Читать книгу Двадцатый год. Книга первая - Виктор Костевич - Страница 13
Часть II. КОРОТКАЯ ПОВЕСТЬ О СЧАСТЬЕ
3. Акт третий, польский
ОглавлениеЗнаменитый кот – Тени Сараева – Аттентат на Мокотовской – Великое преломление зонтиков
Въстала обида въ силахъ Дажьбожа внука.
(Слово о полку Игореве)
Неприятель отбит на левом и поражен на правом фланге.
(Л. Толстой)
То обстоятельство, что в письме пани Малгожаты ничего не говорилось о коте, отнюдь не означало, что о Свидригайлове нечего было сказать. Если Котвицким пришлось пережить эвакуацию и частично русскую гражданскую войну, то на долю знаменитого кота выпала оккупация Варшавы немцами. Разумеется, та первая оккупация не шла ни в какое сравнение со второй, но и она оставалась оккупацией. Можно сказать иначе: именно первая оккупация оккупацией в тогдашнем смысле слова и была. Вторая станет чем-то другим, запредельным, для чего не нашлось бы в ту пору подходящих определений.
В первую очередь следует ответить на беспокоящий читателей вопрос. У кого остался кот в покинутой христолюбивым воинством столице Царства Польского? Ответ совершенно ясен. У дедушки, в доме на Мокотове, неподалеку от тянувшейся с севера на юг Новоалександрийской улицы, ставшей в шестнадцатом году Пулавской. Допуская, что не все разбираются в топографии Варшавы, поясним: Мокотов это южная ее часть, долгое время городом не считавшаяся. Незадолго до войны власти, еще русские, разобрали устаревшие форты и поделили Мокотов на участки. Чем и воспользовался экстраординарный профессор, не пожалевший скромных сбережений и обеспечивший семью недвижимостью. Место было не совсем глухое, по будущей Пулавской пустили электрический трамвай.
Нетрудно угадать и последующий вопрос. Почему остался дедушка в Варшаве? Ответ очевиден и здесь. Спасаться у москалей – подобного варианта герой Января не рассматривал. Уговаривать его не пытались. В конце концов, несмотря на инциденты в Калише, немцы были европейским народом. Для пана Кароля – таким же европейским, как русские, для дедушки – европейским в отличие от кацапов. Последние, как и прежде, оставались для старца монголами, присвоившими себе европейское обличье, укравшими сходственное с польским наречие и усвоившими начатки французского – подобно неграм в Дагомее, что лишний раз подчеркивало рабскую их сущность.
За три года пребывания немцев в Варшаве во взглядах дедушки произошел серьезный сдвиг. Осень восемнадцатого он встретил в убеждении, что пруссаки немногим лучше русских. Трудно сказать, до чего бы он дозрел лет через десять независимости – через год после l’Armistice дедушку свезли на кладбище в Служеве. Сдал он как-то очень быстро. Возвращения своих дождался бодрым – и немедленно начал болеть. Часто заговаривал о Франеке, о своей вине, даром что никому, ни пану Каролю ни пани Малгожате, и в голову не приходило в чем-то инсургента обвинять.
Вернейшим другом деда оставался Свидригайлов. Полурусский американец стал идолом всех местных огородов и мечтою всех окрестных кошек, для большинства несбыточной – разорваться на части знаменитый кот не мог. На вольном воздухе полудачного Мокотова он сделался еще огромнее, чем прежде.
Жители Пулавской, Дольной и Бельведерской долгие месяцы вспоминали потом, как в восемнадцатом величественный зверь сопровождал колонну ошарашенных, ничего не понимающих ландштурмистов – с победительно поднятым, распущенным подобно знамени хвостом. У непосвященных в тайны Польской военной организации могло бы сложиться впечатление, что немцев конвоировали не обвешанные ружьями парнишки, а грозный хищник, присланный на Вислу самим Вудро Вильсоном во исполнение главного пункта программы всеобщего мира – создания an independent Polish state… which should include the territories inhabited by indisputably Polish populations39. Дедушка, во всяком случае, неоднократно подчеркивал: в освобождение Варшавы от швабов его усатый друг внес более весомый вклад, чем подозрительный усатый тип, привезенный пруссаками из Магдебурга. Дедушка понимал, что он несправедлив к Начальнику, но антипатия была сильнее.
* * *
Под утро, ближе к девяти Мане привиделся сон. Берег теплого моря, Средиземного, Черного. Зеленые волны, галька, песок, водоросли, запах йода. Музыка в отдалении – в Севастополе, Ялте, Керчи. Идти бы, радоваться, ан нет – постоянно впивается что-то в ноги, ракушки царапают ступни. Всё сильнее, сильнее, словно бы живые… Да что же такое, холера…
– Это ты, чертов кот?
– Мау.
– И что тебе надо, скотина?
Нисколько не обидевшись, животное прошествовало по полу от конца кровати к изголовью. Приподнялось на задних лапах и поставило морду аккурат возле Маниного плеча. Чуть раскосые рысьи глаза излучали благоволение.
– Хочешь поговорить? – зевнула Котвицкая junior. – Скучно? И это повод меня будить?
– Мау.
– Ты негодяй. – Кот не смутился, вытянул лапу, словно хотел погладить Мане руку. – Который час уже? Ого. И о чем мы будем говорить сегодня? Обо мне мы беседовали вчера, о Пилсудском и Дмовском в воскресенье, о Фоше и Черчилле третьего дня. О большевиках не стоит, зачем тебя пугать. Не боишься? Тогда давай о Баське. Гут?
