пробормотала Бася, – в Киеве. Со вчерашнего дня. Проездом в Житомир.

Павел Андреевич с понимающим видом кивнул. Было видно – поможет во всем. Если надо – рискуя жизнью. Барбара поспешила расставить все точки.

– Я в командировке. Через месяц обратно в Москву.

В глазах Старовольского Бася прочла: «Как же тебя угораздило, девочка?» – и ответила на невысказанный вопрос.

– Я в Наркомпросе, Павел Андреевич. Наркомате просвещения РСФСР.

– Вот оно как. Ну что же, безмерно рады.

Стараясь не шуметь, Старовольский провел ее в гостиную. По углам прихожей громоздились связки книг.

– Только, ради Бога, не спрашивайте Маргариту о Юре и о Славе. Я сам всё объясню. Дело в том…

* * *

Заслышав детские голоса, Ерошенко вновь приподнял голову. Еще один мальчик, с мальчиком – девочка. Мальчик – ровесник тому, что на лавке, белобрысый, с синяком под левым глазом, в старом, не по росту, с чужого плеча пальто, подпоясанном солдатским ремнем. Посмотрел на сверстника с демонстративной и недетской злостью. Девочка лет пяти, темненькая как турчанка, потянула мальчишку в сторону. «Генка, брось его, поиграем лучше!» Другой рукой она держала куклу, давно утратившую лоск, но прежде дорогую. Ерошенко вернулся к «Известиям».

«Интернационал детей. Стокгольмская рабочая коммуна обратилась к Наркому просвещения т. Луначарскому с предложением прислать на летние каникулы 300 детей русских рабочих». Что же, спасибо, товарищи шведы. Дети рабочих, в конце концов, не виноваты, даже белобрысый ненавистник читающих мальчиков. «Тов. Луначарский предложил отправить из Москвы и из Питера по 150 детей».

А вот это уже занятнее. «Польша. Крестьянское восстание. 4 апреля. Товарищ, бежавший из Польши, сообщает о массовых восстаниях во всей Минской губернии. Восставшие крестьяне с панами не церемонятся. Польские помещики продают свои имения, расположенные вблизи фронта, не доверяя защиты своей собственности разложившейся армии польских легионеров. (РОСТА)».

Ерошенко перечитал заметку дважды, не понимая одного: где, собственно, Польша, коль скоро речь о Минской губернии? Предположение о грядущем новом Бресте подтверждалось в мелочах. Такою вот терминологической небрежностью. Весьма характерной для советских изданий, но ведь и здесь должна быть какая-то мера. С другой стороны, т. Нахамкес в приступе патриотизма писал, на предыдущей странице, о немыслимых притязаниях белых панов. Диалектика или идейная плюралистичность?

Устав разбирать мелкий шрифт, Ерошенко оторвался от газеты. Белобрысый и темная девочка были чем-то заняты в пятнадцати шагах, непонятно, однако, чем. Парижские гамены в пору комитетов играли в гильотину. Во что играют нынешние русские? В чрезвычайку, контрразведку, атаманов?

Белобрысый, покинув девочку, по-хозяйски подошел к скамейке.

– Ты чего тут сидишь? Кто такой?

За последние три года Ерошенко привык, казалось бы, ко всему. Но выяснилось, что нет. Да, эти русские дети читать уже не будут.

– А вы кто такой, гражданин? – спросил он мальчика очень вежливо. Полагая, что обращением на «вы» поможет тому понять, как нужно обращаться к незнакомым.

– Я-то Генка Горобец, тут живу, спроси в домкоме. А тебя не знаю. Кого дожидаешься?

Ерошенко выругал себя за наивную веру в разум.

– Кого я дожидаюсь, юноша, прямо скажем, не ваше дело. Что же касается меня… Мне предъявить документы?

– Докýмент не надо, – буркнул хлопчик, произнося на польский лад, «докýмент», – я грамоте не умею. – Ты военный?

В шинели и фуражке отрицать было глупо.

– Можно сказать и так.

– Покажешь ревóльвер? – оживился мальчик. Темненькая девочка повернула головку. Мальчик с книжкой оторвался от страницы.

– Не покажу, – вздохнул Ерошенко. – Ревóльвер я оставил в пóртфеле, а пóртфель в гóтеле.

