Читать книгу Двадцатый год. Книга вторая - Виктор Костевич - Страница 4

Часть V. КРОВЬ И СЛАВА
1. Пестрая смесь, или Всякая всячина

Оглавление

Служевское кладбище – Бельведерское свидание – Житомирские тайны – Киевские новости – Антверпенская олимпиада – Мелитопольская бойня


Приступая к повествованию о событиях трех летних месяцев двадцатого года – мессидора, термидора, фрюктидора, – автор находит необходимым сделать ряд предварительных замечаний.

В те залитые кровью, овеянные славой дни армия русской революции одержала величайшие свои победы – после чего потерпела жесточайшие поражения. Не столь катастрофические, чтобы оказаться не в состоянии продолжить борьбу за свободу и целостность родины, но всё же тяжкие, заставившие Совнарком пойти на заключение несправедливого, похабного мира с теми, кто вообразил себя в ту пору победителем. Красная армия вовсе не была разбита вдребезги, как злорадно ухмыляются подпанки из бывших русских. Но и победы, полной и заслуженной, не одержала.

В битве за память о великих днях отечества автору придется сразиться не только с идейным противником, внутренним и внешним, но и со всеобщим почти забвением – наследием десятилетий, когда наши собственные, советские идеологи, силясь сделать соседку дружественной, старались лишний раз не трогать общих ран. Наше молчание братский сосед истолковал в меру собственных умственных способностей. «Москали и коммунисты замалчивают свой позор, скрывают славу польского оружия, лишают нас, поляков, венца и ореола». Тогда как мы – замалчивали нашу кровь, страдания и подвиги. «Но зачем?» – удивится сегодняшний московский школьник. А затем, дорогой мой товарищ, чтобы не сеять в обществе противососедских настроений, в тщетной и несбыточной надежде, что сосед ответит нам взаимностью.

В итоге не первое уже поколение ничего о той войне не знает. «Тухачевский пошел на Варшаву и там получил по зубам» – такое вот, произнесенное без жалости к своим, можно запросто услышать в сегодняшней буржуазной России. И дело не только в мощнейшей контрреволюционной прививке, не только в тех, для кого мы «ватники» и «Рашка». Дело всё в том же вынужденном беспамятстве.

Наш читатель, разумеется, подобного не скажет. Он знает, почему шел на Варшаву Тухачевский.

***

Сначала коснемся более ранних событий.

Начнем с печального. Со случившегося в Варшаве накануне полного освобождения Житомира, то есть десятого июня. В день погрома, в день убийства Натана Мермана, в страшный день Барбары Котвицкой, в семистах километрах на северо-запад, в столице возрожденной Республики, после полуторамесячного пребывания в госпиталях, скончался видный деятель польского силезского движения Мечислав Гринфельд. Иоанна Гринфельд, урожденная Высоцкая, стала вдовой, в неполные двадцать пять. В те годы становились вдовами и раньше, так что Ася исключеньем не была.

(Накануне смерти Метека, девятого числа, маршал был вынужден отправить в отставку кабинет Леопольда Скульского, хороший и надежный кабинет, правильно и верно понимавший все национальный задачи, смело расстрелявший в апреле непатриотично бастовавших железнодорожников, но увы, недостаточно солидарный и дружный. Начался затяжной правительственный кризис.)

Метека похоронили в Варшаве. На том же самом Служевском кладбище, где в морозном ноябре, стуча зубами, хоронили дедушку Котвицких. Метеку, можно сказать, повезло. День погребения выдался теплым, совсем уже летним, приятным – после недавних холодов и дождей, сопровождавших агонию и смерть.

Пани Малгожату на кладбище не взяли. Поехали профессор и Маня. Там, у могилы дочь и отец долго, ничего не слыша, выслушивали речи, правильные, честные речи правильных, честных людей, силезских борцов, их варшавских соратников. До ушей долетали обрывки, отдельные, исполненные смысла и смыслов вокабулы: борец, ярмо, коварство, происки, антипольские, антинациональные, антигосударственные элементы, близорукость, дальновидность, жертвы, немецкий террор, справедливое возмездие, свобода. Потом что-то верное, до крайности глубокое произносил молодой, немного полноватый, с поставленным красивым тенором доминиканец. В серовато-синем небе трепетала погребальная хоругвь, под деревьями и на дорожках теснились бой- и гёрлскауты. Отделение серой пехоты, полтора десятка серых и горчичных офицеров, двое-трое ветеранов Января, отлично слаженный оркестр, церковные хористы.

«Боже, ты, Польшу долгими веками доблестью, славой, мощью ограждавший…»

Аська, вздрагивая телом, раскрывала-закрывала рот, подобно выловленной рыбе – на траве, в ведерке, на разделочной доске. Аська не рыдала. Плакали родители. Кривился, силясь удержаться, стальной, железный, непреклонный Анджей. Маня отводила глаза. Бедный, сколько же он видел погребений? До Кости, после… Это когда-нибудь кончится, боже?

«От ига немцев, господи, избавь нас… От ига немцев, господи, избавь нас… От ига немцев…»

Бросив по три комочка земли на красивую, блестящую, мореного дуба крышку, прошептав: «Покойся с миром», – Маня и профессор направились к выходу. Анджей, попрощавшись, на нанятой в бюро погребальных процессий пролетке, повез вдову, то есть Аську, домой. Следом, в таком же точно экипаже, от того же самого бюро, покатили Высоцкие-старшие, снова, который уже раз постаревшие. Заурчав, отъехал «ситроен» со статным, нестарым еще полковником и двумя наиболее выдающимися борцами за польскость. Промаршировала, четко и красиво, в сторону Пулавской пехота. Переговариваясь, потянулись скауты и скаутки. Прошли, пока в молчанье, офицеры, ветераны, борцы и их соратники.

Извозчиков поблизости не наблюдалось, не отыскалось их и на Пулавской. Офицеры и соратники, растерявши по дороге ветеранов, понемногу оживляясь, сплоченной группой зашагали на поминки, официальные, организованные при участии – автор чуть не сказал «правительства», но вовремя вспомнил о кризисе, – словом, при участии неких властных органов, в одном хорошем месте, неподалеку от Крольчатника, изящного, классического, воздушного, в италианско-ренессансном стиле дворца.

Пан Кароль с Маней в молчании следовали за ними, незаметно, но неуклонно отставая. Торопиться было некуда, погода располагала. Ветерок, ароматы, листва, щебетанье очнувшихся после долгой непогоды птичек. Воздух двадцатого не был отравлен еще выхлопными газами, а заводы и фабрики… Заводы и фабрики в скорбный четверг стояли. В столице продолжалась, набирая обороты, стачка. Бастовала электростанция, газовая служба, водопровод. В магазинах заканчивались продукты. Перестали ходить трамваи. Пан Кароль накануне измучился, добираясь до своей гимназии на Муранове.

(Забастовщики, слепота и sancta simplicitas, требовали немедленного прекращения войны, священной и прекрасной войны с Россией, войны, которой грезили поэты и прозаики, не войны, если вдуматься, но священной весны возрождения.

Трусов и моральных разложенцев, коль скоро их теперь не получалось расстрелять, увещевали. Националисты и клерикалы выдвигали неопровержимый для любого малого поляка довод: в Москве, когда ихний Бронштейн объявил о наступлении на Польшу, в Москве отчего-то не началось забастовок, никто не потребовал обуздать большевицкий империализм. У нас же в Польше, когда мы победно рассеяли большевицкие банды, происходит такое вот бесстыдное, безбожное, безнравственное безобразие. Не пора ли власти проявить решительность и твердость?

Аргументы на пролетариев, людей безнравственных и не читавших классики, не действовали. Стачка на глазах перерастала во всеобщую. И это – в условиях правительственного кризиса. Кто, черт возьми, решится и примет необходимые меры? Кто укротит большевицких, вашу мать, агитаторов, пособников, негодяев и агентов?)

– До чего же пусто, – пробормотал под нос профессор, озирая словно бы вымершую Пулавскую, и без того не самую оживленную в утреннее время улицу.

– Бедная Аська… – Больше Мане сказать было нечего. То, что Метек – с его переломами, кровоизлияниями, переправой через границу в Сосновец, транспортировками из госпиталя в госпиталь – не выживет, поняли давно. В ушах гудело, не переставая: «Spod jarzma Niemców wybawże nas, Panie».

Пан Кароль молчал. Говорить о политике маршала профессору не хотелось, а думать о другом не получалось. Новости с востока, не те что из газет, оптимизма не внушали – не говоря о том, что и прежние известия, победы и триумфы, никогда профессора не радовали. Патриотом пан Кароль был последнее время неважным. Хотелось выпить, и это уж было слишком. Стыдно признать, но профессор позавидовал борцам, дружно повернувшим перед Круликарней к подготовленному под поминки заведению. Бедный Метек – жил, боролся, умер, чтобы дать коллегам повод напиться. И никто не виноват, это жизнь. Так было, так есть, так будет. В конце концов, борцы и офицеры не только будут пить, но также будут есть и обсуждать текущую политику. Польскость, границы. Возможно, Буденного.