Зверь шевельнул мохнатой головою. Будто бы кивнул. Маня не удивилась. Еще на Мокотовской было замечено, что Свидригайлов различает интонации и считает необходимым реагировать на вопросительную.
– Только не лезь на кровать, мама этого не терпит. Так что у нас Бася? Помнишь ее?
Словно бы задумавшись, кот прищурил левый глаз. Что он мог помнить, почти шесть лет спустя? Но когда Котвицкие вернулись, он их, им показалось, признал. Папа объяснил данный факт прозаически: «Видит доброе отношение и отвечает взаимностью». Мама предпочла, однако, верить в фантастическую память зверя.
– Ждешь хозяюшку? – Глаз приоткрылся. Мррр. – Все мы ждем ее, кошатина. Только вот не дождемся никак. В Москве наша Баха, столице Интернационалки. Знаешь, что такое Интернационалка? Хорошо тебе, звереныш. Ни китайцев ты не видел, ни латышей, ни мадьяр, ни… – Правильное воспитание не позволило Мане сказать, каких еще русских ужасов не видел варшавский кот. – Только немцев раз проконвоировал. А Баська живет среди них, как заложница. Но ты не думай, добрый кот, не всё так плохо. Она на службе. И живет, говорят, не одна, а с министром. По-большевицки – наркомом. То ли с этим вот, с бородкой, – Маня вынула из тумбочки и предъявила коту афишку с фотопортретами народных комиссаров, – то ли с этим, усатым, в военном кителе. Тебе какой больше нравится? – Кот, прищурившись, что-то промурчал. – Никакой? Мне тоже. А какой не нравится меньше? С козлиной бородкой, он в Совдепии главный интеллектуалист, просвещением заведует. Староват? И я так думаю. А усатый, он у них… Фигаро здесь, Фигаро там, но числится по делам национальностей. Что такое по делам национальностей? Черт его знает. Зато молодой, экзотичный. Ты не смотри, котяра, что фамилия москальская. У большевиков псевдонимы, они ведь тоже из подполья повылазили, как наши пэпээсовцы и пэовисты40. На деле он какой-нибудь Сталинян или Сталинидзе. Глянь, какой веселый, глазки щурит, щерится. Только он да Ленин улыбаются, другие все серьезные как крабы. Красавчик… горный орел… сволочь.
Кот, могло показаться, снова кивнул. Мрукнув, положил на лапы голову и распушил усы – поимпозантнее, чем у польских и большевистских подпольщиков. Вытянул шею, чтобы Маня смогла почесать у него за макушкой.
– Представляешь, котька, Анджей Высоцкий был к Баське неравнодушен. Но отошел, как говорится, в сторону. Ради Кости Ерошенко, надежды русской филологии. И теперь вот Сталинян. Павлик в Ростове на кладбище, у Костика бедного и могилки нету, а у горца кабинет в Кремле и министерство. Ахмет, киргизский хан, дел польских департамент. Но Баська от горца убежит, ты не думай. Да и чепуха всё это, зачем ей старики и горцы. И не смотри так на меня, плакать не буду, отплакала. Давай шуруй, встаю.
Марыся положила афишку на тумбочку, рядом с купленной недавно книжкой «Большевики и большевизм в России». Потянулась, отбросила одеяло. Прогнала кота за дверь и занялась гимнастикой.
* * *
На вернувшегося в Варшаву экстраординарного профессора в университете посмотрели с недоумением. Не потому, что профессор покинул Россию – оттуда бежали и русские, кишмя кишевшие в те годы в бывших вислинских губерниях. И не потому, что вернулся на родину – кому он нужен в Берлине, Париже или Вене? Новой университетской администрации не вполне было ясно, что именно ростовскому беженцу, бывшему русскому профессору понадобилось в польском Варшавском университете.
«Вы, должно быть, рассчитываете на благодарность за вывезенные в Россию материальные ценности?» – любезно, с характерным львовским выговором осведомились в деканате философского факультета. (Структура университета поменялась радикально, истфила более не было.) Пан Кароль не ответил и вышел, не попрощавшись. Получилось не очень вежливо, но он и зашел туда для очистки совести, так сказать для отчета – и уж точно не ради того, чтобы сносить изысканное хамство сползшихся в Варшаву габсбургских верноподданных. На кафедру классической филологии он заходить не собирался: ею заведовал один из множества австрийских пришлецов, ко всему – состоявший до войны в краковских стрелковых организациях. Дома тема стрелков было табу, встречаться с ними, негодяями, говорить – такое представлялось невозможным. Как потом расскажешь Госе?
Этим приключения пана Кароля в хмурое октябрьское утро девятнадцатого года (Деникин еще наступал на Москву) не ограничились. Выйдя на Краковское Предместье, он столкнулся с прежним коллегой, доцентом бывшего истфила. Тот до войны исследовал опаснейший предмет, историю Польши восемнадцатого столетия, и славился умением ходить по склизким камешкам без наималейших ушибов – навык, недоступный пану Каролю, ушибавшемуся даже на почве классической филологии и не представлявшему, что могло быть иначе. Ценное для патриота искусство помогло доценту в пятнадцатом. В конце июня, перед самой эвакуацией, он в меру демонстративно подал в отставку – и в октябре преподавал уже в новом, свободном и польском университете, возрожденном генерал-губернатором освобожденной Варшавы генерал-полковником Гансом Гартвигом фон Безелером. (Искренним другом польского народа, государственности и культуры, как справедливо отметил доцент в пространной статье и в адресе, подписанном вкупе с иными Kulturaktivisten.)