– Жалко, – посетовал Геннадий Горобец и возвратился к девочке.

* * *

При виде Барбары Маргарита Казимировна всплеснула руками. Можно было подумать, радостно, но глаза остались невеселыми, почти равнодушными. После рассказа Старовольского Бася понимала почему.

– Вот Басенька. Сумела нас найти, – сообщил Павел Андреевич. – Не представляю как.

Не дожидаясь приглашения, Бася присела на стоявший в углу венский стул. Что-то следовало сказать. Но что – после такого ужаса?

– Мне сообщили. Добрые люди, – выдавила она.

– Должно быть, товарищ Лускин? Милый сердечный человек. Поздравляю с приятным знакомством.

– Ева Львовна, – неуверенно вступила в разговор Маргарита Казимировна, – несчастная женщина. Ей перебили руку прошлой осенью, и та очень плохо срослась.

Старовольский сел у круглого стола, рядом с супругой.

– Их Додик замечательно играет на нашем «Бехштейне».

– Гораздо лучше, чем я, – признала очевидное Старовольская. – Возможно, лучше, чем…

Она замолчала. Бася показалось, что сейчас она расплачется. Старовольский встал.

– Словом, налицо торжество справедливости. Каждому по способностям.

Бася заставила себя не опустить головы. В коридоре послышались шаркающие шаги. Хозяйка, поняла Барбара, Елена Павловна Гриценко, супруга ординарного профессора университета святого Владимира. Бывшего в каждом буквальном смысле. Господи, что это значит?

Маргарита Казимировна, пренебрегая хорошим тоном, что-то шепнула мужу и стремительно вышла из комнаты.

* * *

– Поиграем, дядя, в ножички, а? – предложил, вторично подойдя, белобрысый мальчик. – Твой ножик где?

– Ножик? У меня нет, – признался Ерошенко.

Мальчик смерил Костю недоверчивым взглядом. Мало того что без ревóльвера… Девочка, оторвавшись от куклы, блеснула любопытными глазенками.

– Мой батя без ножика не ходил, – сообщил мальчик с гордостью. – Он еще песню пел. Знаешь? Нам товарищ вострый нож, сабля лиходейка.

«Пропадем мы не за грош…» – вспомнил Костя продолжение.

– У меня другие товарищи, – объяснил он мальчику, – не такие вострые. Ваш папа, он кто, кавалерист?

– Пехотный. Его на деникинском фронте убили. Беляки, под Луганским городом.

Ерошенко кивнул. Перевидавший множество смертей, он так и не научился говорить о них с близкими погибших – и понятия не имел, как говорить о смерти с детьми. Девчушка подошла к скамейке, доверчиво присела рядом.

– А у Розки мамку офицеры покалечили, – продолжил мальчик. – Руку впополам перебили.

Речь шла, должно быть, об осенних погромах. В советской прессе подробно о них писали и, судя по всему, врали не очень сильно. Ими, Ерошенко знал точно, яростно возмущался Антон Иванович – но как обычно, никого не казнил. Лавр Георгиевич, тот бы действовал решительнее, если судить по Юго-Западному, в том позорном и страшном июле. Впрочем, одно дело угрозы, а другое практический вопрос – с кем вместе воевать?

– Им за это комнату дали в буржуйской фатере. Нам тоже, – сообщил т. Горобец с законной гордостью. И продолжил, с очевидным вызовом. – Как пострадавшим за революцию.

Ерошенко промолчал. Не дождавшись его ответа, девочка покинула скамейку.

– А с тем мальчиком ты не играй, – посоветовал белобрысый, показывая пальцем на ровесника с книжкой. – Он малолетний хулиган и черносотенец.

– Какой же он черносотенец? Просто мальчик, такой же как ты.

– Нет, не такой. Он буржуй. А я не мальчик, а…

– Нет никаких буржуев, – начал раздражаться Ерошенко. – Да и черносотенцев нет. – Прозвучало не очень уверенно. Ерошенко знал точно – буржуи и черносотенцы есть.

– А Розкину мамку кто покалечил? – возмутился малолетний Горобец.

– Подлецы и мерзавцы, – еще сильнее разозлился Ерошенко. – Негодяи. Скоты.

– Беляки?