За Круликарней Пулавская, только что пустынная и тихая, стала постепенно наполняться шумом. Шагов через двести, у большого кирпичного дома профессор с дочерью наткнулись на толпу. Судя по виду – по старой, нечистой одежде, по кепкам, – бастующих. Манифестанты стояли на тротуаре, на мостовой, теснились кучками, переговаривались. Там и сям виднелись транспаранты и знамена. На седоватого мужчину – в стареньком, но свежем пиджаке, с юной, ослепительно красивой девушкой – протестующие взирали с неодобрением. Маня и профессор шли словно под огнем, обходя отдельные группки, лавируя, не опуская глаз, а опустить хотелось, даже очень. Маня малодушно пожалела, что борцы и патриоты остались сзади, в ресторане. Те бы разрезали пролетарское сборище, как дредноут волны океана, – если бы оно, это сборище, не расступилось само, завидев непролетарскую, национальную силу. С другой же стороны, могла возникнуть потасовка. Нет, все же лучше одним. Без крови.

«Во, идут, буржуйчики, их мать». «Старый перец, а туда же, хрен, с молоденькой». «В Москву бы их, к товарищу Дзержинскому». «Да ладно, Янек, приличные люди». «Такие-то приличные и разжигают». «Нас на убой, а сами в рестораны и театры». «С жиру бесятся, подлые твари».

Маня взяла пана Кароля за руку – не дергайся, не реагируй. Видели и не такое в Ростове, ты же помнишь, папа. Ничего не попишешь, психология толпы. Профессор улыбнулся, что-то прошептал ей на ухо, и Маня, к удивлению трудящихся, расхохоталась. Не обращая внимания на надписи на стенах: красною краской обычное «Руки прочь!» и чуть поодаль – «Ждем тебя, Ленин!»

«А буржуи эти говорят: мы все евреи. Представляешь?» «Да успокойся, Павлик, я и правда еврей». «А я, брат, понимаешь, нет. А они, мать, говорят, мы все евреи». «Павел!» «Нет, ты послушай: какой я, мать, еврей? Вот ты еврей, у тебя всё еврейское, по носу видно за версту, а у меня? Что у меня, мать, еврейского?»

Несмотря на озноб, Мане и профессору понемногу становилось весело, насколько то было возможно после церемонии на кладбище. Вот бы услышали эту дискуссию «национальники» и «католики», то-то бы, поганцы, умилились. Ведь они там у себя тоже о чем-то дискутируют. Кто поляк или католик за версту, а кто не так чтобы вполне, издалека не разобраться.

«Товарищи! Сознательность и дисциплина! Павел! Ицхак! Извините, гражданин. Извините, гражданка. Проходите, путь свободен. Мы собираемся на антивоенную манифестацию. Простите, если что». «Ничего, ничего, спасибо, гражданин, всё в порядке».

Забастовщики остались позади. Наконец-то. Но на этом приключения профессора не кончились. Шагов через сто его и Маню обогнали два гавроша, лет по десять каждый, посланные следом кем-то из бастующих, из тех что поглупей, понятно.

– Эй, толстый! – закричал один гаврош, упиваясь безнаказанным геройством. – Руки прочь от Советской России!

Профессор чуть не подавился истерическим смешком. Можно было, пускай безосновательно, предположить в нем, по одежке, и буржуя и сторонника войны, но чтобы назвать его толстым, нужно было обладать особым зрением.

– Мальчик, объясни нам, чем ты смотришь? – поинтересовалась Маня. – Глазами или чем-нибудь другим?

– Шла бы ты к Деникину, – обиделся гаврош, на всякий случай попятившись.

– А ты ступай к Духонину, – ловко срезала нахала Маня. Однако промахнулась – про Духонина пулавские гавроши не слышали.

Другой, нимало не смутившись, подпрыгнул на месте и в восторге выкрикнул ей в ухо:

– Да здравствует Польская Республика Советов! Смерть буржуазии!

Маня и пан Кароль разразились хохотом: парнишка был по-своему великолепен. Перспектива советизации, тем не менее, заставила профессора задуматься.

– Скажи мне, мальчик, – спросил он малолетку, – в твоей Республике Советов классические языки преподаваться будут? А то иначе я останусь без работы.

– Чего?

Маня, разошедшись, не отстала.

– А конкур у вас там будет? Если нет, я против. Без советского конкура советская республика не выстоит.

– Пошла ты! К этому… Фелек, как его там?

– К Врангелю! Слава Троцкому!

Гавроши побежали назад, к манифестантам.

– За инструкцией, – предположила Маня.

– Да нет. Чтобы спросить, что такое классические языки. Кстати, дочь, что такое конкур?

– Иппический конкур? – подивилась Маня невежеству профессора. – Самая популярная конноспортивная дисциплина. Прыжки через препятствия, по сложному маршруту. Галоп, туда-сюда, поворот, прыжок, маневр. Ты не знал?

– Ну… Разумеется… Хотя… Само по себе слово «concursus», как ты понимаешь, не предполагает коней, препятствий или прыжков, а вообще – некое состязание, столкновение, борьбу. А почему ты вдруг… про конный спорт?

– Да так… – Теперь смутилась Маня. – Как-то вот… Ты же сказала про непонятное, классические языки, вот и я придумала про непонятное. Concours hippiques1. Звучит?

– Mais vrais…2

Профессор посмотрел на дочку с подозрением. Маня себя обругала, мысленно. Допустить подобную оплошность, да еще в такой печальный день. Стыдно, девушка, просто стыдно. У Иоанны мужем был герой борьбы за нацию, а ты…

– Бедная Аська. Правда, папа?

Профессор согласился.

– И Аська, и Анджей, и все.

«Все мы?» – подумалось Марысе.

Профессор меж тем, позабыв о конкуре, задумался. О своем и не только своем таланте: казаться всем и каждому чужим. Когда для офицера ты штафирка, для коммерсанта – голодранец, для пролетария – буржуй. Для патриотов – пацифист, для миролюбцев – милитарист. Для интернационалистов – шовинюга, для громил – безродный и антинациональный элемент. И ладно, когда тебя пинают за твои истинные взгляды и пристрастия, но когда тебе приписывают чужие, ни на чем не основываясь, разве что на особом покрое лица и на ином, не нашем блеске глаз. И что? Объяснять, оправдываться? Шли бы вы… к Духонину!

Однако в чем-то все они безусловно правы. Различие есть, и весьма существенное. Для них, милитаристов, пацифистов, капиталистов, коммунистов, не для всех, но для большинства, всё очень просто, однозначно, ясно – и существует, так сказать, в наборе. Для тебя же всё совсем не так, не в комплекте, и они это чувствуют, с первого слова и с первого взгляда. Те же самые забастовщики, те же гавроши. Да, ты против войны и захватов – но «слава Троцкому» ты с ними не закричишь. Да, ты не закричишь «слава Троцкому» – но вовсе не оттого, что ненавидишь Троцкого, советы и пархатых. И так во всем. Вместо простоты, вместо готовых наборов (их, наборы эти, можно при случае ловко менять), вместо них – сложность, и еще раз сложность. Вот поэтому ты и чужой.

То, о чем не узнал в печальный день профессор, наш читатель, пользуясь известной преференцией, узнáет незамедлительно, прямо сейчас. Мы имеем в виду конкур. Дело в том, что Мане – стыдно, но именно так – Мане хотелось в те минуты в Агриколу, на конный стадион. Не на поле Мокотовское, не на ипподром, не на бега, не на скачки – что там можно разглядеть? – а на тренировку по иппическому конкуру. Постоять, посидеть, посмотреть. Хотя бы одним глазком, издалека. Но лучше вблизи.

Почему? О, это особенная история. Маня в самом деле заинтересовалась конным спортом. Во всяком случае отдельными его представителями. Ничего не попишешь. Цветущий Манин возраст и ее прекрасный пол весьма к тому располагали. Девушкам нравятся звездочки, а когда обладатель звездочек, пускай всего лишь двух, изящно галопирует на белом жеребце (все кони с мужской принадлежностью пока что представлялись Мане жеребцами, а серая масть, разумеется, виделась белой) – а потом вместе с ним, жеребцом, легко и свободно взвивается над препятствием – чуть приподнявшись и чуть наклонившись… В этом было нечто. Маня усвоила пару новых, случайно подслушанных на той же тренировке слов: «итальянская система», «паркур», «Каприлли», «оксер», «ирландский банкет».

***

Подержим руку на пульсе общественного сознания, пробежимся по польской прессе. Иногда ограничимся заголовками – ведь мы нередко только их и замечаем. Регулярные сообщения об окружении, разгроме, пленении Конной армии мы, не желая утомлять читателя, пропустим.


Ты слышишь?!

Кровь льется в Силезии нашей.

Ты слышишь?!

Глумится над нами чешский сброд в Силезии Тешинской – и свирепо бросается на нас солдатня из хаймшутца и рейхсвера в Силезии Верхней!