«Господин Котвицкий! – закудахтал он теперь, неестественно громко, по-русски, смущая прохожих обилием словоерсов. – Не верю глазам-с. Загостились у москаля, загостились. Тем не менее искренне рад-с. Намерены восстановиться? Нет-с? Оно и верно-с. Ваш университет остался в Ростове-с, у генерала Деникина-с, на Юге России-с. А что же дочка ваша старшая? Говорят, в Москве-с, на службе-с, только вот беда, запамятовал какой. Не в ЧК ли часом подвизается?»
Пану Каролю захотелось влепить историку Польши пощечину – по довольной жизнью, сияющей патриотизмом физиономии. Не влепил. Краковское Предместье-с, неловко-с. Храм науки рядом. Ставший чужим, но родной. Да и ему не двадцать лет, хоть бывший уже, а профессор. Спокойный и уравновешенный, natura et positione41.
Прощаться с негодяем не стал. Презрительно ухмыльнулся – отныне презрение стало оружием, – по-военному развернулся и, твердо ступая, направился в сторону Замковой площади. Сжимая пальцы в кармане пальто и беззвучно урча под нос, для успокоения нервов, мелодию старого вальса. Твари, подлые твари. Убийцы.
В минуту irae профессору было трудно судить sine studio. В скором времени он убедился – порядочные люди в университете не перевелись. Их было больше, чем непорядочных, но они, как то бывает, менее бросались в глаза. Через знакомых ему предложили место в недавно открывшейся мужской гимназии, преподавателем древней истории и словесности. На другом конце миллионного города, всего лишь с одной пересадкой в трамвае. «Кароль, только не поцапайся с директором», – просила пани Малгожата, провожая мужа на встречу с администрацией. Опасения были напрасны. «Чем вы занимались до пятнадцатого года?» – этого у профессора не спросили, что же касается квалификации, то о ней знал всякий варшавянин, небезразличный к наукам о древности. «Наши мальчики еще не представляют, до чего им повезло», – заявил взволнованно директор.
Любопытная деталь. Вскоре профессору стало известно, что в истории с гимназией принял участие кое-кто из мэтров новой кафедры – то ли заведующий из краковских стрелков, то ли сам Тадеуш Зелинский, временно отпущенный большевиками из Петрограда в Варшаву. Последний вариант был чрезвычайно лестен, тогда как первый примирял с действительностью, возрождая, хотя бы отчасти, веру в интеллигенцию.
* * *
Позавтракав, пани Малгожата удалилась в кабинет и застучала по клавишам «Ундервуда». Работа у нее была надомной, а потому почти всегдашней, позволявшей отвлечься, забыться. Пан Кароль по четвергам, как правило, бывал свободен. Маня тоже – насколько может быть свободной девушка, вынужденная приготовляться к дополнительному экзамену, необходимому для записи в университет.
Именно так. В новый варшавский университет принимали и женщин. Пока их было мало – недостаточный уровень подготовки, девическое безразличие к наукам, – но они уже были, начиная с осени пятнадцатого. Профессору новшество пришлось по вкусу. Если бы женщин принимали в тринадцатом, то может и Барбара сейчас была бы рядом. Мане нововведение нравилось меньше. «Если бы Склодовская училась в Варшаве, – убеждала она мать, – она бы не вышла за Пьера Кюри и не стала бы ноблисткой». В самом деле, записаться на курс, чтобы уехать в Париж, это да. Но учиться, оставаясь дома? Профессор был неумолим. «Ты еще скажешь нам спасибо, детка. Перед тобой откроется столько…»
Пока же перед Маней открывалась лишь латинская грамматика – в женской гимназии латыни не было и для записи на филологию нужно было сдать недостающий экзамен. А поскольку по четвергам профессор был свободен… Отгородившись от отца газетой, Марыся тщилась оттянуть свидание с Цицероном.
– Манечка, а что у нас в театре и кино? – неожиданно поинтересовался профессор.
Вопрос вселял надежду. Маня пробежалась по анонсам.
– В «Колизее» всё еще Вера Холодная, «Отчего на сердце грусть».
Профессор хмыкнул. В самом деле – отчего? Вопрос сугубо риторический. Мане же подумалось иное: вот она, жизнь после смерти. Актриса год как умерла, в скованной холодом и страхом Одессе, а ею, живой и прекрасной, по-прежнему любуются в Варшаве, и будут любоваться еще десятки лет. Положительно не стоит доживать до старости. Жаждете вечной молодости? Вам поможет испанский доктор Грипе.
– Сегодня последний день, папа. Есть еще одна премьера, в «Стильном», у Саксонского сада. «Сараевская трагедия 1914 года. Убийство эрцгерцогской четы».
– Только не это, Марыня. И тема, и имя…
– Я тоже так думаю. Начало в пять. Может, я схожу с Анджеем и Асей?
– Вряд ли Анджею будет интересно.
– В Пти-Трианон «Трагическая мельница», восьмой эпизод сериала «Judex».
– Терпеть не могу сериалов, – признался профессор. – Есть что нового в Верхней Силезии?