– Ну, эти негодяи, надо полагать, считали себя белыми. Разные бывают негодяи. – Свирепо сжал газетку со статейкой Нахамкеса.

Услышав, что вновь заговорили о ней, девочка вернулась.

– Тате говорит, надо расстрелять и утопить всех офицеров, кáдетов, дворян. Чтобы меня, когда я вырасту, никто не обижал.

– Что? – Ерошенко показалось, что он ослышался. Даром что нового ничего не услышал. Но одно дело Нахамкес, и другое – пятилетний ребенок.

* * *

Старовольские о чем-то совещались в коридоре. Вдова расстрелянного год назад, по обвинению в великорусском шовинизме, профессора романской филологии сидела перед Басей, за круглым столом. Вежливо задавала вопросы.

– Так чем вы занимаетесь в Москве? Не забросили науку? Робеспьером? О да, весьма своевременно. Быть может, возьмете что-нибудь из книг? Василий Дмитриевич живо интересовался революцией.

Василий Дмитриевич действительно интересовался революцией. Пять лет назад, когда Барбара приезжала в Киев встретиться с родителями, подарил ей два ветхих, восемьсот семнадцатого года, томика из обширного труда «Победы, завоевания, катастрофы, перевороты и гражданские войны французов, 1792–1815». Он же посоветовал Барбаре обратить особое внимание на мало кому известную деятельность комитета всеобщей безопасности – идея, горячо одобренная Басиным профессором. Комитет, комиссия… за что?

«В порядке проведения в жизнь красного террора» – так значилось в пожелтевшей газете, которую Басе успел показать Старовольский перед приходом вдовы, во избежание лишних расспросов. «Читатель увидит, что в работе Чрезвычайки есть известная планомерность (как оно и должно быть при красном терроре). В первую голову пошли господа из стана русских националистов. Выбор сделан очень удачно и вот почему…»  Профессора убили за подстрекательство царского правительства к империалистической войне. За разжигание конфликта с императорской Австро-Венгрией – с целью выжать соки из крестьян Галиции. За кулацкие мятежи, за Григорьева, Зеленого, Антанту, Колчака, Деникина, Ллойд-Джорджа, Клемансо. Амальгама, чистейший Фукье-Тенвиль.

В шовинизме профессора – Басе было известно доподлинно, – как и в нем самом, не было ничего великорусского. Шовинизма и империализма тоже никакого не было, был просто, весьма отличный от польского, общерусский взгляд на вещи. В западных губерниях, по понятным причинам, более нервный, чем в Москве или Симбирске – достаточно взглянуть на истерзанного Костю. Невероятно: пережить с подобными воззрениями три пришествия Петлюры, немцев, гетмана – и погибнуть от тех, для кого эти споры были архаической нелепостью. Казалось, убивая его и других, киевская ЧК бросала кость затаившимся желто-синим. Подавитесь и не смейте верещать, что советской власти не дорога ваша українська справа.

«Баська, что ты несешь, не смей так думать».

– Василий Дмитриевич хотел вам передать в Москву кое-что. Но когда началась перевороты… Если вы не против, я схожу и посмотрю.

Вдова поднялась и вышла. «Баська, не вздумай разреветься, ты же сильная, мюллеровка. Погляди на Старовольских. Трехлетний Юрочка умер в отступлении, в Александровске. Старший Вацек, Вячеслав сгинул где-то под Одессой. Но ведь держатся. И еще с тобой… инородкой наркоматской, цацкаются».

Возвратился Старовольский. Молча сел напротив.

– Бася… Извините, не сказал вам сразу. Вы ведь понимаете, что такое в наше время оказия. Словом… Вот, пожалуйста. Письмо от вашей мамы.

* * *

– Что? – переспросил малютку Костя. – Что?

– Тате говорит, надо расстрелять и утопить всех офицеров, кáдетов, дворян. Чтобы меня, когда я вырасту, никто не обижал, – повторила старательно девочка.

Ерошенко растерянно взглянул на Горобца.

– Еще казаков надо всех перестрелять, с попами и интеллигенцией, – лишил тот Костю последней возможности проскочить сквозь железное сито истории.

– И казаков с попами и интеллигенцией, – согласилась с предложением девочка, доверчиво вперив глаза-оливки в Ерошенко.