Нельзя тебе быть равнодушным, когда враг братьев твоих угнетает, нельзя тебе сегодня прикрываться стоном: «Здесь голод и дороговизна». Помни! Там, где должен состояться плебисцит, там в борьбе решается вопрос, какою будет Польша – сильной или же слабой и бедной.

А потому не жалей своих денег – давай соберем их побольше, ибо ждут нас огромные расходы!

Жертвуйте – в силезский фонд. На приобретение, абсолютно необходимое приобретение Силезии для Польши.

Взносы принимает Комитет Объединения Верхней Силезии с Польской Республикой.

Краковское Предместье, № 60, тел. 86–46. С 9 ч. утра до 7 ч. вечера. В воскресные и праздничные дни с 10 до 2 ч. пополудни.


ПРАВИТЕЛЬСТВЕННЫЙ КРИЗИС


СТАЧКА


ПОКУПАЮ ШУБЫ

ПОКУПАЮ ЗУБЫ

ПОКУПАЮ ВСЁ!!!


Сводка генерального штаба Войска Польского от 11 июня. (…) На украинском фронте происходит плановая перегруппировка.


КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ В РОССИИ? Гданьск, 14 июня (ПТА). Немецкие газеты сообщают, что агентство Рейтер передает, что во Владивостоке приняли радиотелеграмму из Москвы, которая оповещает, что в России произошла контрреволюция. Троцкий будто бы убит, а Ленин будто бы бежал. Сформировано новое правительство во главе с Брусиловым.

В Париже, в правительственных кругах заявляют, что не располагают никакими известиями о начале революции в России.


БРУСИЛОВ ПОД СЛЕДСТВИЕМ


ПРАВИТЕЛЬСТВЕННЫЙ КРИЗИС


СТАЧКА


ТЕАТР ЧЕРНЫЙ КОТ Маршалковская, № 125. Сегодня с участием всей труппы. 1) Истеричка. Фарс. 2) Удачная партия. Юмореска. 3) Роковое яйцо. Оперетта.


Если

ВСЯ ПОЛЬША НЕ ПОСКУПИТСЯ НА ПОЖЕРТВОВАНИЯ

для борьбы с немецкими и чешскими уловками,

если с искренней заботой удовлетворит она насущные нужды

ВЕРХНЕЙ И ТЕШИНСКОЙ СИЛЕЗИИ,

тогда обе древние области наши соединятся с Родиной-Матерью в могучее целое.

Тогда наш общий угольный бассейн, вместе с Краковским

И ДОМБРОВСКО-СОСНОВЕЦКИМ,

будет составлять 6 000 км., и этого черного бриллианта при удвоенном производстве наших фабрик ХВАТИТ НА 1000 ЛЕТ.

Тогда МЫ ЗАСТАВИМ ПЛАТИТЬ НАМ ЗОЛОТОМ ЗА ЭТОТ ДАР ЗЕМЛИ СИЛЕЗСКОЙ, и в итоге курс польских денег повысится.

МЕТАЛЛУРГИЧЕСКИЕ ЗАВОДЫ, ФАБРИКИ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННЫХ ОРУДИЙ, БОГАТАЯ ХИМИЧЕСКАЯ ПРОМЫШЛЕННОСТЬ ВЕРХНЕЙ СИЛЕЗИИ –

всё это обогатит и нас, и детей, и внуков наших.

Только НУЖНА СТОЙКОСТЬ В ЖЕРТВЕННОСТИ.

Только не надо скупиться на плебисцит. Пожертвования принимает Комитет Объединения Силезии с Польской Республикой, Краковское Предместье, № 60.


ПОХОД ГЕН. ВРАНГЕЛЯ Константинополь, 16 июня. (ПТА) – Рейтер. Поход войск генерала Врангеля продолжается. Конница дошла до Днепра. Правое крыло армии ген. Врангеля достигло Мелитополя.


ПОЛЬША К VII ОЛИМПИАДЕ Ипподром. Иппический конкур, конные скачки, а также забег на 50 километров состоятся 4, 6, 8 и 11 июля с.г.


ПРАВИТЕЛЬСТВЕННЫЙ КРИЗИС


СТАЧКА В ходе стачки за вчерашний день ничего не изменилось. Рабочие бастуют по-прежнему.

Действуют лишь те предприятия и учреждения, где работают члены ССС 3 .

При помощи ССС вчера пущено несколько трамваев на Воле.


ПРИСОЕДИНЕНИЕ ВОЛЫНИ К ПОЛЬШЕ Владимир-Волынский 19 июня (ПТА). 18 числа сего месяца расклеен указ верховного главнокомандующего о переходе управления Волынью к правительству Польской Республики. Все население с огромной радостью приветствовало указ как исполнение самых горячих своих желаний. По инициативе бургомистра Верда, русского [rosjanina], образован комитет, представляющий все национальные группы уезда, с целью организации торжеств в ознаменование эпохальной минуты возвращения Волыни к Родине-Матери. Торжества назначены на 27 число сего месяца.


ПОХОРОНЫ ЖЕРТВЫ ЧЕШСКОГО ЗЛОДЕЯНИЯ Новый Тарг, 23 июня. Похороны проф. Юзефа Визимерского, убитого чешскими боевиками на плебисцитном участке, состоятся в четверг в Лапчах Нижних в 9 часов утра.


Бытом, 22 июня (ПТА). В Борке, Бытомский округ, в воскресенье произошло кровавое столкновение между поляками и немцами. Немцы хотели рассеять польское народное гуляние, но поляки прогнали их прочь.


КАБИНЕТ г-на ВЛАДИСЛАВА ГРАБСКОГО (Новый кабинет. – Эпилог кризиса. – Кандидаты меняются. – Позиция партий. – Левый блок. – Характер нового правительства.)


СТАЧКА На стенах варшавских домов появилось воззвание к бастующим рабочим и ко всему населению, подписанное солдатами с фронта. (…)

«Поляки! Пробил час, когда определяются наши судьбы – наше будущее. (…)

У границы Польши – враг. Вы слышите?

(…) Мы призываем всех, кому советское правительство не платит за измену Польше.

(…) Мы призываем всех, кого одурманили агитаторы, посланцы Троцкого и Ленина. Мы призываем вас: во имя крови, которую мы на фронте проливаем.

За работу!

(…) Встаньте на борьбу с подпольным врагом, что подкупает худших золотом, а темных одурманивает словами. (…)

Ибо если малейший отголосок мятежа дойдет до нас на фронте, достанет нам сил повернуть штык против тех, кто грезит о большевицких на польской земле порядках.

За работу! Долой забастовки! Долой партийные распри! Да здравствует Польша и ее глава Пилсудский.

Солдатская организация.

Фронтовая секция.

***

Читатель утомился от газет? Ему скорее хочется про Басю? Придется потерпеть, еще немножко. Ведь терпят же боксеры, хоккеисты, фигуристы – список можно продолжать до бесконечности. Или конники: когда скакнувши без стремян через барьер, допускают незаметную оплошность – и глаза внезапно выкатываются на лоб. Но с польской прессой, так и быть, пока закончим. Для отдохновения заглянем в нашу. Родную, русскую, советскую.

Крайне любопытный материал опубликована был в харьковском «Коммунисте» 24 июня. Не процитировать его – смертельный грех.


Третьего дня в Харьков возвратился член Реввоенсовета Республики товарищ И.В. Сталин. (…) В беседе с сотрудником УкрРОСТА товарищ Сталин сообщил следующее.

[После рассказа о прорыве Конной, его результатах, положении на фронте] …Было бы ошибкой думать, что с поляками на нашем фронте уже покончено.

Ведь мы воюем не только с поляками, но со всей Антантой, мобилизовавшей все черные силы Германии, Австрии, Венгрии, Румынии, снабжающей поляков всеми видами довольствия.

Кроме того, не надо забывать, что у поляков есть резервы, которые уже подтянуты к Новоград-Волынску и действия которых, несомненно, скажутся на днях.

Следует также помнить, что разложение в массовом масштабе еще не коснулось польской армии. Нет сомнения, что впереди еще будут бои, и бои жестокие.

Поэтому я считаю неуместным то бахвальство и вредное для дела самодовольство, которое оказалось у некоторых товарищей: одни из них не довольствуются успехом на фронте и кричат о «марше на Варшаву», другие, не довольствуясь обороной нашей Республики от вражеского нападения, горделиво заявляют, что они могут помириться лишь на «красной советской Варшаве».

Я не буду доказывать, что это бахвальство и это самодовольство совершенно не соответствуют ни политике Советского правительства, ни состоянию сил противника на фронте.

«Коммунист» (Харьков), № 140, 24 июня 1920 г.


Непонятные слова он произносит, Иосиф Джугашвили. «Бахвальство», «самодовольство». Что за странная, неуместная осторожность? Он ли это? Или кто-нибудь другой?

Здесь мы пресс-обзор наконец-то прервем. Товарищ, ты еще не отступил, не сник? Взбодрись! Глядеть вперед! Голов не вешать!