– Всё то же. – Перемена тематики разочаровала, но все же не Цицерон. – Зовут спасать.
– Значит, ничего хорошего.
– Аська страшно переживает за Богуся, скоро третье мая, будут манифестации. Вот, послушай, интересное. Прыжок с третьего этажа. Душевнобольная Сара Нохумсон, жительница Вильно, привезенная в Варшаву для помещения в лечебницу. Умерла на месте. Мда. – Маня поискала глазами более приятной информации. – Добровольческий женский легион…
– Хочешь записаться?
– Как-нибудь на днях. Мазуры, плебисцит. Столько плебисцитов, папа. Мазуры, Верхняя Силезия, Спиш. Разве можно выиграть на всех?
– Теоретически да. Но если продолжать войну в России…
От русского вопроса Маня уклонилась. Опять заглянула в анонсы, на сей раз в театральные.
– В Большом дают «Аиду», а завтра «Цирюльника». Во «Всячине» – «Богему». В Польском «Много шума», в субботу «Пигмалион». Давайте сходим на «Пигмалиона». Все вместе, с мамой. Анджея, позовем, Асю. Сбор пожертвований на тешинский плебисцит. Мы сдавали?
– Сдавали, Маня. И на Мазуры, и на Катовицы, и на помощь Спишу и Ораве. Что еще?
Маня перевернула страницу. Тьфу, опять Россия. Ну да ладно, авось обойдется.
– На подольском участке фронта артиллерийские бои. Вражеский летчик сбросил бомбы, безрезультатно. В северной части волынского участка разведочные действия. Вылазка неприятеля через Случь захлебнулась под огнем пулеметов. Наши самолеты атаковали Чуднов. Где это?
– Насколько знаю, рядом с Житомиром, родиной бедного Кости Ерошенко.
– Ясно. Успешно обстрелян железнодорожный вокзал, движущийся обоз и подразделение конницы. Большевицкие атаки в Полесье. Папа, когда же будет перемирие, сколько можно? Почему большевики не согласятся вести переговоры в Борисове? Какая им разница?
– Потому что не идиоты. Им предлагают перемирие лишь на борисовском участке, тогда как на других…
– А по мне, так хуже идиотов.
– Утописты, но не идиоты.
Ну вот, не обошлось. Маня ощутила, как накатывает злость. Только б не сорваться. Бросила, глядя в сторону:
– Я знаю, ты почти за них.
– Маня!
– Все в порядке, папа. Ты рассуждаешь высшими категориями – всеобщего блага, права наций, социальной справедливости. А я как баба, которой хочется, чтобы красные были подальше от дома. И чтобы…
– Маня, прекрати. Хочешь, чтобы мама услышала? Мало нам горя. Ничего нет про Мережковского?
– Нет. Про аресты поляков есть. Из Минска передают: в Москве арестован польский комитет по делам беженцев, помещение на Лубянке номер 17 опечатано. В кафе «Варшавское» хватают всех, кто обращается к прислуге по-польски. Что ты так смотришь? Красные провокаторы на улице заговаривают с прохожими на польском языке. Удостоверившись, что перед ними поляки, арестовывают. Куда исчезают люди неизвестно, информации чрезвычайка не предоставляет. Тебе мало?
Пан Кароль встал и отошел к окну. В Риге, верно, пишут, что арестованы все латыши, а в Тбилиси – что все грузины. Но если что-нибудь случится с Баськой…
– Они уже здесь! – выпалила Маня. – Вот: на углу Нововейской и площади Спасителя схвачен большевицкий агитатор. Бронислав Вольский, он же Миллер, сорок четыре года, столяр. Убеждал солдат не воевать за безнадежное дело. Арестован прохожими. Окружным судом приговорен к году и трем месяцам тюрьмы.
Пан Кароль вернулся. Сел рядом.
– С нашими прохожими Польша не погибнет. По чем теперь слово в свободной и независимой? Год и три месяца?
Маня разозлилась окончательно.
– В Совдепии такого столяра матросы шлепнули бы на месте. Одному тебе всё безразлично. Тебе и пану Высоцкому. – Зло передразнила: – Бедный Костя… Конечно. А кто с ним это сделал?
Скомкав газету, убежала плакать. Предварительно пришлось прогнать залезшего на ложе Свидригайлова.
Папа деликатно постучался через час. Сообщил, что по-соседски заглянули Анджей с Асей, предлагают наведаться в кино. Лично он предпочитает, не ставя в известность маму, посмотреть «Сараевскую трагедию». Любопытно всё же, как синеасты ее изобразили.
Выбор между Францем-Фердинандом и Цицероном для Мани трудности не представлял – даром что смерть оратора была много ужаснее смерти эрцгерцога. Мертвому Фердинанду не втыкали в язык булавок, не выставляли головы и рук на сараевском форуме. Блажен кто посетил сей мир… Папа этим себя утешает?
* * *
Просмотрев историческую драму о начале европейской войны и «нравах при дворе императора Франца-Иосифа» – так значилось в анонсе, – вчетвером доехали трамваем до Ротонды. Бывший экстраординарный повез Марысю дальше, на свидание с Цицероном, а Высоцкий с Асей вышли, решив поужинать на Мокотовской, в ресторанчике с немецкой, польской и французской кухней. Заведение располагалось неподалеку от редакции, Высоцкий забредал туда порой на чашку кофе, случалось – и на что-нибудь покрепче, и последнее начинало беспокоить родителей. «Но сегодня он будет не один, – трезво рассудила Ася, сворачивая с круглой площади на улицу, помнившую знаменитого кота. – По бокальчику сухого, и всё».