– Ага, – кивнул им Костя, – и наступит всеобщее счастье.

Он невольно взглянул на мальчика с книжкой. Тот, в свою очередь, скосил глаза в их сторону. Словно бы переглянулись двое обреченных.

Белобрысый чутким ухом уловил в словах незнакомца неискренность.

– Знаешь, дядя, ты какой? Подозрительный.

– Mais oui, un suspect26, – поразился Ерошенко историческому чутью гражданина Горобца. Как сказал в Террор один француз: «Вы подозреваетесь в том, что подозрительны». Нет, лучше свернуть на другую тему. – А кто там музицирует, не знаете?

Горобца опередила девчушка.

– Дядя Додик из Могилева. На Днестре. В каком есть на Днепре, там одни бесталанты и литовские шлимазлы. Тебе нравится?

– Очень. – Ерошенко был рад, что хоть в чем-то может быть сегодня честным. – Сколько дяде лет?

– Четырнадцать.

– Передай ему, Розочка, что у него с талантом все в порядке.

– Я знаю. Тате говорит, он кошмарно одаренный и заткнет всех кацапов к себе за пояс.

Костя содрогнулся. Вот опять. И тут. Откуда она берется, эта неизбывная мерзость? Но малышка ведь не виновата, она повторяет глупости взрослых. Не кончавших классических гимназий и кадетских корпусов – не кончавших даже коммерческих училищ. А эти ничего не кончавшие взрослые и есть тот самый народ, по коему лили слезы три поколения русской интеллигенции. Так-с.

– Зачем же затыкать, Рейзеле? – сказал Ерошенко как можно ласковее. – Музыку играют не для того, чтобы затыкать. Музыку играют, чтобы радовать людей.

– Ты умный, дядя, – похвалила Костю девочка.

Геннадий вернул меломанов на землю.

– У Алешки, вон того, батя офицером был.

«Я тоже, мальчик, был офицером», – сообщил бы Костя при других обстоятельствах. Но промолчал, чтобы не оказать сомнительной услуги несчастному отцу несчастного Алеши.

– Почему его не набилизовали? – поставил Геннадий вопрос ребром. – Офицерóв когда не кокают, набилизуют. – Не дождавшись ответа, проявил великодушие. – Хочешь моим поиграем? – И протянул Ерошенко красивый золингенский нож с перламутровой рукоятью.

Костя повертел дорогую вещицу в руке.

– Ну что же, юноша, давайте.

* * *

Что с тобой, солнышко? Опять глаза на мокром месте? Возьми себя в руки, читай. Это же счастье, Баха. Мама.

Датировано прошлым октябрем. Киев тогда занимали добровольцы, что и позволило доставить письмо по назначению. Да что ж такое, где платок? Забыла в гостинице, черт.

«…Нашим странствиям пришел конец. Мы уже несколько месяцев в Варшаве, и если бы не нынешние трудности, давно бы вам сообщили. Живем теперь на новом месте, на Мокотове, в дедушкином доме. Прежнюю квартиру не потянуть.

Мы, то есть я, Кароль и Маня, покинули Ростов в феврале, не дожидаясь прихода тех, которые, впрочем, так и не пришли. Из Таганрога переправились к бывшим союзникам в Керчь, из Феодосии – в Констанцу. Из Румынии поездом, через обрезанную Венгрию и новорожденную Чехословакию добрались до возрожденной Польши. Теперь, когда бывшие союзники эвакуировали Крым и Новороссию, а красные заняли и снова оставили юг России, нельзя не признать, что мы проскочили весьма удачно и не увидели множества новых ужасов. Главным нашим страхом остается судьба нашей Баськи. О ней мы располагаем лишь отрывочными известиями. Она остается на прежнем месте и, как многие, служит в каком-то учреждении».

Бася невольно улыбнулась. Мама писала максимально корректно и осторожно. Избегая точных определений и никак не выражая отношения к происходящему. Чтобы не задеть адресата и в случае чего не подвести. «Не дожидаясь прихода тех, которые так и не пришли» – это, понятно, о прошлогоднем наступлении красной армии на Ростов. Союзники по Антанте названы на всякий случай бывшими. Бася «остается на прежнем месте» – Старовольские поймут, что в Москве, но «в каком-то учреждении» – тут уже не догадается никто. Дошло ли до мамы с папой отрывочное известие о Басином недобраке? Хорошо, если нет. «Прежнюю квартиру не потянуть… на Мокотове, в дедушкином доме». Может быть, так и лучше. Старого не вернуть.