***

В новой Польше становилось неспокойно. Фронт, совсем недавно скачками продвигавшийся на «всхуд», вдруг, пока еще только на юге, покатился, кто бы мог вообразить, на «захуд». Уход польских войск из Киева объясняли вредностью излишнего пространства, восхваляя попутно таланты Рыдза-Смиглого. Но большевики, незаметно перейдя через Тетерев, уже упорно, неустанно и кроваво штурмовали Звягель. (Двадцать седьмого июня, после яростных боев, мы его, Новоград-Волынский, возьмем, и наши варварские орды ринутся на Ровно.)

В возрожденном крае, несмотря на бодрый тон газет, начиналась и крепчала паника. Воображению образованных классов, читателей и почитателей Сенкевича, виделись на горизонте кырымлы Тугай-бея, «молойцы» свирепого Хмельницкого, мириады спахиев и янычар – несущие на ятаганах разорение и гибель уютному, милому, комфортному для чистой публики новообразованию. Которое всего лишь хотело, без претензий, без обид, отодвинуть русскую… то есть большевицкую… то есть… словом, эту самую угрозу подальше от своих этнических границ, а в результате… Делалось страшно. Имя Буденного повторялось подростками. Слухи о его победах гиперболизировались, и казалось, что он уже здесь, под Краковом, Люблином, что завтра его полчища овладеют – во всех смыслах слова – Варшавой, а послезавтра, возможно, и Познанью.

В отличие от малодушных сограждан, вождь и маршал панике не поддавался. Яснее прочих представляя себе положение на фронте и твердо веруя в свое предназначение, он готовился к отражению русского, советского, большевицкого, московского, казацкого, туранского, коммунистического, безбожного, антихристианского, языческого (нужное подчеркнуть) контрнаступления (нашествия, вторжения, инвазии, агрессии, наезда, зверства, варварства). Готовился, не пренебрегая ничем, то есть ни малейшей малостью. Не пренебрегая до такой степени, что даже встретился с одним известным русским литератором. Известным не столько ему, сколько русской читающей публике. Прижизненный классик, оракул, что-то вроде польских национальных пророков – объяснили знающие люди. Последнее было решающим. Дело в том, что маршал решил, в новых стратегических условиях, обратиться к русскому народу. К нам-с.

Диалог культур состоялся двадцать четвертого июня в Бельведере, на следующий день по вступлении в должность нового премьера, Владислава Грабского, и соответственно, конца затянувшегося кризиса. Вдохновителем встречи выступил уважаемый вождем прозаик Анджей Струг, в годы великой войны – штаб-вахмистр легионов и политреферент Польской военной организации. Непосредственным организатором – бывший питерский студент Юзеф Гуттен-Чапский, умный мальчик из хорошей семьи, графских кровей по отцу Гуттен-Чапскому и по матери фон Тун-унд-Хоэнштейн, несостоявшийся юрист с амбициями живописца, кажется кавалерийский офицер.

О русском писателе и его окружении ходили поразительные слухи. В своих публичных чтениях, где собирался варшавский бомонд, эти трое требовали для Польши границ 1772 года и прямо заявляли, что собор на Саксонской площади, православный, следует немедленно срыть. Всё это выглядело столь странно, ирреально и зловеще, что компетентных людей Второй Республики то и дело посещали опасения: не скрытые ли то агенты Коминтерна и не надлежит ли их скорее изолировать, пока это дивное трио не явит подлинной – истинно русской физиономии, с красной бантом, георгиевской лентой и черным двуглавым уродом.

И вот теперь невзрачный, неказистый, несуразный мужчина, с бледным лицом, с рыжеватой, в целую щеку бородой, с острыми, непонятно в какую даль направленными глазками, в потертой тройке, сидел перед ним, польским маршалом – перед монументом в сером кителе, с молнией в прищуренных очах, со спрятанной под могучими усами усмешкой. Зачем он здесь, сейчас, у него этот русский? И почему он, маршал, вождь, глава и лидер, пустил его сюда, почему послушался Анджея Струга, почему дозволил фон Гуттен-Чапскому, почему…

– Потому что я верю в Польшу! – проговорил с абсолютнейшей, сверхчеловеческой уверенностью маленький мужчина.

Брови маршала, против воли разумеется, приподнялись. Что-о? Ему, которому казалось, что в Польше становится всё меньше тех, кто еще в нее верит, встретился наконец-то некто, и не просто некто, а русский некто, верящий в Польшу с горячей, горячечной убежденностью. Любопытно, во что он верит еще? Быть может, в бога?

– Именно Польша, с ее рыцарским духом, – продолжал небольшой мужчина изумлять главу и маршала, – с ее верностью заветам отцов, которые она хранит лучше всех прочих народов, с ее высокими, высочайшими представлениями о чести…

Нам не представляется возможным четко сформулировать, что именно происходило в ту минуту в голове вождя лехитов. Смена вех, когнитивный диссонанс, разброд и шатания – как ни скажи, картина полной не получится. С одной стороны, это некто произносило нечто, безмерно ему, вождю народа, льстящее, и потому хотелось немедленно ответить: «Спасибо, наши бы так!» С другой же – маленький мужчина вызывал безотчетное, самому вождю не вполне еще понятное предубеждение. И не предубеждение, не презрение даже, а гадливость, легкое омерзение, желание дать в морду – по причине… как бы лучше сказать? Хорошо, он выскажется позже, пока же он этого типа послушает.

– Именно Польша даст отпор бесчеловечному сатане, что нынче овладел Россией, дьяволу, насмехающемуся над богом.

Маршалу, равнодушно, сугубо в личных целях менявшему вероисповедания, сделалось ясно – маленький русский мужчина… в самом деле верил… вот в это самое… в бога. Наверняка в какого-нибудь своего, особенного. Среди интеллектуалистов подобных экземпляров пруд пруди. И всё-таки… Маршал давно не видывал подобных. Кацапия – страна чудес, воистину. Он расскажет об этом Оле, повеселит.

– Польше, в отличие от несчастной моей родины, невероятно, фантастически, но вместе с тем закономерно – повезло. У Польши есть человек, который ее создал, который создал самих поляков. И человек этот…

«Неужто Витос? – с присущей ему скромностью успел подумать маршал. – Или Дмовский? Или…»

– Человек этот вы! – провозгласил небольшой мужчина. Теперь его глаза смотрели не в даль. Они стилетами вонзились маршалу в лицо.

– Пожалуй, вы… несколько… преувеличиваете, – счел всё же нужным заметить маршал.

Маленький мужчина величественно приподнялся.

– Отнюдь нет! – Взгляд его опять впился в маршала. – Доказательства этого мы видим постоянно. В то время как в России, красной России, которая и не Россия вовсе, а Эр-Эс-Эф-Эс-Эр, заправляют два великих ничтожества – Ленин и Троцкий, и Россия, красная Россия, не Россия, словом, а Совдепия, терпит поражение за поражением…

«Великие ничтожества это ярко, – молча согласился маршал. – А вот про поражения… то Краснов, Колчак, Деникин, Юденич могли бы поспорить. Особенно бедный Колчак. А еще Каледин, Корнилов, Миллер. Большевики с апреля в Баку. Качают татарскую нефть. Но тезис, что Россия не Совдепия – это, пожалуй, сгодится».

– …В это самое время, созданная и твердой дланью направляемая вами Польша, идет от победы к победе. Я верю – не пройдет и месяца, вы снова будете в Киеве. Не пройдет и двух – вы освободите Смоленск. Калугу! Харьков! Тверь! Мос…

– Я не стремлюсь к приобретению пространства, – благоразумно заметил маршал. – Это не наша цель. В киевской экспедиции я просто хотел помочь народу Украины. Создать свое, так сказать, государство. Но народ Украины, как видите… Оказался недостаточно организован.

Черт, подумалось создателю поляков, а стоит ли говорить о народе Украины как о чем-то отдельном от русского? Хотя какая разница. Приспосабливаться к каждому москалику? Однако тип и в самом деле презанятный. Правильно, что он, польский маршал, послушал щелкопера Струга, а тот – прислушался к верзиле и мазиле Гуттен-Чапскому.

– Так организуйте же нас! – страстно прошептал русский гений. – Женская душа России жаждет твердого польского начала.

Какие могучие образы, восхитился творец новой Польши. Литератор развил свою мысль.

– Ее, мою Россию, насиловали варяги, монголы, московские цари, петербургские императоры. Теперь ее насилуют большевики, китайцы, Троцкий, латыши и… эти… вы понимаете кто. Устанавливая в ней подобие царства Антихриста. Польша, ваша Польша, маршал, ныне наш последний оплот. Здесь, именно здесь, на Висле, состоится последнее сражение. Между силами света, силами добра и адом.

Всё же лучше не здесь, а где-нибудь подальше, на линии Минска и Звягеля, подумал растроганный – а это с ним случалось редко – маршал.

– Я, моя жена и мой друг, то есть мои друзья, – стрекотал, как митральеза, литератор, – мои соратники, русский народ, стонущий под пятою Антихриста, мы все и каждый в отдельности знаем: верная закону чести Польша никогда не придет к соглашению с большевизмом. Ни мира, ни перемирия, до krwi ostatniej kropli z żył4. Ведь так? – Литератор попытался заглянуть в глаза стратегу.