Свободных столиков в зале не оказалось. Метрдотель показал: вон там, господин репортер, сидит господин Мацкевич. И действительно, возле окна в одиночестве, вернее в компании трех откупоренных бутылок, скучал приятель Высоцкого, известный журналист и стихотворец, бывший футурист, после пребывания в революционном Киеве к футуризму сильно охладевший. Заметив Анджея, Мацкевич оживился. Увидев рядом Асю, расцвел.
– Пани Гринфельд, как увижу ваши серые глаза…
Язык его почти не заплетался и на ногах он держался твердо. Деликатно коснулся Асиной руки губами и присовокупил еще несколько не вполне разборчивых строк, совершенно не футуристично срифмовав в финале «тополя» с «полями».
Синеверсия сараевской трагедии была довольно долгой: венские нравы, сербский заговор, австрийское бесчувствие, берлинские козни. Ася капитально проголодалась и теперь, не вслушиваясь в болтовню Мацкевича, повела решительное наступление на принесенный венский шницель. Приятнейшая сухость «Пино Нуар» из Рейнской области великолепно подчеркнула вкус искуснейше прожаренной телятины. Все же родители преувеличивали угрозу. Лишить Анджея невинного удовольствия – после всего, что он пережил? У него даже девушки нет до сих пор. К кому он ходит, бедненький?
Лишь разделавшись со шницелем на четверть, Ася уловила обрывки разговора.
– Говорят, Леонардо с трудом нашел натурщика для своего Иуды – а тут их сразу пятеро, – говорил ее брат стихотворцу.
– Три дивизии – не желаешь? – отвечал стихотворец брату.
– Не все столь колоритны. Толпы заурядных русских мужиков, по мобилизации, что с них взять.
Заинтересовавшись предметом беседы, Ася вгляделась в зал. Предмет обнаружился чуть поодаль – пять персон в незнакомых, новеньких, зеленовато-коричневых френчах с огромными нагрудными карманами и широченными петлицами на высоченных, королевско-имперского фасона воротниках. Was ist das, mein Gott? Очередная военная миссия, очередная униформа польских сил? На познанцев вроде бы не походили, галлеровцы, те и вовсе щеголяли в голубом. Коварные чехи? Или пострадавшие от чешской агрессии мадьяры? Но при чем тогда русские мужики? Венгры с чехами мобилизуют русских? Наконец она сообразила: да это же знаменитые «украинцы» головного отамана Петлюры, о которых вдруг заговорили все газеты. Одни с негодованием, другие – с непонятным публике восторгом. Новые братья поляков. Получившие от польского брата сначала в ухо, следом в рыло, потом под дых и в пах, а теперь умолявшие бойкого родственника: не бросай, подлец!
– Господа, что за шутки, – строго заметила Иоанна. – Если я правильно понимаю политику, это наши будущие союзники в кровавой борьбе с большевизмом.
– Союзники-подгузники, – срифмовал по-русски Анджей. И по-русски же добавил, в сторону от Аси: – Если обделаемся, будем валить на них. Они-де нас позвали, а мы не справились с позывом.
Мацкевич, не сдержавшись, прыснул. Ася прикинулась, что отродясь не знала русского. Анджей отпил «Пино» и снова сделался серьезным.
– Жалко, в жизни будет не смешно. Платить придется кровью.
Мацкевич бесшабашно встряхнул головой – уже начинавшей седеть, но пока что скорей импозантной.
– Не грусти, – сказала Ася брату. – Какой еще союз? После Львова?
Мацкевич согласился.
– Верно. – Помедлив, он с видимой неохотой поднялся. – Страшно не хочется вас покидать, но увы… Нужен срочный материал о польско-украинском союзе. Анджей, не беспокойся: я буду гипер-, супер- и архикритичен. Нашему усатому не поздоровится.
– Не переусердствуй. А то не поздоровится редакции.
Распрощавшись – особенно широкая улыбка досталась пани Гринфельд, – Мацкевич удалился. Ася потыкала ножиком в шницель. Укоризненно заметила:
– Вы оба играете с огнем. Ведете себя, как при царском режиме. Вот обвинят вас в большевизме, будете знать.
– Меня? После двух кубанских походов? Единственная польза от всей этой гнусности – я навеки получил индульгенцию. Чист аки агнец. Герой борьбы с большевиками. За ценности и ценные бумаги.
Ася, далеко не впервые, ощутила непонятную многим гордость. За него. Столько всего хлебнуть и не озлобиться. Другие словно озверели, а он…
– Анджей, давай еще по бокальчику? Между прочим, мама боится, что ты передумаешь возвращаться на курс.
– С чего бы? Осенью вернусь. Буду студентом вместе с Маней. Вечная юность – плохо?
– Великолепно. Вечная юность вечного оптимиста. Знаешь…
В этом месте Асю прервал на полуслове сипловатый, не очень приятный голос – такие бывают у незадачливых посетителей мест, о которых хорошим девушкам думать и знать не положено.
– Шановные пан и пани, вы позволите?
Сказано было по-русски, с претензией на польскость. От неожиданности Ася вздрогнула. Вгляделась. Рядом со столиком возвышалась фигура в хаки. Ася не сразу, но всё же сообразила – одного из тех пяти субъектов в невиданных, нездешних мундирах. Нечто чернявое с невоенными, вислыми, словно приклеенными усами. Анджей, оторопев, поставил на столик бокал.