А вот и про Марыську. Кто бы мог подумать, при последней встрече была совсем дитятей. «Замечательный молодой человек, только что кончил гимназию, но пошел не в университет. Судьба злосчастного поколения русских мальчиков. Мы боялись, она захочет остаться в этом кошмаре, но готовы были смириться. Манечка была так счастлива. Вышло много хуже – мальчик погиб».

Вот и у Мани теперь есть свое. Более горькое, чем у сестренки из наркомата.

Возвратила письмо Старовольскому. Крепясь, поблагодарила. «Вы останетесь?» «Очень хочу, но сегодня не получится. Я обязательно приду еще. Когда вернусь из Житомира. Если вы не против, конечно». «Бася, что вы…» «Вы только не думайте…» «Бася!»

Все же она сильная, не разревелась, обошлась без платка и девичьих соплей. Но инженер, похоже, понял. Был до крайности предупредителен.

* * *

Юный Горобец проявил неосторожность. Крайне самоуверенный, предложил Ерошенко фору – начинай, дядя, ты. Хлопчик не знал, что в шестнадцатом, после ранения, Ерошенко, по совету хирурга, разрабатывал кисть и предплечье метаньем ножа.

Теперь Константин развлекался. То швырял не глядя, то с различными хитрыми вывертами, не прекращая при этом разговора. И каждый раз золингенская сталь впивалась в один из пятнадцати нарисованных Геннадием секторов, лишая мальчика очередной «земли». Можно было бы и промахнуться, дать ребенку шанс, но Ерошенко вдруг тоже захотелось заткнуть кого-нибудь за пояс. После седьмого попадания на лице Геннадия отобразился легкий страх – он заподозрил в подозрительном дяде опасную личность, еврейского налетчика или кавказского маузериста. Роза, не допущенная по малолетству к игре, тоже взирала с почтением. Лишь книжный мальчик хранил равнодушие. Но упрямо не уходил.

– Ты, дядя, с ним не играй, – вторично посоветовал Геннадий. – Он малолетний хулиган.

– Хулиган? Почему? – Небрежно брошенный нож красиво вошел в песок, лишая Горобца восьмого сектора.

– Дерется. Мы с Ванькой и Сенькой книжку у него отнимали, так он, падла, еще брыкался. Вот, – показал Геннадий на свой подбитый глаз, – его работа. Тварь буржуйская.

– Но победили, конечно же, вы?

Нож яростно впился в девятый квадрат.

– Слаба у них кишка против народа.

Глазки у девочки радостно блеснули. Трое борцов за социальную справедливость не казались ей трусливой шпаной. Впрочем, Костя в ее возрасте тоже симпатизировал робин гудам и кармалюкам; интеллигентный Шерлок Гольмс пришел им на смену позже.

– Зачем же вам, Геннадий, книжка, когда вы грамоте не знаете? – не удержавшись, съехидничал он, всаживая нож в десятую по счету «землю».

– Выучусь. Знаешь, сколько у них книжек в нашей новой фатере национализировали? Целых три шафы пустые стояли. А у них всё равно осталось, заховали у Гриценки, у какой мужа-контрика шлепнули. Вон глянь, снова сидит, читает. Каждый день выходит и читает, сволочь. Но я выучусь, буду умнее их всех.

Девочка закивала, тоже вполне уверенная, что будет умнее всех.

– Na ja, – растерянно проговорил Ерошенко, – лернт же, киндерлах, дем алеф-бейс27. – И немедленно себя обругал. Нашел перед кем куражиться, дезертир контрреволюции. Перед глупыми, несчастными, обмороченными детьми.

Мальчик не понял, девочка расцвела. Странный дядя положительно ей нравился.

– Костя, – раздался позади самый чудесный в мире голос. – Мы можем идти.

Ерошенко обернулся. Господи, какая же она прекрасная. Показал на нож в своей руке.

