Читать книгу Двадцатый год. Книга вторая - Виктор Костевич - Страница 7
Часть V. КРОВЬ И СЛАВА
4. Термидор. Даешь, Варшава
ОглавлениеЭллинизм и гиппократия – Точные определения – Пацифисты – Философия в будуаре – Привал кавалерии – Бессмертие Кувалдина – Боевое поле
О Руская землѣ! Уже за шеломянемъ еси!
(Слово о полку Игореве)
Французы, еще одно усилие…
(Маркиз де Сад)
В конце июля и начале августа наблюдатели-иностранцы поражались царившей в Варшаве беспечности. На изнуренных зноем улицах начисто отсутствовали приметы наплывавшей с востока угрозы – если не считать афишек, таковую угрозу изображавших: в обличье каннибалов, дикарей, упырей; в папахах, островерхих шлемах и погонах; с дубинами, ножами и нагайками в руках. Шеломы и погоны варшавян не устрашали.
В кондитерских беспечно поедали «льды» и булочки буржуазные матери и дети, на верандах беспечно тянула напитки вполне петербуржской наружности публика. Беспечно катились извозчичьи «дорожки», беспечно гудели не реквизированные властью «самоходы», беспечно тренькали звоночками трамвайчики. Антипатриотический «страйк» был задушен, «элиты» облегченно вздохнули. Работали бордели, сияли вывесками клубы, театры зазывали на премьеры. Опытные люди запасались фунтами и франками, вывозили в Данциг сбережения, но этого процесса, по необходимости закрытого, наблюдатели не наблюдали.
В чем-то, разумеется, угроза ощущалась. Газеты наряду с рекламой пестрели заголовками: «К оружию», «Запад поможет», «Венгрия с нами», «Пожертвования». Правительство, стиснув зубы, согласилось на раздел спорных с Чехословакией областей – несправедливый, нечестный, постыдный. С понедельника 2 августа продажу алкоголя в Варшаве запретили – под угрозой штрафа в размере до ста тысяч марок или же ареста сроком до трех месяцев. Новым премьером стал лидер «Людовой», то есть Народной партии Витос. Крестьянский вождь 30 июля обратился к братьям поселянам и сестрам поселянкам – объясняя тупым и непонятливым, что те обязаны биться с Москвой за «людовую», то есть народную Польшу, которая теперь на грани катастрофы и может сделаться рабынею Москвы. Особое внимание лидер сельских масс, знавший ситуацию не понаслышке, обращал на массовое дезертирство («гоните прочь всех покинувших войско»). Войтам и солтысам лидер предписывал обеспечить стопроцентную явку мобилизованных.
В Варшаву прибывали стайки перепуганной буржуазии из освобожденных нами Минска, Вильно, Гродно; в Краков – их собратья из оказавшегося под ударом Конармии Львова; дорожные кофры во Львове существенно подорожали, заодно взлетели цены на приватные грузоперевозки. Школьники, студенты записывались в польскую добрармию. Евреев, мобилизованных или пошедших в армию добровольно, превентивно направляли в особые лагеря. Начштаба Войска Польского «енерал» Розвадовский растолковывал прессе: киевский поход был необходим с военной и политической точки зрения, но общество, увы, его не поддержало, а у солдат случился, э-э-э, духовный кризис. Объявлялась запись на курсы «санитарьюшек». Полиция и жандармерия шерстили дачные поселки: искали дезертиров и призывников; прошерстили как-то, перекрывши выходы, Саксонский сад, где гуляли, если верить прессе, сплошь одни евреи.
В целом общество сохраняло спокойствие, уповая не только на Согласие, на Лигу и на Венгрию, но и на благоразумие Ленина: азиат испугается мнения Европы и не посмеет уничтожить «неподлеглую». Бонвиваны страдали от невозможности прилюдно пить вино, заменяя последнее дозволенным пивом. По-настоящему мучились аристократы духа – те, что видели в пиве плебейский напиток. Пить вино им приходилось в закрытых помещениях.
Беспечной была и Марыля Котвицкая. В судьбоносные для нации часы она страдала главным образом от необходимости постигать древнегреческий. Сыгравший, спору нет, первостепенную роль в становлении нашей цивилизации, но чертовски трудный и в повседневной жизни дев применения не находящий. (И если очередной народный историк примется талдычить, что нашим школьникам вместо живых языков лучше бы учить древнегреческий, ибо в нем – истоки научной и прочей терминологии, смело шлите деятеля в даль. Гость древнегреческого сроду не учил.) Словом, после того как пан профессор с садистической, на Манин взгляд, улыбкой вручил ей подготовленное им учебное пособие, жизнь несчастной девушки сделалась унылой.
Пани Малгожата, и та было усомнилась.
«Кароль, ты уверен? Зачем?» «Чтобы девочка поняла – в жизни ничего не бывает просто. Она совладала с начатками латыни, так пусть же осознает, насколько та латынь была легка». Пани Малгожата, не считавшая Кикероново наречие легчайшим, содрогнулась.