Так? Или не так? Ту би ор нот ту би? Укрыв глаза под веками, маршал, задумчиво помедлив, решительно боднул пространство головой.

– Именно так, господин Мережковский. Не иначе. Мой неизменный принцип, с первых дней моей политической и военной деятельности – всегда!

– О да! – вновь приподнялся над креслом прижизненный классик.

Оба, стратег и литератор, замолкли. Приходя в себя, переводя дыхание. После чего вождь нации перешел к вопросам более практическим.

– Итак, что именно намерены вы написать?

– Во-первых, – деловито ответил литератор, – вашу краткую биографию. Для русского читателя. Чтобы донести до него наконец-то правду. О вас и о созданной вами Польше.

«Правду? А надо ли?» – подумал маршал и спросил:

– Каким вы представляете свой гонорар? Или вы договорились с третьей стороной?

Губы литератора обиженно дрогнули.

– Разумеется, никакого. Более того, свое произведение, брошюру «Иосиф Пилсудский» я предоставлю в широкое общественное пользование. Абсолютно безвозмездно.

Маршал незаметно, в душе усмехнулся. Иосифа Пилсудского – в общественное пользование. Широкое и безвозмездное. Нет, что ни говори, москаль всегда москаль. Льстил, будет льстить, но и съязвит при случае.

– Второе, не менее важное, – проговорил писатель, – создание русской газеты в Варшаве и обращение ее сотрудников к русскому народу.

Маршал поднял указательный палец.

– Более важное, более. Несравненно.

– Пусть так. Мы назовем нашу газету «Свобода». Мы призовем наших соотечественников к поддержке польской армии в ее священной освободительной борьбе. Мы…

Прекрасно, прекрасно, думал маршал. Вряд ли многие услышат питерского попугая, вряд ли многие его послушают, но он станет одним из великого множества камешков, которыми я вымощу мой путь к победе над… Кстати, над кем?

Вечером, разговаривая с адъютантом о посетителе, маршал поинтересовался:

– Вы не помните, как зовут эту пани Мережковскую?

Майор побывал как-то раз на одной из лекций русского писателя и потому легко припомнил:

– Зинаида. Правда, Струг называл ее не Мережковской, а… – Майор смутился. – Запамятовал. Занятная фамилия, что-то… хм… лошадиное.

Маршал удивился – как это майор, самый знаменитый в новой Польше лошадист, мог вдруг да позабыть лошадиную фамилию.

– Жеребцова? – попробовал подсказать он майору. – Кобылко? Подковенко? Ковалева?

– Нет, нет…

– Копытцева? Текинская? Орлова?5

– Нет, нет. Не лошадино-русское, а лошадино-иностранное. Не славянское.

– Пферд? Шваль? Эквус? – прошелся вождь по языкам.

– Эквус, экви, маскулинум… – Майор наморщил лоб, припоминая гимназический курс. – Эквитáтус… грегем камелóрум… óрдинес педитáтус6. Где-то здесь, секундочку, пан маршал. – Он напрягся, изготовившись поймать зашевелившуюся в сознании мысль. Так, так, так… Клюнуло! Поймал ее, мысль, и ловко ее подсек. – Гиппиус!

Маршал удовлетворенно рассмеялся – как смеется добрый дедушка, поощряя талантливого внука.

– А говорите, в гимназии ненавидели греческий.

– Я ненавидел его темную грамматику, – вздохнул майор и пояснил, с трагическими нотками, понятными любому гимназисту. – Слоговые и количественные приращения, первичные и вторичные окончания, тематические и атематические спряжения, третье склонение… – Выдержав паузу, майор продолжил, потеплевшим голосом. – Но что касается гиппики… – В майорских глазах промелькнула малопонятная тем, кто далек от гиппики, нежность. После новой, небольшой, стилистически необходимой паузы голос адъютанта сделался почти что равнодушным. – Как вам, кстати, этот грозный бородач?

Глава державы задумчиво повел усами. Мда. Что он мог думать о принятом им плюгавом недоноске, очевидном импотенте и эвентуальном… хм-хм? (Грозный маршал нередко был резок и несправедлив в суждениях.) Он многое и многих презирал и ненавидел, но более всего, пожалуй, вот такое, что предстало перед ним сегодня. Ничтожество, вообразившее себя выразителем какой-то там идеи, властителем дум. Русские, русские, кто над вами властвует, mein Gott.

С другой же стороны, этот Мережковский не самый худший вариант. Во многом лучше, чем прочие. Маршалу припомнился его апрельский визави, головастик с лицом пожилого евнуха, с физиономией пропившего последний гривенник провинциального трагика, с редкостной и на редкость идиотской фамилией, на ту же букву, что и у него, великого вождя великой нации Европы. Ходили упорные слухи, что незадачливый «отаман» до войны подвизался в качестве театрального критика. А этот другой, как его там, Винниченко? Внешне смахивал на русского интеллигента, но властителем дум, если верить Стругу и фон Гуттену, не был. Тогда как питерский… Воистину сила слабых. Интересно, что он написал? Надо бы спросить у Оли при случае. Оля много чего читала.

– Как бы вам сказать… – Маршал помедлил, взвешивая каждое слово и стараясь не обидеть отсутствующих. – Сейчас, когда отечеству приходится несладко, москалёк и его античная кобылка могут пригодится. Вполне. Но нам, мне и вам, людям действия, трудно относиться с уважением к подобного рода субъектам. – Маршал яростно стиснул кулак. – Кто он, если копнуть поглубже? Один из множества салонных революционеров. Тех, кто приятно пророчил при царском режиме, проклиная тиранию, призывая на голову сатрапов революцию. Но едва революция пришла, настоящая, с выстрелами, кровью, эти умники мигом опомнились и завопили, что имели в виду иное. Что такая революция и не революция вовсе, что в милой их сердцу Франции было совсем не так, что гильотина была человечной, а пики санкюлотов бесконечно нежны. Признаюсь честно, пан Савинков мне ближе.

Майор сделал вид, что пытается спрятать улыбку.

– Да, да, да, – подтвердил троекратно маршал. – Честный террорист Савинков мне ближе. И он, и этот эстонско-русский архибандит Балахович. Мерзавцы, но не ноют и не прячутся. Тем не менее на днях я публикую в прессе… – Лицо вождя приозарилось вдохновением. – Воззвание к русскому народу. Война с Россией, дорогой пан майор, окончена. Отныне мы воюем с захватившими ее большевиками. Несчастная, многократно изнасилованная страна. Татарами, монголами, царями, императорами, Троцким, Лениным, латышами, китайцами, этими… вы знаете кем. Вам ее не жалко?

– Мы когда-нибудь воевали с Россией? – осведомился майор на всякий случай.

– Разумеется, нет, – заверил майора маршал. – Мы? Поляки? С Россией? Представить себе подобное… К слову, как звать того третьего, с усами? Философов? Вы сумели разобраться, кто у них чей муж?

Майор беспомощно развел руками.

***

В конце июня штурмбепо «Гарибальди» был поставлен на недолгий ремонт в Казатине, и Костя Ерошенко смог вырваться в Житомир. К великой, заметим, досаде Магды Балоде. Мерман, получивший известие о постигшем его и его семью несчастье, был отпущен неделею раньше.

Прямо с полуразрушенного вокзала, не заходя домой, Костя кинулся на Лермонтовскую. Ничего не видя, докатил на коляске до места. Соскочив, сунул совзнаки извозчику, бросился к калитке, почему-то открытой. Забежал во двор, обогнул обшарпанный угол. Споткнувшись, взлетел на крыльцо.

И уперся в заколоченную дверь.

Соседи из ближайших трех домов рассказали: да, была жиличка. Та самая, товарищ командир, не сомневайтесь.

– Волосы темные, – старательно напоминал им Костя, – карие глаза. Тоненькая. Полька. Барбара.

– Да, помним, помним, она самая, – объяснил ему сосед.

– Как такую кралечку забыть, – польстила командиру соседка.

– Та самая, – уточнил другой сосед, самый наблюдательный, – которая с вами… э… вместе дружила, товарищ. С ребятами вашими, с девчатами красивыми, в гости к вам ходили которые. Вы вино еще тут пили перед самыми поляками в саду, вам Петька приносил Майстренко, песни пели про черную хмару, подраться хотели с вашим главным, ругались голосами.

– А что… в оккупацию? – Голос начдеса дрогнул.

– При поляках-то? Нечасто видели, нечасто.

– Но видели.

– Разов так пять.

– Или шесть.

– Раз десять.

– Меньше!

– Только я не сразу ее узнала.

– И я.

– Я тоже.

Костя был ошеломлен.

– Почему?

– А потому ходила не в своей одежде.

– То есть как так не в своей?

В глазах у Кости потемнело. Что значит «не в своей»? Не по размеру? В мужской? В военной? В ковбойской?

– В косынке всё ходила, чисто баба, – сообщила первая соседка.

– Как мещанка, – уточнил сосед.

– Нет, как баба. Простая русская баба.

– Потом взяла и исчезла. При первых поляках.

– Как исчезла?