– Не узнаете, штабс-капитан? – снова пророкотало по-русски, на сей раз без претензий. – Мир тесен, ваша Варшава тоже.
Анджей мучительно припоминал. И наконец ответил. Медленно, непривычным Асе голосом, словно выталкивая из горла застревавшие в нем слова.
– Отчего же? Прапорщик Шкляров.
«Рад вас видеть», «какая встреча», «присаживайтесь» – этого прапорщик Шкляров не дождался. Чуть помедлив, он без приглашения опустился на освободившийся после Мацкевича стул. Улыбнувшись Асе, сообщил:
– Ныне сотник. Сотник Шкляров, шановная пани.
Анджей не улыбнулся.
– Сотник – это поручик?
Бывший прапорщик, ныне сотник покачал указательным пальцем.
– Это при московском царе псевдоказачьи сотники были поручиками. Украинские сотники – капитаны. По-польски – майоры.
Ася поморщилась. Что за жаргон? «При московском царе». Стало быть, это не выдумки газетчиков, будто «украинцы» Петлюры играют в куклы времен Мазепы и Августа Сильного?
– Растете, – резюмировал Анджей.
На секунду, всего лишь на одну, голос сотника сделался ледяным.
– Кое-кого перерос, господин штабс-капитан.
Анджей не отреагировал. Ну и славно, подумала Ася, ощущая всё большее беспокойство.
Сотник не уходил. Что-то говорил, о чем-то спрашивал. Анджей отвечал по большей части односложно: «да», «нет», «хм». Тем не менее Ася поняла: в большую войну они служили рядом, на Юго-Западном фронте, в сибирском корпусе, в одном и том же батальоне.
Несмотря на тусклый свет, было видно – Анджей бледен. Ладони Аси сделались противно влажными – такое с ней случалось в Татрах, когда казалось, что стоящий рядом человек может по неосторожности сверзиться в пропасть. Ох, поскорее бы непрошенный гость убрался. Неужели не видит – он здесь посторонний. Впрочем, подобные типы будут посторонними везде. Куда им деться, если отовсюду уходить? Но черт, не совсем же он тупой. Ну вот, наконец-то…
– Ладно, господин штабс-капитан, – хмыкнул сотник Шкляров, – вижу, мне тут не рады. Ни вы, ни ваша дама. Гордые, высококультурные варшавяне. Эуропа. Удаляюсь.
Enfin. Понял главное, хотя Европу приплел напрасно. Ну давай же, скорее, вставай, не тяни. Официанты уже смотрят вопросительно, не поднести ли чего и ему. Снова заговорил.
– Только вот сперва помянем штабс-капитана Ерошенко…
Костю? Ася невольно зажмурилась. Ничего не понимая, но предчувствуя.
Анджей посерел. Хрипло выдавил, из глубочайших, ненавидящих душевных недр:
– Не вам говорить о Ерошенко.
Повисла короткая, невыносимо долгая пауза.
– А что? – удивился сотник, действительно или притворно. – Это всё они, московская голота, босота сибирская. Увольте, я тут точно ни при чем. И что за тон, штабс-капитан? Вы меня провоцируете?
Анджей резко встал. Пожалуй, слишком резко. Официант и метрдотель насторожились. Дама за соседним столиком – она давно прислушивалась к неприятной русской речи – вздрогнула. «Пино Нуар», всего лишь три бокальчика.
– Это вы меня провоцируете, прапорщик.
Теперь взвился Шкляров, с побагровевшим от злости лицом. Выпалил в три приема:
– Сотник! Майор! По-вашему!
Бедная дамочка за соседним столиком… Не успела освободиться от русских варваров, а они тут как тут, в военной форме. Устраивают дебош в приличном заведении с немецкой, польской и французской кухней. И зазвал их в Варшаву сам глава независимого государства.
– Прошу прощения, мосье… – произнес Анджей громче прежнего. – Мне плевать на вашу фиктивную державу и на ее фиктивные чины.
Спутники дамы на всякий случай приподнялись. Сотниковы товарищи недоуменно переглянулись. Сам сотник, только что багровый, побледнел.
– Я этого не оставлю, штабс-капитан.
Развернулся. Так стремительно, что чуть было не упал. Зацепился рукою за стул, выпрямился. Под недовольными взглядами публики медленно добрался до своих. К Анджею приблизился официант, спросил. Анджей повертел головой. Заказал вина, бутылку.
– Анджей, зачем? Я же только по бокальчику хотела.
– Не хочешь, не пей. Но учти, у тебя еще больше полшницеля. И у меня. Прости меня, Аська, я больше не буду.
* * *
Развязка наступила на улице. Пятеро «украинцев», вышедших получасом ранее, терпеливо дожидались в тени, подальше от фонаря. Анджей с Асей не сделали и нескольких шагов, как в их сторону качнулись темные фигуры. Трое приближались спереди, двое заходили с фланга. Высоцкий с любопытством ждал. На «украинцах» были занятные фуражки, вроде бы русские, а вроде бы… черт их знает. За последние три года штабс-капитан перевидал так много мундирных нововведений, что полностью утратил интерес.