«Госенька, – продолжал непреклонно пан Кароль, – Маня дочь профессора Котвицкого. Это обязывает. Надо иметь хотя бы элементарные представления». «То есть… знать алфавит?» – обрадовалась пани Малгожата. «Алфавит она знает давно. Хотя бы читать Ксенофонта. Фрагментики. С моею помощью. С полным пониманием лексики, морфологии, синтаксиса. Кстати, если ты помнишь, когда я начинал работу над пособием, моим сотрудником был Костя Ерошенко. Так почему бы…»
«Так почему бы не почтить его память», – мысленно договорила Марыся. Понимая – отвертеться не удастся.
Собственно, если бы не новое Марысино увлечение, древлееллинский язык ее бесил бы гораздо меньше. Но какие тут к черту эллины, все давно помершие, когда есть живой иппический – эпический! – конкур и когда есть… Ей хотелось увидеть… Его, этого смешного подкраковского графа, поручика Тадеуша Борковского. По единственной причине – чтобы насладиться безупречной техникой прыжка. По системе итальянского капитана Каприлли. Как и древние греки покойного, но как и они бессмертного.
Маня съездила в читальный зал, где нашла подшивки довоенной газеты «Конский спорт», пролистала «Книгу о лошади» князя Урусова, номера журнала «Всадник и охотник»21. Дома обнаружилась «Амазонка» Марии Водзинской (Warszawa, 1893), подаренная папе при рождении Барбары. Том был разрезан до титульного листа – снабженного подзаголовком «Учебник верховой езды для дам» и портретом автора, типической sports-woman, в темном амазонском платье до земли, черном цилиндре, белых перчатках, с часиками на запястье и изящным хлыстиком в руке. Добравшись с ножом до четвертой страницы, Марыся поняла окончательно: в ее возрасте и ее положении необходимо обучиться езде, и обучиться как можно скорее. И разумеется, прыжкам. По системе Каприлли. Хотя по системе Каприлли, поднимая попу выше головы, девушке, заявят архаисты, прыгать неприлично. Не случайно князь Урусов был противником новой системы. Но ежели следовать князю Урусову, то для женщин пристойны лишь дамские седла. Пусть милая лучше свернет себе шею, чем наденет штаны и прилюдно раздвинет ноги. Ой, пардон… Бедный князь Урусов. То ли дело Мария Водзинская – она три десятилетия назад, пренебрегши ложными понятиями, уже ездила в мужском седле и прыгала.
Маню мучило подозрение, что древнегреческий в ее жизни возник неспроста. Понятно, батюшке потребен подопытный кролик, чтобы опробовать новое пособие. Но сдается, что он, то есть папочка, проведал и про конкурный стадион. И сделал выводы. Не в пользу Мани.
Странная закономерность: иные образованные, вполне интеллигентные люди со стойкой неприязнью относятся к кавалеристам, не вынося их много более, нежели прочих военных. И потому находят нужным засадить детей за Ксенофонта. А Ксенофонт, между прочим, тоже писал о коннице, о лошадях и даже о берейторском искусстве – прочитав об этом у Урусова, Маня отыскала дома Ксенофонтовы труды в русском переводе Янчевецкого (Митава, 1880)22. Книжки оказались интересными, но для нее, Марии Котвицкой, мало актуальными – у них в старожитных Афинах и стремян-то обычнейших не было. Зато медиопассивный залог у них был, и вот он, даром никому не нужный, он-то для нее теперь и актуален. Костя, Костя… Вот Костя бы Маню понял. Останься Костя в живых.
Когда она путалась в очередном наборе окончаний – в самом деле, до чего же было просто на латыни), – не могла понять и отыскать у Вейсмана словечко, забывала синтаксическую модель, в упор не узнавала давным-давно зазубренный глагол, – она называла эллинскую речь, мысленно конечно… У автора язык не поворачивается повторить. Но автор, твердый, беспощадный и бесчеловечный автор – повторит. Она ее называла, господи прости, педерастической. Потому что еще в гимназии прочла Плутарха и Платона. И знала, что прославленные еллины через одного, ежели не чаще, отдавали дань… вот этому самому. Активно или пассивно. «Сократ, ты вновь прельстился красотой Алкивиада?» Тьфу на них! И на медиопассивный их залог. Вот они кто – медиопассивные педе…
Все же прогресс цивилизации, говорила себе Маня, очевиден. То, что было в порядке вещей у древних, не было терпимо в средние века и почти совсем исчезло в наши дни; суд над Уайльдом это только подтверждает. Лет через сто европейцы и вообразить себе не смогут, что подобное было возможно. Филологам придется комментировать пассажи древних авторов – иначе люди просто не поймут, чем прельщал поклонников Алкивиад.