Костя не знал, что думать. Хорошо это или плохо. Если исчезла, значит ни про что ужасное, о чем боишься думать, услышать не придется. Но и про хорошее, стало быть, тоже.

– Исчезла. И Клавдия исчезла после. И девочка.

– Олеська, – подсказал сосед.

– И муж.

– Да нет. Муж, тот раньше уехал, ко Климентию брату на хутор.

– Точно. К брату. Олеськиному батьке. Только он вернулся потом. А исчезнул потом, вместе с Клавдией и Леськой.

– Исчез.

– Я и говорю: исчезнул. Ты меня тут русскому будешь учить?

– А после? – перебил нетерпеливо начдес. – После поляков?

– При буденовцах, как прискакали первый раз, то их никто не видел. Даже я.

– Верно. Дом стоял как нежилой. Я раз постучалась, не ответили. Даже Василя не видела.

– Какого еще Василя? – вконец потерялся Костя.

– Да кота ихнего. Не помните? Здоровенный такой котяра.

– Кота я помню, да, конечно, – устыдился Ерошенко. – А дальше?

– Котяра-то знатный. Серый.

– Девчонка говорила: величезный.

– Ах, хорошая девчоночка была.

– Лесечка-то? Да. С хутора, а воспитанная. Вежливая.

«Была»? Боже, о чем это они? Почему «была»? Ах да, она же исчезнула.

– А потом?!

– А потом, как поляки второй раз пришли, обратно их никто не видел. Не выходили.

– Мы и сами никуда…

– Тут такое было, товарищ…

– А поляк-то, поляк-то? – припомнил наблюдательный сосед.

– Какой поляк? – спросил почти механически Костя. Поляки его не интересовали. Польки тоже. Только одна. Тоненькая, с карими глазами.

– Поляк сюда ходил в погром с бутылками, – пояснила первая соседка. – Военный поляк. В зеленом френче и в шапке квадратной.

– Фуражке, рогатывка по-ихнему.

– Матеювка.

– Рогатывка, говорю. Матеювка круглая и серая, а эта квадратная и зеленая. С рогами, то есть углами.

– Я в окно его видела, – начала припоминать соседка. – Верзила, чисто медведь, рожа мрачная, не подойди, зарежет. Познанец, на погоне две полоски.

– Какие две? – возмутился наблюдательный. – Одна! И тоже мне, нашла верзилу. У кого что болит… Мелкий, щерился, сиял как пряник. Песенку всё пел. Про казаков. Станет тебе познанец по-нашенскому петь? Ясное дело, из Царства.

Поляк… В погром… С бутылками… Верзила… Мелкий… Мрачный… Щерился, сиял… Про казаков… Познанец, из Царства… Костя крутил головой, водил туда-сюда глазами. Лица, женские, мужские расплывались. Что случилось? Что тут было?

– А когда всё кончилось… – начала соседка.

– Стрельба еще была, – вдруг выдал наблюдательный. – Четыре выстрела, не меньше. Из ревóльвера.

– И милиция была ревкомовская, – добавила первая или вторая соседка. – Но к ним не заходила.

Стрельба и милиция Костю не заинтересовали. Ведь наблюдательный сказал однозначно: из ревóльвера. А у Баськи был пистолет, автоматический, браунинг, FN, мелкая малополезная пукалка. (Заклепочный кретинизм способен порой поражать и филологов-классиков.)

– А когда совсем всё кончилось, тогда я Клавку и увидела. И Леську. Только побоялась подойти. Она такая… Господи…

– И я побоялась.

– Я тоже не рискнул, – смутился наблюдательный. – Думал, завтра с ней поговорю, а назавтра-то они и исчезнули. Тьфу тебя, исчезли.

– Доктор Соркин приходил. Еврей который, детский.

– Точно, Соркин был.

– Что-то с девочкой?

– Не знаем. Может…

– А с кем еще? Понятно, с девочкой. Говорят тебе, Соркин, детский доктор. А больше их не видели.

– Я видела, – не согласилась первая соседка, – уезжали они.

– Кто? – повернулся к ней Костя.

– Клавка с Леськой и котом.

– А полька?

– А полька исчезнула. Еще при первых поляках.

– Вы уж, товарищ командир, не обижайтесь. Что знаем, то и говорим. Тут ведь такое было, такое…

Костя, чуть придя в себя, еще несколько минут пытался вызнать хоть что-нибудь. Формулируя заново вопросы, заходя с неожиданнейших сторон, прикидываясь недопонимающим простофилей. Но потерпел полный крах. Возможно, для Шерлока Гольмса добытых сведений оказалось бы достаточно – но для военспеца-антиковеда нет. Ни индукция, ни дедукция, ни антиковедение не помогали. Простившись с соседями, начдес направился домой.

– Костенька! Боже!

Анна Владимировна рыдала. От счастья. Живой, здоровый, сыночек, вернулся. Михаил Константинович, скрывая волнение, делал вид, что разглядывает гимнастерку и красные квадратики на рукаве. Даниил, разлюбезный кузен, ограничился рукопожатием.

– Папа, – улучив минуту, обратился Константин к отцу, – тут такое дело…

Папа ничего не знал. Не знала ничего и мама. Тем более, Данила. Хотя в глазах у Даниила что-то промелькнуло – так, по крайней мере, показалось.

Отпросившись на минутку: «Мама, я сейчас!» – Костя кинулся к доктору Соркину. Тот, по счастью, оказался дома, но счастья данное обстоятельство не прибавило. Да, четырнадцатого числа он был на Лермонтовской. Да, у Клавдии Мартынюк. По какой причине? Видите ли… Девочка? Да, конечно, девочка. Олеся? Да, Олеся, славная милая девочка Леся. Что-то с горлом? Да, ангинка, всего-навсего ангинка. Тут такое было, Константин Михайлович, такое… Вы уж простите… «Не обижайтесь, не сердитесь», – пролепетал растерянно начдес.

Дома за обедом бывший штабс-капитан старался выглядеть счастливым. Родители старались, в свою очередь, показать, что у него это отлично получается. В его отсутствие Михаил Константинович строго-настрого запретил Даниилу сообщать Константину о Басе, которую Даниил однажды видел… хм… на бульваре… хм… гуляющей… хм… с неким солдатом. Доктор Ерошенко поступил необыкновенно мудро. Даже не подозревая, какая могла бы сложиться картинка, сопоставь его сын странное сообщение Дани с рассказом соседей о низкорослом, мрачном, улыбчивом верзиле с бутылкой алкоголя, погонами старшего рядового, капрала, познанце из Царства Польского, поющем по-нашему про казаков.

Утром начдес штурмбепо «Гарибальди» убыл на базу в Казатин.

Анна Владимировна, закрывшись в спаленке, рыдала, Михаил Константинович думал: «За что?» – а Даниил жалел, вполне даже искренне, незадачливого кузена.

Ведь если вдуматься, выходило следующее. Костик как последний дурень пошел ради барышни – ради чего же? – в красные, так сказать, офицеры. А барышня возьми да смойся. С белопольским оккупантом.

Что примечательно, ему, Даниле, Костина полячка с самого начала не понравилась. Но в этом доме – когда его, Даню, тут слушали? Это Костику, родненькому, всё было позволено. Захотел – медаль в гимназии не получил. Захотел – в Варшаву перебрался. Захотел – намылился на фронт. Захотел – поехал в Киев, с этими, которые… Теперь вот приспичило – и вовсе в красные подался. И вечно с ним что-нибудь да приключится. То привезут всего такого, что во сне увидишь, не проснешься. То с собаками разыскивают красные и желто-синие. То… Не жизнь, а Александр Дюма-пэр. Не то что у других.

Потому что другие – ответственные. Живущие не ради себя. Руководствующиеся не прихотями, не сиюминутными страстями. Не эгоизмом, не эгоцентризмом, не ячеством.

И подумать только. Римские классики. Эллинские классики. Классическая филология. И ради чего? Весь этот Фукидид, весь этот Ливий, Ксенофонт, Аристофан? Чтобы, укрывшись за броней, косить людей из пулемета?

***

Но где же Бася? Где Барбара? Где?

Вопрос, на который Костя не получил ответа в Житомире, не относился к числу безответных. На него вполне бы мог ответить доктор Соркин – но доктор Соркин как раз ответить не мог. Бася была, разумеется, в Киеве. Куда добралась почти без приключений на грузовике отдела помощи погромленным Российского общества Красного Креста. Добралась еще 18 июня, за девять дней до освобождения Новограда.

День ее приезда, точнее вечер, был теплым, однако не жарким. И что отрадно, вовсе без осадков. Выбравшись на Конном рынке, угол Полицейской и Большой Васильковской, из кузова – она ехала вместе с сестрами милосердия, – Бася прошла, нисколько не удивившись, мимо сожженной интервентами гимназии, мимо готического храма и вскоре, по знакомой вывеске «Парiхмахерська», отыскала нужное ей здание. Не взглянув на заколоченное парадное, быстро прошла в ворота, вернее в воротный проем, поскольку сами ворота полтора уже года как исчезли – то ли при втором явлении Петлюры, то ли при втором приходе наших, во всяком случае в зиму восемнадцатого-девятнадцатого года. Исторических этих подробностей Бася не знала, как не знала она и названий Конный рынок, Полицейская, четвертая гимназия.