Ощущая спокойствие брата, оставалась спокойной и Ася. Завтра она расскажет обо всем Марысе. Приключение обещало быть потрясающим. «Зловещие тени вынырнули из мрака на Мокотовской. Неровное дыхание, сиплые голоса, возбужденная, с сельским акцентом речь».
Голос Шклярова, хотя и возбужденный, начисто лишен был акцента. Подойдя вплотную к Высоцкому, бывший прапорщик процедил:
– Милостивый государь, вы позволили себе быть со мною невежливым. Между тем я не частное лицо, а представитель союзной державы.
Две фигуры встали сзади, чем весьма рассмешили Асю. «Хотят отсечь нас от дверей? Вот ведь идиоты. Мы дома – в отличие от них».
– Не частное? – переспросил Высоцкий. – Представитель?
– Представитель, – проговорил представитель.
– И мне следует с вами говорить как с представителем? То есть не как с особою приватною?
– Вот именно, господин бывший штабс-капитан. Не как с особою приватною. Советую извиниться. Из уважения к международному праву.
Давно Асе не было так весело. Представитель державы в гневе начисто забыл о схожем месте из «Потопа». Если, конечно, читал. Получался смешной перевертыш.
– Стало быть, представитель, – подытожил брат. – Ну что же… Именно как представителю этой вашей бывшей державы мне, господин бывший прапорщик, и хочется заехать в ваше подлое пьяное рыло. То есть не вам, а тебе. В эпоху Иуды на «вы» еще не обращались.
Ася отчетливо поняла, что братец ее не шутит и что «Пино Нуар» не только греет, но и горячит. Успела выкрикнуть: «Анджей!» Поздно – представитель державы, вопреки законам международного права, потрясенно ойкнув, отлетел к стене строения.
На Высоцкого кинулись четверо. «Тримай його, Кравчук! Вломи ему, Гындало! Родченко, бей! Гусев!»
…В сердце вскипела ярость. Как тогда, в семнадцатом, в захваченном вагоне, в потерявшей человеческий облик несчастной, обманутой серошинельной толпе – когда, сжимая в левой руке револьвер, он правой прокладывал путь к тамбуру – а потом уходил под пулями в черневший за полосой отчуждения лес.
Высоцкий сбил Гусева с ног, смазал по скуле Родченко. Пропустил удар от Кравчука, и сразу же что-то обрушилось сзади. Ноги подкосились, в уши вонзился отчаянный вопль. Взметнулся кверху, ударив в лицо, тротуар. Непонятный хруст… крик боли… мрак.
* * *
– Почему вы не в армии, господин Высоцкий? Нет, не нужно повторять старых шуточек на тему штабс-капитанства. – Трудно сказать, чего было больше в голосе комиссара Савицкого, укоризны или насмешки. – А вы, сударыня? Вашими бы ручками на рояле играть. Вы же ими…
Высоцкий с опаской поглядел на руки Аси. Сестра опустила голову. Комиссар вернулся к делу.
– Составляем протокол. – Обратился к сидевшему за бюро плотному, немолодому уже полицейскому мастеру42. – Давайте, пан Пепшик, у вас хороший почерк. Только ради бога без ошибок.
С улицы в окно пробивался фонарный свет. Голова гудела. Лицо и фамилия полицейского мастера показались Анджею знакомыми. Не много ли гостей из прошлого в один день, вернее вечер и ночь? Пепшик, Пепшик – неужели тот самый Алоизий Пепшик, про которого со смехом рассказывала Бася? Местная достопримечательность наряду со знаменитым котом. Он по-прежнему служит на Мокотовской? И все еще младший унтер?
Комиссар, монотонно диктуя, добрался наконец до интересного, того чего Высоцкий помнить не мог.
– В этот момент госпожа Иоанна Гринфельд… В документах следует писать «Гринфельдóва», мастер.
Наученная опытом Ася, вытянув шею, заглянула Пепшику через плечо.
– Через «у умляут», пожалуйста. «У» с точечками.
Пепшик, что-то промычав, исправил i на ü. Комиссар продолжил.
– Гражданка Иоанна Гринфельдова, урожденная Высоцкая, увидев, что гражданину Высоцкому угрожает серьезная опасность, пустила в действие зонтик, каковой переломила о голову напавшего на ее брата… Он напал со спины, пани Гринфельд, не помните?
Ася молча пожала плечами. Все происходило так стремительно…
– Напавшего на ее брата со спины хорунжего армии бывшей Украинской… Черт. Мастер, зачеркните «бывшей», все равно перебеливать. Хорунжего армии Украинской Народной Республики Гындало, после чего была сбита хорунжим Гындало с ног. Зонтик прилагается.
Комиссар указал на безнадежно сломанный зонтик. Гражданка Гринфельд странно всхлипнула.
– Мой любимый. Мама подарила на день рождения, в четырнадцатом.
– Добротная вещь. Благодарите бога, что хорунжему Гындало не угрожает сотрясение мозга, иначе б так легко замять не удалось. Оцените формулировку: «увидев, что гражданину Высоцкому угрожает серьезная опасность». И скажите спасибо студентам, а то бы пан Гындало действительно сбил вас с ног.
Ася кивнула. Не вполне пришедший в себя Анджей силился понять, к чему тут какие-то студенты. Мастер озабоченно приподнял голову.
– А если хорунжий Гындало покажет, что он пани Гринфельдову с ног не сбивал?
– Он долго теперь ничего никому не покажет, – успокоил его Савицкий. – Берите еще один лист, будем выгораживать студентов. Сколько их было, девять?