И ведь наверняка Алкивиад недурно ездил. Или нет? Зато как ездил, должно быть, Ксенофонт! Как укротил Бычеголова Александр! Это было немногое, что примиряло Маню с древностью. Интересно, граф-конкурист из-под Кракова, он учил когда-нибудь греческий? В австрийской гимназии запросто. Бедненький. Но как он скачет, как он прыгает, и как замечательно, что она встретила там, возле конкурного плаца, вместе с ним своего знакомого, тоже поручика, бывшего папиного студента, который и представил ее, Марию, своему товарищу, коллеге. Ведь Томека Охоцкого, папиного ученика, там запросто могло не оказаться. А ее вполне могло не занести на ипподром. И граф мог в этот день прийти в другое время, или прийти не к ипподрому, а на конкурный стадион в Агриколе. А то и вовсе не прийти, и даже не быть в Варшаве, потому что в Варшаве он по службе, а командировку получил по случаю ранения. И если бы русские его не подранили, или если бы ранили тяжко, или если бы вовсе убили…
Маня бросила взгляд на часы. Вечером явится папа и потребует отчета. Медиопассивный залог, настоящее время… Начинаем. Paideýomai, paideýē, paideýetai, paideyómetha, paideýesthe, paideýontai23. Вроде бы вспомнила. А императив? Господи, боже, пресвятая дева… Свидригайлов, а тебе, мерзокотище, чего тут надобно? Пшёл!
Интересно, а хорошо ли ездит на своей Каштанке маршал?24 А маршал Фош? Гинденбург? Людендорф? Военный министр Британии Черчилль? Тот, если она не путает, был когда-то офицером кавалерии. А Ленин, Троцкий? Цари, те, надо думать, ездили отменно. Их ведь готовили чуть ли не с младенчества к карьере. А папа ездить не умеет. И Костя не умел, наверняка. Он что же, тоже не любил кавалеристов?
Маню терзала досада. Лучшие годы пошли псу под хвост. От прежней их квартиры на Мокотовской рукой было подать до Агриколы, а она не побывала на конкурном стадионе! А что мешало ей ходить в Ростове на ипподром? Хотя понятно: нельзя же было появляться там одной. Но почему, почему пан профессор не интересовался иппикой и не приобщил к высокому искусству своих очаровательных дочек? Между тем как Водзинская еще четверть века назад на четвертой странице писала: «Если бы вы, дамы, знали, как верховая езда, это благороднейшее развлечение, укрепляет столь слабые сегодня физические силы, расстроенные нервы, даже дух, тогда бы вы уделяли куда больше внимания этому спорту и приобщали бы к нему детей в раннем возрасте». Если бы папа дошел хотя бы до четвертой страницы… Интересно, что за шутник и зачем подарил ему эту книжку? Из-за античного названия? Или желая, чтобы Баська выросла отважной амазонкой?
И почему бы, собственно, нет? Баха, с ее темным волосом, отчетливо смотрелась бы на рыженькой донской или англо-донской кобылке. Ей же, Мане, светло-русой, можно смело сказать белокурой, подошел бы вороной, караковый или темно-гнедой жеребец – голштинец, ганноверец, гунтер, орлово-ростопчинец. Можно, разумеется, и мерина, но все же лучше жеребца. (Во второй главе данной части Марыля, как помним, в силу девичьей наивности, полагала любого самца жеребцом. Поистине книга – источник знаний. Книга – лучший подарок детям. Читайте книги – и вы не промахнетесь.)
Да, жеребца. И совсем не обязательно вороного. Можно буланого. Золотистого с черною гривой. Туркменского, ахалтекинского. Древнейшей культурной породы, чистокровнейшей из чистокровных. Орлиный глаз, иранский нос, оленья шея, весь как струнка. Ахалтекинцев Маня видела в Ростове, случайно, не подозревая о будущей конской мании.
Но может быть, ей подойдет светло-серый? Блондинка верхом на блондине? Есть, кстати, такая потрясающая порода – стрелецкая. Русские полуарабы, идеальные кавалерийские лошади. Без арабской курносости, более высокие, более крепкие, и при этом добрые, смелые, понятливые, обожающие учиться. Про стрельчиков Маня прочла в большой статье с картинками и потом уже рылась в памяти – какие из виденных ею в Ростове серых могли бы быть стрелецкими.
Кстати, просто гнедой, или светло-гнедой, или рыжий, или даже бурый… донской, орловско-ростопчинский, английский… ей подошел бы не меньше. По сути своей, по характеру, по типу красоты – она универсальная всадница. Не то чтобы совсем уж совершенство, но где-то в чем-то близка к идеалу.
Сама того не замечая, Мария начала делить знакомых, а вместе с ними и прочее человечество на ездящих и не ездящих. Ее девическое сознанье выдавало презабавные характеристики. «И человек прекрасный, и ездит». «Поганый человечишко, но ездит». «Человек он прекрасный, но представить его в седле…» «И скотина порядочная, и на коня не сядет». Первая и последняя характеристика устраивали Маню более всего – непротиворечивостью. Теперь ей хотелось дознаться, ездит ли штабс-капитан Высоцкий. Спросить осторожно у Аси? Но Аси теперь не до езд, Ася в трауре, не формальном, ибо в трауре душа. Тогда как Маня…
Граф, представленный Марысе Томеком Охоцким, был безусловно отважен, но с девушками ощущал себя неловко. По крайней мере, с варшавянками. Во всяком случае, с нею, с Марией Котвицкой. «К сожалению, – признался он ей, пройдя маршрут в четырнадцать прыжков, – это не лучший мой конь. Я купил его буквально на днях, ему семь лет, он отлично подготовлен, но если бы вы знали, кого я потерял…» Черт возьми, поразилась Мария, да графинчик сентиментален – голос дрогнул непритворно, по-настоящему. Чувствительность в сочетании с мужеством и великолепными, полными изящества прыжками – через чухонцы, оксеры, глухие стенки, тройники! Маня успела поднабраться новых слов – из «Конского спорта» и князя Урусова, и новые слова безумно ей нравились. Спросить бы у папочки, что такое чухонец, со злостью думала она, отыскивая в ненавистной книжке парадигму повелительного наклонения.