– А я, Розка, видел эту буржуйскую тетку, еще весной, – деловито сообщил Геннадий Горобец Рейзе Лускиной, глядя в спину молодой, до крайности изящной даме в легком, чуть мешковато сидевшем пальто, скорым шагом прошедшей мимо, по изумрудной, лишь местами вытоптанной травке. – К Старовольским, зуб даю, намылилась.

– Старовольские хорошие, – оживилась Рейзе Лускина. – И эта мадам красивая… Помнишь, еще дядя с ней был. Добрый, ножики кидал.

– Много ты понимаешь, Розка. Подозрительный он был. ВУЧК по нем плачет, по офицерику.

Алексей, сидевший с книжкой у черного входа на заменявшей скамейку доске, заметив Басю, подскочил и поспешил открыть ей дверь. «Спасибо, Алеша, – проговорила Бася, сумев не покачнуться. – Папа, мама дома?» «Мама», – ответил Старовольский младший.

Улыбнувшись юниору ослепительно звездной американской улыбкой и твердо ступая на ватных ногах, Бася поднялась на четвертый, до чего же высоко, этаж. Решительно вдавила кнопку электрического звонка. Тактично приотставший Алексей увидел отворившуюся дверь, услышал голос матери и, убедившись, что гостья вошла в прихожую, возвратился во двор, на скамейку. Проявлять любопытство хорошим тоном в семье не считалось. Если взрослые сочтут необходимым, скажут сами, позже. Пока же можно потерпеть. Хотя, конечно, страшно любопытно.

– Вот видите, – сказала Бася Маргарите Казимировне, – я снова здесь, явилась. Я понимаю, понимаю слишком хорошо, кто я для вас. Но мне надо, мне нужно переночевать. Если вы найдете последнее невозможным, я могу…

– Барбара, вам не совестно? – возмутилась Старовольская. – Немедленно проходите и оставайтесь столько, сколько надо. Ну, что же вы? Дайте руку. Господи, да у вас ведь жар. Умойтесь с дороги, в водопроводе есть вода, и немедленно в постель. Немедленно.

На следующее утро Барбара не встала. Спешно вызванный врач констатировал невротического происхождения горячку. Это не заразно, объяснил он Старовольским, но требуется, крайне требуется покой. Деньги – совзнаки, керенки и даже царские – доктор принять отказался. «Лучше потратьте на больную, ей требуется усиленное питание. Это еще не дистрофия, но…»

После полудня в квартире появились милиционеры, двое. Один с наганом, а другой с японской «арисакой». Старший, с наганом, заметно смущаясь, старался держаться развязно и выражался соответственно. «Что у вас тут за жиличка появилась? Есть сообщение. От кого, от кого… От домкома, от кого. Документы предъявите. Поживее».

Старовольская и Старовольский переглянулись. Какие документы, где? И вообще, кто теперь Барбара, в каком она качестве в Киеве? Бася, слышавшая разговор и понимавшая, на секунду опустила веки. Старовольский склонился над ней, она что-то ему прошептала. Взяли пальто, выпороли документы из подкладки. Там же, в кармане обнаружили справку от РОККа, которую Барбара никогда и никому не собиралась предъявлять. «Дана в том, что в период оккупации Пилсудским г. Житомира, 26.04 – 12.06 с.г., т. Котвицкая Б.К. была схвачена интервентами и освобождена конной армией из белопольской контрразведки».

Старший наряда был не только удовлетворен, но и растроган. «Вы, граждане, уж это, пожалуйста, поберегите товарища Котвицкую. Такие товарищи… – Расчувствовавшись, помахал бумажкой перед лицом напарника с японским винтарем. – Эх, Ванька, что за люди! В какое время живем! Расскажем детям – не поверят». После ухода милиции инженер очень точно заметил: «Теперь у нас Баська как охранная грамота».

Вечером Барбара бредила, металась, сбрасывала одеяло, вскидывалась над кроватью, валилась на подушки. Старовольская сидела рядом, отирала пот с горячего лица и, как ей казалось, слезы. Не впуская никого, даже мужа. Иные слова, хрипло рвавшиеся из Баськиного горла, звучали так странно, так страшно… что Старовольская, ужасаясь, поневоле радовалась, что слышит их только она. Впрочем, слово «радость» в данном случае вряд ли подходит.

Это был кризис. На следующий день, двадцатого июня, Барбара сумела подняться, сама. Античный нос ее сделался еще античнее, но ноги, которыми она не без труда нащупала лежавшие у койки комнатные туфли, ноги Барбару держали. Старовольская, обняв ее, рыдала как ребенок. Стыдясь постыдной слабости, но не в силах, не в силах унять дурацких слез.

Двадцать второго июня Барбара сошла по лестнице во двор, на скамейку. Читала там книжку, непривычно медленно, невероятно редко перелистывая непослушные страницы. Кажется, Бунина или, может, Куприна или Чехова, что-то хорошее, по-настоящему, не Мережковского. Когда появлялся Старовольский младший или выходила Старовольская, Барбара приветливо им улыбалась. Всё в порядке, Леша, не волнуйся. Всё хорошо, Маргарита Казимировна, я сильная. Если бы вы знали, какая я сильная…

Генка Горобец глядел на тетеньку с почтением. Надо же, с виду чисто буржуазка, а вон оно как – из московского наркомата, завотделением, синематографистка, сценарщица. «Я же говорила, что мадам хорошая», – напоминала ему Рейзе Лускина. Другие жильцы большого дома тоже смотрели на Басю приязненно. Одни, из бывших бедных классов, вселенные в квартиры просто бывших, – как на важную столичную совслужащую, знавшую быть может Свердлова и Троцкого, как на геройскую житомирскую подпольщицу. Другие, из прежней чистой публики, – как на социально близкую особу, живущую в квартире уважаемого инженера и замечательной его супруги, пускай слегка и сильно полевевшей, пускай якшающейся с Лускиным, но все-таки в общем и целом своей.

Через неделю – в этот день мы, до смерти уставшие, на изнуренных лошадях взводными колоннами входили в Новоград – Бася сообщила Маргарите Казимировне, что хотела бы, очень хотела бы устроиться на службу. Чтобы не томиться без дела и чтобы, скажем прямо, получать паек и остальное. Маргарита Казимировна, с середины месяца служившая, пообещала Барбаре помочь.

***

БОРЬБА С БОЛЬШЕВИЦКОЙ ПРОПАГАНДОЙ В издательстве отдела пропаганды министерства военных дел вышел роман для солдат «В большевицком раю» известного поэта-солдата, капитана Юзефа Релидзынского.

Небольшая, но отмеченная всеми достоинствами пера Релидзынского книжка, живописующая ужасы «большевицкого рая» и геройскую смерть польского солдата, замученного в «чрезвычайке», проникнутая искренним, волнующим душу солдата лиризмом, наверняка станет любимым чтением на фронте и приобретет популярность, причем не только у наших солдатиков.

Не говоря о первоклассных поэтических качествах, «В большевицком раю» Релидзынского представляет собой акт гражданской доблести, первую у нас удачную попытку поэтического противодействия литературе большевицкой пропаганды – и в качестве таковой заслуживает самого широкого распространения.


И последняя цитата. Малая толика позитива – чтобы образ новой Польши не получился чересчур уж мрачным. Ведь автор ее любит, Польшу. Читатель не заметил?


ОЛИМПИЙСКИЕ ИГРЫ Польское правительство предоставило польскому комитету олимпийских игр кредит на отправку польской делегации на олимпиаду в Антверпене. К сожалению, вместо запланированных 150 представителей Польши в 12 видах спорта, комитет был вынужден представить бюджет, сокращенный до 1/5 необходимой суммы и рассчитанный лишь на 30 участников (4 вида спорта) – без таких дисциплин, как конный спорт, футбол, гимнастика, которые требуют участия сборных команд – от полутора десятков до тридцати человек. Однако и этот бюджет был сокращен наполовину, и поэтому комитет колебался, высылать ли делегацию вообще. Взвесив, однако, политические и дипломатические последствия отсутствия Польши на олимпиаде, где представлены будут все, даже африканские государства, комитет высказался за выезд полутора десятков человек. Поедут 4–5 легкоатлетов, 2 теннисиста, 2 фехтовальщика и по одному компетентному представителю (не участнику) от прочих пяти команд.

Кроме того, прилагаются усилия, чтобы конная команда, состоящая исключительно из офицеров Войска Польского, была отправлена вместе с лошадьми за счет Министерства военных дел.

Впрочем, и в этих условиях необходимы пожертвования со стороны общества, ибо двух миллионов, предоставленных правительством, едва хватило на подготовку и снаряжение.

***

И опять перенесемся в Россию. На русский юг, в Северную Таврию.