– Видите, Барбара Карловна, не теряю понапрасну времени. Занимаюсь с молодыми санкюлотами полезным для революции делом. Помните у Кондрата Рылеева? Уж как шел кузнец да из кузницы, слава, нес да кузнец три ножика… Бася, я пошутил!

Бася, вздрогнув, отвернулась и направилась к воротам на Большую Васильковскую. Ерошенко, извинившись перед Розой и Геннадием, бросился следом.

– Хороший дядя, правда, Генка? – спросила маленькая Рейзе старшего товарища. Геннадий Горобец поморщился.

– Беляк, не видишь, что ли? У тебя, Розка, глаза как пятаки, а пользоваться не могешь.

– Додика хвалил. И мамеле жалел.

– Прикидывался, черносотенец. Да ничё, далеко не уйдет. А гаденыш всё читает. Давай Ваньку с Сенькой позовем.

– Давай. Они его поколотят?

* * *

– Столичная барышня ушла? – Встав за шторой, вдова Гриценко смотрела во двор, на стоящего там мужчину, на Рейзе и Геннадия Горобца, на сидящего на скамейке Старовольского-сына. – Мне показалось, она плакала. Странно. Что ей за дело до нас?

– Она приняла всё очень близко к сердцу, – вступилась за Барбару Маргарита Старовольская.

– У них есть сердце?

– У нее, Александра Николаевна. У нее, безусловно, есть.

На дворе появилась Бася. Что-то сказала человеку в фуражке. Резко развернулась и направилась к воротам. Человек в фуражке кинулся за ней.

– Как вы думаете, Павел Андреевич, кто этот мужчина в воинском платье? – повернулась вдова к Старовольскому.

– Не знаю, Александра Николаевна, вижу его впервые. Видимо, Басин знакомый.

– Чекист?

– Не все вокруг чекисты, Александра Николаевна.

– Иногда мне кажется, все кроме нас. Да, любопытно. Варшавская полячка из русского министерства в Москве. Почему их вдруг стало так много? Неужели все беженцы? Дзержинские, менжинские, мархлевские, коны, раковские.

– Раковский болгарин, – поправил деликатно Старовольский.

* * *

Большая Васильковская, широкая и вовсе не безлюдная, показалась Барбаре вымершей. Зеленевшие травой трамвайные пути. Обшарпанные стены, запущенные панели, разбитая мостовая. Пустая, никому не нужная «парiхмахерська». Немытые стекла, под ногами подсолнечная шелуха. Здесь, и по всей России.

Ерошенко осторожно взял Басю за руку. Та ответила робкой улыбкой: не сердись. Он предложил:

– Зайдем?

Неподалеку в прозрачное русское небо вонзались башни польской церкви. Две, как у Баси дома, на Ротонде, у храма Пресвятого Спасителя. Правда, на Ротонде был неоренессанс, тогда как тут, на Большой Васильковской, неоготика. Неоренессанса Бася больше не увидит.

– Костя, за что? И кто виновен – мы?

Ерошенко мог только догадываться, о чем она узнала у Старовольских. Но то, что она хотела сказать, Костя понял прекрасно, хватило беседы с детьми. Да, нечто сходное происходило и в Москве и в Питере, но Басю, занятую работой и не имевшую там родственников, как-то обходило стороной. Тут же страшное коснулось близких ей людей. «Гриценко, у какой мужа-контрика шлепнули».

– Бася, прости. – Косте нестерпимо захотелось ее поцеловать. – Я не развязывал гражданской войны. Ты тоже переворотов не устраивала.

Бася стиснула его ладонь.

– Знаешь, я в дороге читала книжку. Столетней давности, про революционные войны. Мне подарил ее… – В Басиных глаза предательски блеснула влага. – Там много было про Вандею, адские колонны, нантские утопления, взаимное истребление, про всё, о чем мы знаем с детства. Но в невыносимой концентрации и написано по горячим следам. Я словно бы готовилась к этому ужасу.

Ерошенко, приостановившись, подал ей платок. Дело обстояло хуже, чем он думал. Остроконечные башни высились уже почти напротив, по другую сторону улицы.

– Ничего удивительного, Бася. Мы ведь все хотели как во Франции. – Бася, всхлипнув, оценила деликатное Костино «мы». – Вот Францию и получили. Только нам воображалось, мы получим Францию нынешнюю, не нынешнюю даже, а с открытки, ресторанчик на Монмартре с видом на Тур-Эффель. А получили девяносто третий год. Теперь придется пройти французский путь. Весь.