И неправда, что он не красавец, и что ростом он почти не выше Мани. То есть, возможно, и правда. И невысок, и немножко, признаем, курнос. Но и Костюшко, его тезка, был курнос, причем куда заметнее, взгляните на портреты. Но в честь Костюшки в Кракове насыпан целый холм. И памятник поставлен в Вашингтоне, на Потомаке. Может быть, в будущем, когда ее Тадеуш победит на Олимпийских играх, в его честь тоже что-нибудь поставят. Или где-нибудь чего-нибудь насыплют.
Подумать только, пошлая дуреха, институтка, курсистка, мещанка мечтает летней ночью о жалких двадцати сантиметрах. У нее же, дочки экстраординарного профессора, и запросы экстраординарные: сто двадцать, сто тридцать, сто тридцать пять. Сто шестьдесят! Томек Охоцкий, говорит, что сто шестьдесят не прыгают. Одиночные прыжки куда ни шло, но на маршруте… Но Маня верит в Тадека. В Тадеуша. В поручика Борковского.
Taddeus Andreas Graf von Borkowski. Hundertdreißig, hundertvierzig, hundertfünfzig, hundertsechzig. Hoch und immer höher!
Да где же в этом чертовом пособии императив?
***
В то время как медиопассивным эллинам доставалось от Мани Котвицкой, начальнику польской державы доставалось от русских красноармейцев. Преследуя бегущего в сторону Польши противника, бойцы из роты Зеньковича герба Секерж на все лады, прилюдно и со свистом обкладывали польского вождя словами. Строевая песня, сочиненная ротным смехачом Кувалдиным, как кувалдой приколачивали маршала к позорному столпу. Первые же строки звучали многообещающе: «Жил на свете пан Пилсудский, кобылятник и снохач».
Не каждому внятный термин «снохач» рифмовалось с не менее редкой вокабулой «срач», после чего следовал рефрен: «Маруся, раз, два, три, калина, чорнявая дiвчина». В последующих четверостишиях перечислялись не вполне естественные маршальские наклонности. Изощренные настолько, что для того чтобы сравняться с паном Пилсудским, были необходимы фантазия Тиберия, Калигулы и Гелиогабала вкупе с Генрихом де Валуа, королем поляков и французов. (Жалким эстетам вроде композиторов, танцовщиков и режиссеров рядом с Начальником делать было нечего.)
Красные солдаты не были наивны. Они не верили, будто глава агрессивной державы действительно серьезно занят тем, что они ему без скупости приписывали. Будь так, недосуг бы было сукиному сыну захватывать, топтать и разорять наши губернии. Но ярость, жажда мщения, обида на проклятую войну, всё это требовало выхода, не только физического – в рыло кулаком, – но и словесного. И первым словом, которым хотелось заклеймить подлейшего из подлых, было оно – древнее и греческое, обтесанное и оструганное в великой мастерской свободной и правдивой русской речи.
Всякий раз, заслышав кувалдинские куплеты, Зенькович испытывал противоречивые чувства. Превалировала, понятно, радость, ибо гнуснейший из политиканов современности получал в них наконец-то по заслугам, а Кувалдин, простой московский парень с Пресни, проявлял свой поэтический талант. С другой же стороны, ротный испытывал неловкость. В особенности если в поле зрения оказывалась женщина или ребенок – и более того, если детки начинали кувалдинские строфы повторять. Два приведенных выше стиха были наиболее приличны; прочие – раскрывая в полной мере характер маршала и руководимого им войска – безнадежно выходили за рамки светских и советских норм. Политрук Воскобойников, петроградский студент возмущался: «Почему ты им не запретишь?» «Не могу против правды пойти, – отвечал политруку Зенькович. – Но ты бы, Федя, сам мог запретить. Вопрос, если вдуматься, политический». «Тоже не могу, – разводил руками политрук. – Как большевик я за правду горой».
***
Описание действий Запфронта по разгрому польского агрессора потребовало бы от автора отдельной преогромной книги, в силу чего он твердо решил ограничиться Юго-Западом, сообщая об армиях Тухачевского лишь самое необходимое или малоизвестное (см. предыдущий раздел). Поэтому вернемся к Марысе Котвицкой, в Варшаву.
Первые недели июля мысли ее поглощали тренировки на конкурном стадионе польской олимпийской команды. Ее и, разумеется, Тадеуша Борковского, не говоря о прочих поклонниках конкура, собиравшихся в Агриколе, чтобы посмотреть на пары выдающихся атлетов, будущих олимпиоников Антверпена, и послушать указания их тренера, майора Кароля Руммеля, члена русской сборной на Олимпиаде в Стокгольме (двенадцатый год, пять сломанных ребер, девятое личное место).