Если бы спустя неделю после встречи с русским классиком, в канун американской независимости, третьего июля, польский маршал пролетел в аэроплане над немецкими колониями в районе Мелитополя, он мог бы наблюдать жестокое, но для него, вождя новой нации, безусловно отрадное зрелище. Ибо что отраднее для сына польского отечества, чем массовое избиение русскими же русских, при том что те, которых польский маршал ненавидел, избивали тех, с кем польский маршал воевал? Избивали не где-нибудь, но практически в тылах тех самых войск, что аккурат в те дни изгоняли польскую армию с Волыни. На Юго-Западном фронте.

Польский маршал, разумеется, в районе Мелитополя не пролетал. Там в те дни кружили иные авионы, с русскими трехцветными эмблемами. Наблюдая с высоты хаотичные метания красной конницы Дмитрия Жлобы и всемерно – пулеметами, бомбежкой, разведкой – способствуя ее уничтожению.

Произошедшее под Мелитополем стало катастрофой. Эффектный стратегический план: отрезать врангелевские части от Крыма мощным и внезапным ударом конных масс – не только потерпел полнейшее фиаско, но и завершился потерей этих масс, шести с половиной тысяч кавалеристов, конного корпуса и приданной последнему кавдивизии. Массы во главе с командующим оказались в умело подготовленном и грамотно завязанном мешке, и теперь, истребляемые пехотой, конницей, бронепоездами, самолетами, в отчаянье носились по степи, вдоль железнодорожных насыпей под пулеметным, ружейным, артиллерийским огнем. Гнаденфельд, Тигервейде, Гальбштадт, Александеркрон, Рикенау, Моргенау, Штейнфельд, Фриденсдорф – немецкие названия, обагренные русской кровью.

Обезумевшие лошади, обезумевшие всадники тщетно лезли на предательские насыпи, в надежде перебраться, вырваться, уйти. Скошенные пулеметами бронепоездов кони скатывались вниз – и застывали в ковылях безобразными грузными кучами. Люди, потеряв надежду, бросали лошадей, скрывались в балках и на хуторах, где их сотнями вылавливали добровольцы и донцы. Комкору Жлобе удалось прорваться – но все его сабли остались там, между Токмаком и Мелитополем. Жлобу сняли с корпуса и группы, однако не было больше ни группы, ни корпуса, а были убитые, тысячи пленных и тысячи потерянных коней. Конница Врангеля, до тех пор наполовину безлошадная, вновь стала конницей в буквальном смысле слова.

(Дмитрий Жлоба, в семнадцатом младший унтер-офицер, ни разу не видевший фронта, к двадцатому стал признанным героем – Северного Кавказа, Царицына, – народным вожаком, народным полководцем. Трудно сказать, что сыграло бóльшую роль в его карьере – природные таланты, везение, слабость противника, – но до июля двадцатого он обычно оставался на коне. В июле, однако, образование и опыт одержали над счастливцем, верившим в свою звезду и шашку, верх. Концентрация матерых боевых генералов, в их числе «генштабов» Врангеля с Абрамовым, техническое превосходство и искусство противника оказались непосильно высокими для недавнего выпускника ходынской школы авиационных мотористов и недавно сформированного, еще не закаленного в сражениях корпуса.

Понятно, что нельзя всё объяснить отсутствием специального образования и опыта. «Генштабом» не был, мягко говоря, и старший унтер-офицер Буденный, чей богатый военный опыт был сугубо тактическим, на уровне взвода, максимум эскадрона. Интеллигентные Якир и Примаков до октябрьского переворота знали войну и военное дело по книгам; Фрунзе сражался в девятьсот пятом на баррикадах, но вряд ли это обстоятельство сильно помогало в руководстве фронтовыми операциями. Лазо на общем фоне был, можно сказать, военспец: свежевыпеченный прапорщик, не побывавший на империалистическом фронте и, скажем прямо, туда не стремившийся. Чем же отличался от этих самородков бедный Жлоба? Самомнением, самодурством, недисциплинированностью? Но недисциплинированных самодуров с раздутым самомнением было хоть отбавляй что в нашем, что в белом, что в польском лагере. Комкору просто не повезло: высоко взлетев, он оказался не на высоте. Повезло ему в ином: снятый с корпуса, он всё же получил дивизию. Когда восемнадцать лет спустя он был беспричинно арестован и казнен, наряду с бывшими своими начальниками – Эйдеманом, Петиным, Егоровым, наряду с Тухачевским, Примаковым, Уборевичем, Якиром, Гаем, недобрые люди, отойдя от ужаса, перешептывались: «Господи, этого-то за что?»)

Разгром кавгруппы Жлобы подставил под удар другие части и соединения тринадцатой армии, терпевшие в те дни поражение за поражением. Врангель прочно закрепился на Нижнем Днепре, количество пленных и трофеев превосходило самые оптимистические прогнозы. Кое-кому казалось, что вернулись времена второго кубанского похода, московской директивы и других светлых дней священной борьбы за высшие ценности, за веру, за строй – против Антихриста, бунта, завистливой черни и пархатой китайско-латышской сволочи. (На посту командарма тринадцатой в период противостояния с Врангелем сменились, как по заказу, два латыша и один литовец.)

Прагматичные бритты, только что, буквально на днях благоразумно предавшие белое дело, даже они ненадолго задумались: «О, этот Врангель… Мы не поторопились?» «Oh là là» – пропели романтичные французы и признали на всякий случай очередное южнорусское правительство. Поставив тому условием, mais oui, признание царских долгов. С ободряющим уточнением: пропорционально занимаемой территории. Другим условием, не главным, но конечно же о да, было установление в будущем, в грядущей dirons-nous перспективе, народного представительства на демократических основаниях. Но это позднее, после всех необходимых убийств. «Каких убийств?» – наивно спросит второкурсница истфака. Девушке еще не объяснили, что гражданская война это не столько эпические битвы, сколько эпические расстрелы.

Всех русских пленных Русская армия Врангеля, конечно же, не расстреливала – пусть ненадежный, но всё-таки ресурс. Расстреливали тех, кого нельзя было не расстрелять. Дроздовская дивизия, наступая в Северной Таврии, по разрозненным известиям ее певцов-мемуаристов, расстреляла не менее тысячи красных. От «дроздов» не отставали корниловцы, от корниловцев не отставали марковцы. Алексеевцы, те всё же приотстали – не напрасно их в Добрармии дразнили интеллигентами. Стреляли, понятно, не только «цветные». По красным стреляли все.

Но и удержаться было трудно. Невозможно. «Азиатские палачи Чека, с их крысиной вонью, со сбитыми в черный войлок волосами, с плоскими темными лицами… Все триста китайцев были расстреляны».

И как, скажите как, какими средствами было бороться с одичаньем, с бездуховностью, порожденной воцарившимся в России Сатаной? «Курсантов вывели во двор, их было человек тридцать.

– Нас вывели на расстрел, ваше превосходительство?

– Да.

– Разрешите нам спеть „Интернационал”?

Я посмотрел в эти серые русские глаза. Курсанту лет двадцать, смелое, худое лицо. Как успели так растравить его молодую душу, что Бога, Россию, всё заменил для него „Интернационал”?..

– Пойте. В последний раз. Отпевайте себя „Интернационалом”.

От их предсмертного пения, в один голос, тусклого, у меня прошли мурашки по корням волос.

– С интернационалом воспрянет…

„Род людской” потонул в мгновенно грянувшем залпе».

Так спустя семнадцать лет душевно страдал за Россию Антон Васильевич Туркул, в двадцатом генерал-майор, начальник Дроздовской дивизии, в сорок четвертом – активный и идейный власовец, чудом избежавший заработанной им петли. Его красочные как бы мемуары не только занятны, но вполне саморазоблачительны – несмотря на умение промолчать о ненужных, неуместных деталях. Но и генералу в seinem Kampf приходилось несладко: китайцы воняли крысами, курсанты пели тускло, монотонно. И ведь никто не додумался просто встать на колени, прогнусавить «Богородицу», в надежде – вдруг оценят и простят. Вместо этого – плевок в лицо и наглый вызов.

(Ровно сто лет спустя бородатый дядечка, на государственном телеканале, пересказывая этот эпизод, воскликнет, повторяя власовца: «Как… за какие-то два года… переменили сознание русских людей… что они перед смертью поют… Интернационал!» «Вас это приводит в ужас?» – удивится образованная дама с родословной. «В ужас, конечно… приводит… безусловно».)

Подлая вылазка Русской армии из Крыма не могла не оказать воздействия на ход освободительной общерусской войны. Но контрнаступления Запфронта не предотвратила.

1

Конные состязания (фр.).

2

Ага (фр.).

3

Stowarzyszenie Samopocy Społecznej – Объединение общественной взаимопомощи (пол.). Штрейкбрехерская организация, созданная летом 1920 г.

4

До последней капли крови (пол.).

5

Граф Алексей Орлов был основоположником русского племенного коневодства. Знал ли об этом маршал? Наверняка. Как минимум, он знал орловскую и орловско-ростопчинскую породу лошадей.

6

Конь, коня, мужской род… конница… стадо верблюдов… порядки пехоты (лат.).

Двадцатый год. Книга вторая

Подняться наверх