– Весь-весь? – ужаснулась Бася.

– Боюсь, что так. Только знаешь, давай о Франции потом.

Бася промокнула платочком глаза, аккуратно вытерла щеки.

– Почему о Франции потом? Тебе не интересно? Четыре революции, мятежи тридцать второго, переворот пятидесятого. Директория, консульство, две империи, коммуна…

– Bo kocham cię, – перебил ее Костя, – i tylko ciebie kochałem. I ty kochałaś zawsze tylko mnie. Mimo wszystko.

– Pan podkapitan pozbawia mnie prawa głosu? – прошептала, забыв о горестях, Бася.

– Nie na zawsze, Baśko. I tylko jeśli tego chcesz.

– Chcę28.

Уткнулась головой ему в грудь, в шершавое серое сукно. Ощутила – наконец-то – объятие. Осторожный поцелуй в волосы. Еще один, еще. Отчаянный Котька Ерошенко, целует ее в макушку, на Большой Васильковской, перед божьим храмом. Может, еще и руки попросит, прямо сейчас, пока здесь? С него станется, керенки в кармане, будет чем отблагодарить священника; если что, так у нее и пара царских имеется. Только не надо, зачем, куда спешить? Так хорошо стоять, уткнувшись в солдатскую шинель, и никого, ничего, ничего вокруг не видеть, ни французской революции, ни русской, ничего. Котька… Что такое, отчего он вздрогнул? Ах, музыка, сегодня же у нас день музыки. Сначала «Разлука», потом Шопен, теперь вот русский марш, называется «Прощание». Или «Славянка»? Что-то в этом роде. Умеренно славянофильское, в миноре, русском миноре, родном, почти что польском. В Варшаве, в августе, там тоже был минор, «Тоска по родине».

Костя судорожно сглотнул. «Вот и всё, моя глупая дурочка. Столько потерянных лет. Не отпущу тебя больше, никогда. С нас хватит, с тебя и меня». Он сжал ее еще сильнее. Bo kocham tylko ciebie.

Две роты красноармейцев, стройной колонной по четыре, в сопровождении оркестра, маршировали от Троицкой площади. Видимо, инструкторская школа – уж больно ладно шли. Единообразно обмундированные, с новыми подсумками, со взятыми на плечо винтовками. И лишь эмалевые звезды на фуражках и отсутствие погон декларировали, недвусмысленно и ясно: мы не прежняя русская армия. Несмотря на грозный плач славянки и тому подобные красивые пережитки.

Военспец, ровесник Ерошенко, в ремнях, с планшеткой на боку, моментально распознал в обнимавшем барышню субъекте своего, такого же бывшего прапора. Вскинул руку в воинском приветствии, и колонна, будто вздрогнув, четко сделала равнение направо. Бессознательно отдавая Косте честь, а вместе с ним ничего не видевшей, прижавшейся к Косте Барбаре.

Чуть замешкавшись, Ерошенко отсалютовал в ответ. Исключительно из вежливости, по привычке. Когда мелодия угасла за поворотом, устыдился внезапного чувства. Воистину, при виде исправной амуниции…

– Так что, зайдем? Посмотрим? – показал он Басе на церковь.

Баська, с просохшими глазами, помотала головой.

– Лучше в гостиницу, Котька. Я так по тебе соскучилась.

22

Вялость ослабляет тело, труд укрепляет (лат.).

23

Конгресувка – пренебрежительное обозначение Царства (Королевства) Польского, созданного по решению Венского конгресса из части польских земель. Романовы – польские цари (короли) с 1815 г.

24

Веселых как котятки, молока белее полек.

25

Бывшие (франц.).

26

Ну да, подозрительный (франц.).

27

Ну да, учитесь, детки, азбуке (нем., идиш).

28

Потому что я тебя люблю и только тебя любил. И ты любила только меня. Несмотря ни на что. – Господин штабс-капитан, вы лишаете меня права голоса? – Не навсегда, Баська. И только если ты хочешь. – Хочу (пол.).

Двадцатый год. Книга первая

Подняться наверх