Тренировки олимпийцев, к сожалению, вскоре окончились. Двенадцатого июля, после бегства польской армии из Минска, польский олимпийский комитет принял тяжкое решение – отказаться от поездки в Антверпен. Офицеры-кавалеристы, члены команды, разъехались в полки.
Поскольку стадион освободился, там прыгали теперь другие конкуристы, спешившие проверить на практике услышанное от Кароля Руммеля. Тадеуш Борковский, с левой рукою на перевязи, немедленно стал знаменитостью. Не вполне еще выздоровевший, он по-прежнему оставался в командировке. Оставался в Варшаве и Томаш Охоцкий, дожидавшийся предписания и отчего-то его не получавший. Вместе с Борковским он успешно конкурировал в Агриколе.
Однажды среди зрителей, в пешей зоне, в двух десятках шагов от себя Маня с ужасом – но одновременно и с радостью – заметила высокую фигуру отца. Пан профессор внимательнейшим образом смотрел на боевое поле, по которому летел, четыреста метров в минуту, поручик Тадеуш Борковский.
(Тем читателям, коих смутили темпы перемещения Тадеуша Борковского, напомним: препятствия в конкуре стоят довольно густо, направленья меняются резко, поэтому скорость галопа не превышает, как правило, двадцати четырех километров в час. Ипподромным завсегдатаям она могла бы показаться невысокой, но не Мане. Маня поняла, и давно – недели полторы назад: если бы конкуристы носились, как на скачках, никакого конкура бы не было, потому что все б давно поубивались. Тут и без скорости есть на что посмотреть. Закидки, обносы, захватывающие падения. Азарт, задор, физиономией о брусья. Ветер в уши, бешеная страсть.)
Не отрывая глаз от несшегося гунтера, семилетнего польского гунтера из завода Корибут-Дашкевича под Гродно, профессор разговаривал с соседом справа, вероятным своим ровесником. Тщательно следя при этом за маневром, боевыми разворотами, не всякому доступными прыжками по крутой диагонали. Дочь профессора разговора не слышала – между тем беседа представляла интерес.
«И вы действительно не находите это опасным? – спрашивал профессор у невысокого, но крепкого телом и духом мужчины в натертых воском офицерских сапогах. – Мне показалось, последний прыжок был несколько рискован». «Да что тут может быть опасного? – чистосердечно удивлялся собеседник. – Это же… Чисто! Не парфорсная охота. Ограниченное пространство… Чисто! Ровная поверхность, никаких вам ямок под травой, канав, обрывчиков. Черт! Говорил же я ему – внимание на оксер. По дуге, по дуге, по дуге, больше захватывай! Чисто! Нет, господин профессор, это абсолютно безопасно, безопасней не бывает, тем более в наше ужасное время. Чисто!» Каждый раз, восклицая «чисто» мужчина взволнованно взмахивал левой, прихваченной гипсом рукой, когда же он выкрикнул «черт», то ударил по земле костылем – его он поддерживал правой. «Поверьте слову, господин профессор, – радовался он, провожая взглядом покидавшего поле Борковского, – наш австрийчик далеко пойдет. Всего один повал, да на ста тридцати пяти, это, можно сказать, ничего. И заметьте, на одной руке!» «Есть разница? – удивлялся профессор. – Кавалеристы ездят на двух? Как же они воюют?» «На сложном маршруте, – терпеливо растолковывал профану обладатель костыля и гипса, – не стоит лишать себя ни малейшего средства управления. Барьеры – это не большевики, не немцы, не французы. Поглядите, кстати, вот на эту дамочку». «На амазонку?» – попытался щегольнуть профессор знанием терминологии. «Амазонки, – объяснил ему знаток, – те сидят по-дамски. По-итальянски прыгать не получится. Пани же Дашинская сидит по-мужски, в практически, скажу, мужском наряде. Не очень прилично, думаете? Но поверьте мне, очень удобно».
Ничего неприличного в женщине, проезжавшей мимо на вороной кобыле, профессор не усмотрел. Напротив, дама выглядела элегантно – охотничья куртка, полувоенные штаны, сияющие сапоги с латунной пряжкой и любопытного фасона шляпка. Профессор был антиковедом, и видом женских ног, не скрытых юбкой, испугать его было нельзя. Во всяком случае, сильных и стройных, вроде тех, что у античных статуй.
Маня, в свою очередь, была дочерью антиковеда, и сердце девушки сжалось от зависти. Захотелось убраться в уборную, скинуть постылое длинное платье, запрыгнуть в узенькие бриджики, тесно облегающие голень и волнующе расширенные в бедрах, в жесткие сапожки, в жакет с недлинною, выше колена баской, повязать черный галстук, взять стек – и выйти к Тадеку и Томеку в полном очаровании белокурой и бесстыдной индивидуальности. И даже если бы ее увидел папа – она была согласна и на это.
«Когда в двенадцатом, – рассказывал пану профессору эксперт, – в Новом Татерсале на Литовской госпожа Обручева выехала сидя по-мужски это был, скажу я вам, феномен». «Мужская посадка помогла ей в прыжках?» «Взяла все барьеры и получила золотой жетон. Правда, барьерчиков было лишь пять и высотой они не отличались. Но госпожа Обручева, слово чести, выглядела потрясающе. Не будь я трижды женат, и не будь она в ту пору замужем, я бы в нее влюбился. Прямо там, на месте, с ходу».