Пепшик подтвердил. Девять оболтусов, сидят в соседнем помещении, пьяные вдрызг. На фронт бы таких боевитых, в ряды.
– А кто в итоге будет виновным? – осведомился Анджей. Любовь к истине понемногу брала в нем верх. Прапорщик Шкляров, безусловно, подлец, но драку затеял не прапорщик, а напившийся штабс-капитан.
– Виновных не будет, – заверил Савицкий. – Только пострадавшие. Двое с нашей стороны, пятеро со стороны УНР.
Мастер неуверенно предположил:
– Может, большевики? Я это, про виновных.
– Где я вам возьму большевиков на Мокотовской в десять вечера? Рок, фатум, судьба. Главное, наша взяла. Всё, пан Высоцкий и пани Гринфельд, finis. Постарайтесь больше уличных побоищ не устраивать.
Смущенные Высоцкие уехали на вызванном извозчике. Комиссар поглядел на часы. За полночь, а он все еще здесь. Если бы не задержался из-за пары старых дел, не пришлось бы тратить время на дурацкую историю, заставлять Паулинку и златокудрую Моню ждать. Но в целом получилось хорошо. Доверять деликатную миссию держимордам вроде Пепшика не стоило. Повезло всем – Высоцкому, Гринфельдше, студентам-патриотам, избитым патриотами союзным офицерам. Если брать выше, повезло Республике. Но ведь истории могло и не случиться. Высоцкий, Высоцкий…
– Да, мастер, не хватает нам культуры. Чуть что не так – сразу в морду. Из приличного семейства, обер-лейтенант. – Прибывший из Галиции Савицкий в сомнительных случаях прибегал к привычной немецкой терминологии. – Замужняя дама. Студенты.
– Молодежь, – поддакнул Пепшик.
– Я их понимаю, мастер, у меня у самого после Львова руки чешутся. Но интеллигентнее надо, деликатнее, мягче. Все же Варшава. Не Ровно, не Минск.
– Точно. Вон как год назад большевичков из русского Красного Креста оприходовали. Вывезли в лесок, чики-пуки, воздух чист.
Комиссар затосковал.
– Мастер, что вы несете? Это совсем другое. И вообще всё было не так. Этого просто не было. А хорунжий Гындало и сотник Шкляров, они… так сказать… наши союзники.
– Ага. – Пепшик вытер стальное перо. – Пан Гринфельд тоже молодчина, не прогадал.
– Что?
– Я к тому, говорю, что не прогадал жидяра. Жидки ж они, известно, любят светленьких.
– Что-о?
– Ну, чтобы жиденята ихние побелели чуток. Не черные были бы совсем, а хотя бы рыжие.
Комиссар ужаснулся, который уже раз. Почему в полиции служит столько остолопов? Что на уме, то и на языке, а на уме всё та же антиобщественная муть. И это в стране, не знавшей костров инквизиции, принявшей в год Варфоломеевкой ночи акт о веротерпимости, с ее древнейшими синагогами, с братством населявших ее народов. Не потому ли, что Пепшик из русских городовых? О, не столь уж сизифов был труд по русификации Королевства. Не лишив его польского языка, царизм отравил в нем воздух. В новой Польше полицейские будут иными. Блюдущими государственный интерес и не допускающими дискредитации высокого звания.
– Заметьте, мастер, не все поляки Пепшики, – сказал Савицкий как можно спокойнее. – И не всякий обладатель немецкой фамилии еврей. Господин Гринфельд поляк евангелического исповедания. Борется за польскую Силезию, готовит в Катовицах плебисцит. Вы газеты-то читаете? Слыхали про Войтеха Корфантия, Константия Вольного, Мечислава Гринфельда?
Пепшик пожевал губами. Его непредсказуемые мысли моментально приняли иное направление.
– То-то она по ресторациям с братцем психическим шляется. Муженек в Силезии орудует, а женщине тоска. Завела бы хахаля, зонтики б целее были.
Комиссар схватился за голову, мысленно. Спровадить бы его куда-нибудь – на Волю, Прагу, Жолибож, в Радзымин, Воломин. Припомнилось: жлоб обитает где-то на Мокотове. Если постараться перевести его туда, наверняка окажется доволен – а здесь на Мокотовской, в центре города станет чуть легче дышать. Заняться этим, завтра же.
Всё же Савицкий счел необходимым поставить бывшего городового на место.
– Много себе позволяете, мастер. В стране война. Вам доводилось бывать на фронте? А то вы так ненавидите большевиков…
Комиссар всего лишь пошутил, но Пепшик сразу ощутил нытье в желудке. Такое случалось – чаще прочего с пятого по седьмой и с четырнадцатого по восемнадцатый. Подскочив со стула, вытянулся в струнку. Могучий живот сам собою исчез, из пересохшего горло вырвалось:
– Виноват-с!
Комиссар помрачнел еще сильнее. Царизм не просизифил и с языком.
39
Независимого польского государства… которое будет включать в себя все территории с бесспорно польским населением (англ.).
40
Пэпээсовец – член Польской социалистической партии (Polska Partia Socjalistyczna). Пэовист (пол. peowiak) – член Польской военной организации (Polska Organizacja Wojskowa).
41
По природе и по положению (лат.).
42
Унтер-офицерский чин в полиции (по-польски – przodownik). Ср. нем. Polizeimeister.