Брякнул колокольчик, и вороная красотка, решительно махнув хвостом, уверенным галопом поскакала по маршруту. «Чисто. Чисто. Чисто. Черт!» – комментировали для себя и для соседей зрители. В их числе, независимо друг от друга, Маня и экстраординарный профессор. Ибо великое достоинство конкура заключается в том, что всякий посетитель через десять минут ощущает себя судьей, начисляет штрафные и при этом редко ошибается.
Из восьми препятствий дама повредила пять. И хотя Мария ей сочувствовала, можно даже сказать «болела», она была, скорее, довольна. Лучше всех был Тадеуш Борковский.
После эффектной дамы по паркуру полетел Охоцкий, на красивом мерине, сером и необычайно мощном. Папочка, узнавши Томаша, радостно затряс руками, что-то сообщая соседу с костылем.
(«Мой ученик!» «Как прыгал?» «По Ксенофонту без повалов, по Фукидиду – минимум штрафных, до Платона мы доехать не успели».)
Повалов у Томаша на этот раз случилось два, и хотя Мария болела и за него… Впрочем, не будем повторяться.
***
Поведение вторгшихся в Галицию и Польшу красных войск озадачивало польских пропагаторов. Не было материала. Беженцы, и без того не очень многочисленные, не извлекали из памяти ровным счетом ничего интересного. Шмыгавшие через крайне условную линию фронта селяне тоже занимательного не сообщали. Воистину, ждали вторжения, ждали – и чего дождались?
О, это неспроста, переговаривались штатские, а вслед за штатскими и польские солдаты, услыхавшие о диковинных, абсолютно невероятных и просто невозможных вещах. Должно быть, у них есть специальный приказ, рассуждал довольно здраво какой-нибудь сержант: не чинить безобразий и вести себя прилично. Вот они и не чинят, вот они себя и ведут. Молодые, не послужившие в старой прусской или русской армии, верили сержанту неохотно. Что за приказы? Не может быть таких приказов. Кто их будет исполнять? Кто в такой армии станет служить? Это же курам на смех, а не армия.
Да, да, у них есть особый приказ, утешал себя идейный патриот, отец красивой гимназистки, ни разу, в целую неделю не изнасилованной красной дичью. Хитрый коварный приказ. Не грабить, не насиловать, не убивать, не пьянствовать. И еще у русских есть свирепые комиссары, евреи, немцы, латыши, которые расчетливо, в агитационных и пропагандистских целях, принуждают несчастную красную сволочь к образцово-показательной, бесчеловечной дисциплине, угрожая казнями, расстрелами и пытками.
В обе стороны от фронта расходились слухи о репрессиях, действительных и мнимых, жутких и бесчеловечных. «Пани Гроховская, пани себе представляет, двое русских под видом обыска грабанули пана адвоката Сковронского, прямо в квартире, а их за это… сразу… к стенке!» «А один бедолага, представьте себе, хотел задрать юбку Кристинке Новицкой, вроде бы так даже вставить не успел, а патруль его за шкирку, в трибунал и туда же». «Нелюди, нехристи, не европейцы. Покорное стадо. Азия». Ответ на волнующий вопрос отыскался. Но для прессы не годился и он.
Кого-то, следует признать, действия проклятых комиссаров успокаивали. Но не патриотов со стажем, не юных скаутов, не членок женских кол, не поднаторевших в теологии попов. Они-то знали, что скрывается за красной, насквозь показной дисциплиной. «A propos, вы в курсе, почему они зовутся большевики? – объяснял духовным чадам какой-нибудь ксендз Петр. – Потому что им хочется больше других. Впервые в человеческой истории торжествует человеконенавистническая, аморальная, бездуховная философия, порожденная завистью и материализмом. Месть неудачников, моральных и физических уродов, духовных калек – высшим, природою избранным классам, совершенным, образованным, интеллигентным, умным. Элите! Чем они лучше на вид, тем они хуже по сути, ибо своим сугубо мнимым благонравием способны ослепить и привлечь наше польское быдло, которое тоже мечтает о перевороте, о переделе собственности и земли. Еще немного и оно, окончательно отринув Христа, переметнется на сторону Маркса и его исчадий Ленина и Троцкого».
У Мацкевича в редакции царил переполох.
«О чем писать? – вопрошали газетчики. – Эти мерзавцы ведут себя… Трусы. Импотенты. Тургеневские барышни!»
Редактор пожимал широкими плечами.
«Друзья мои, вы родились вчера? Позавчера? Или может, возомнили себя толстыми, достоевскими, золями? Вы – журналисты! Репортеры! Военного времени! Что-то изменилось? Кончилась война? Пишите то же, что и раньше. Если кто забыл, вас касается, пан Мацкевич, напоминаю. Тема первая – повальный грабеж гражданского населения, циничные убийства домашних животных, как-то гусей, овец, коров. Тема вторая – массовые изнасилования, начиная с двенадцати, хотя лучше, думаю, с тринадцати лет. Тема третья – всеобщее пьянство, мутный самогон и оскорбления религии, красная дичь развлекается стрельбою по храмам, цинично уничтожая памятники европейской культуры и попирая общечеловеческие ценности. Тема четвертая – циничное истребление пленных, лучше раненых, здоровых публика не пожалеет, какого-де черта сдались. Тема пятая, очень хорошая, развивает воображение школьников – уничтожение военных госпиталей, лазаретов, санитарных обозов, цинично изнасилованные и заживо сожженные санитарки, можно с деталями не для малолетних, это понравится детям. Тема шестая – свальный грех, красноармейцы и красноармейки прилюдно и безлюдно блудят, предаваясь привычному скотству. Откуда я знаю? В пролетарской армии море пролетарских баб. Вам не известно, что пролетарии делают с пролетарками? Правильно, пан Мацкевич, то же самое, что пьяные варшавские репортеры со златокудрой Моней из найтклуба. Но гораздо более цинично. Тема седьмая – осквернение храмов. Пан Мацкевич, кто сказал „было”? Было в другом аспекте, пьяной стрельбы по куполу и витражам, а это в аспекте… так сказать… Вот именно. Пишите, родина ждет. Кто сказал „сиюминутные задачи”? Вы, пан Мацкевич? Ложь! Поверьте, господа, историю творит не Буденный, не Брусилов, не Ленин. Даже не маршал. Ее создаете вы. Лет через сто не только мы, поляки, но сами русские будут учить ту историю, какую сегодня напишите вы».
Когда Мацкевич, сохранив все редакторские «цинично», рассказал о редколлегии Высоцкому, штабс-капитан счел наиболее удачной идею с храмами. «Warum?» – не сразу понял Мацкевич, успевший влить в себя до полбутылки красного. «Потому что любая церковь с ее колокольней является отличным ориентиром. Это во-первых. Во-вторых на колокольню можно поставить пулемет. В третьих, туда посадят артиллерийского или другого наблюдателя. В совокупности это делает культовые сооружения целью для артиллерийского и ружейно-пулеметного огня любой противоборствующей стороны, что неизбежно влечет заметные невооруженным глазом разрушения. Каковые всегда можно предъявить в качестве доказательства циничного… чего-нибудь там».
Поразмыслив, Высоцкий оценил и осмеянную поначалу идею массовых изнасилований. Почему – этого Мацкевич спрашивать не стал. Даже ослу было ясно: природная скромность и застенчивость польских девушек, замужних женщин, христианок и католичек, заставит их молчать о совершенном с ними красной сволочью, а следовательно каждую из них можно смело объявить многократно и цинично изнасилованной. Не говоря о том, что под игом большевиков они вынужденно слушали их речи, каковые сами по себе являются духовным насилием – не только над польками, но и над поляками-мужчинами. Последнее можно трактовать как акт циничной и насильственной духовной содомии.
– Я решил все же вырваться на фронт, – пережевывая нежную телятину, признался Высоцкому Мацкевич. – Неловко оставаться в безопасности, когда решается… – Он не сказал, что именно решается, но для обоих было бесспорно: на фронте что-то решается. – А ты, не хочешь? Увидеть собственными глазами?
– Я? Увидеть? – Анджей задумался. – Знаешь, Фелек… – Мацкевича звали Феликсом. – Пожалуй, нет.
– Понятно, – снова принялся жевать Мацкевич.
Строго говоря, понятно ему было лишь то, что Анджей по какой-то причине не хочет видеть фронта, то есть ровно то, что сказал ему Анджей, иначе говоря – ничего Мацкевичу понятно не было. Но его, Мацкевича, это не волновало. Слишком давно они знали друг друга, чтобы выдвигать идиотские предположения, каковые бы непременно выдвинул посторонний. («Пану Высоцкому дорог комфорт. Пану Высоцкому страшно. Пан Высоцкий сочувствует красным. Пан Высоцкий – ленинский шпион».)
– А мне вот хочется, – признался Мацкевич со смущением. – Закажем черного «Пино»?
– Рейнского? Давай. Только имей в виду, сегодня я оплачиваю всё.
– Это нечестно. У меня гонорар. Не за пропаганду, за стихи. Не бойся, читать не стану. Что Ася?
– Не рискнул бы сказать, что отлично. Но в целом…
Анджей не закончил.
– Понятно, – повторился Мацкевич. – Ты, я вижу не совсем в настроении. Но на «Пино», полагаю, это не скажется?
– Ничуть. «Пино» не политика, не большевики и не маршал. Пино это…
– Сорт винограда, – не колеблясь закончил Мацкевич. – Кому ты киваешь?
– Томашу Охоцкому.
– Томеку? Холера!
Мацкевич обернулся и проворно замахал руками.
Все трое, Анджей, Феликс и Томаш, когда-то учились в одной гимназии. Потом, пусть и по разным специальностям, в университете. Доучился пока один Мацкевич – в Ростове. Двое других промотались по фронтам, Анджей в пехоте, Томаш в кавалерии. Встретились в Варшаве, в девятнадцатом. Томек, с его страстью к лошадям, вскоре снова оказался в коннице. Теперь он приближался к ним, ловко проходя по паркуру между столиков. Вместе с ним – невысокий, чуть курносый поручик, тоже явный и несомненный кавалерист.
– Позвольте представить, – улыбнулся Охоцкий Анджею и Феликсу, – поручик Тадеуш Борковский. Говоря между нами, граф.
– Томаш!
– Шучу. Тадек страшно стесняется титула. Даром что титул ничуть его не портит. Я бы не стеснялся, будь я хоть маркграфом и ландграфом. Штабс-капитан Анджей Высоцкий. Феликс Мацкевич, поэт, журналист, футурист.
Тадеуш Борковский с любопытством разглядывал новых знакомых. В сухощавом Высоцком штабс-капитан ощущался в большей степени, чем поэт в грузноватом Мацкевиче, с другой стороны, однако, Мацкевич был не просто поэтом, но футуристом. Мацкевич, в свою очередь, без стеснения, свойственного штатским, принялся расспрашивать поручиков о фронте. Охоцкий отмахнулся: на фронте мы были давно, Тадеуш ранен, он же, Охоцкий, всё никак не получит предписания, командировка затянулась, но порядок есть порядок, велено быть в Варшаве, он в Варшаве и торчит.
– Кстати, Фелек, ты человек информированный. Что с Антверпеном? Олимпиаду не отменят?
Спортивные новости были последним, что интересовало Мацкевича, но как человек информированный он уверенно назвал день открытия, 14 августа, и перечислил страны-участницы.
– Королевство СХС – это что? – переспросил смущенно Борковский. – Мне очень стыдно, но…
– Географическая новость. Королевство сербов, хорватов и словенцев. Вроде Чехословакии.
– Ах да. Мне, бывшему австрийскоподанному, следовало бы знать. Подумать только, среди участников – Финляндия, Эстония, Бразилия. А мы…
– А мы на коне, Тадеуш, – утешил товарища Охоцкий. – Ты на гнедом, я на сером. Прозит! Отлыниваем от фронта. Не ты, конечно, у тебя рука, а я.
– В отличие от Фелека, – хмуро заметил Высоцкий.
– В самом деле? Феликс, ты… записался добровольцем?
Мацкевич, чего с ним сроду не случалось, покраснел.
– Вовсе нет, – принялся оправдываться он. – Просто собрался в командировку. Стыдно. Сижу в Варшаве, наращиваю вес, а вы…
– А мы тут пьем с тобой «Пино Нуар», – успокоил его Охоцкий, – и заедаем телятиной. Фелек, поверь, на фронте нет ровным счетом ничего интересного. Если ты не собираешься писать «Войну и мир» и «Пармскую обитель», держись от этих мест подальше. Анджей, объясни ему!
– Я говорил. Но Фелек не верит. Имеет право. У нас с тобою опыт, у Фелека опыта нет. Простите, пан Борковский, вас не задевают наши не вполне… стандартные суждения? Мы друг друга знаем с детства и потому не очень-то стесняемся.
Во взгляде Борковского отразилось нечто, сразу же позволившее понять, что и его стесняться не стоит. Чуть помедлив, с трудом разжав зубы, Борковский заговорил. Быстро, словно бы стремясь избавиться – от мучительного, давящего, болезненного. Подобного Мацкевич не слышал даже от Высоцкого.
– Я ненавижу. Ненавижу эту войну. Ненавижу себя на ней. Я не должен так говорить, я офицер, но это правда. Я видел многое, но такого позора, такого стыда… Австрийское войско для меня было всё же, несмотря на мое австрийское военное образование, чужим. Я мог воображать, что смотрю на вещи со стороны. Род самообмана, вполне успешный. Это, дескать, затеяли венские немцы, тогда как мы поляки… на чужой войне… вынужденно. Теперь же… Нами начатая война, наша польская армия, и мне так просто не отговориться, что я не немец, я тут ни при чем. Томаш знает это чувство слишком хорошо. Простите, господа. Если вы не против, давайте закажем еще.
(Читатель, верно, изумится. И это офицер кавалерии? Польский улан? Да что с ним, собственно, произошло? Мойсак в Казатине в конце апреля убил из пулемета любимую лошадку, и одного несчастья, личного, оказалось достаточно, чтобы взгляды пана Тадеуша радикально переменились? Где эволюция, где процесс осознания? Где отрицание отрицания, диалектика души?
Автор будет краток: всё было. Но описывать данный процесс – безмерно удлинять нашу повесть. Ограничимся констатацией. Еще в казатинском рейде Тадеуш, о чем мы писали, стал свидетелем ряда убийств. Кровью и ужасом дело не ограничилось. Он понял то, чего он, возросший в лоне польской культуры, с ее романтической ложью на темы польской Руси, не понимал, да и не мог понять раньше: польской Руси не существует. Русь была и остается русской, не только по названию, но и по сути. И поляки составляют на ней меньшинство, внутри которого имеется еще одно, совсем уже малое меньшинство. Активное, наглое, крикливое, и от этого еще более мерзкое. И этих поляков, наглых, крикливых, самовлюбленных, меньшинства в меньшинстве, русская Русь, прямо скажем, не любит.
Но почему, подумает читатель, он не понял этого прежде, ведь в империалистическую войну он был на фронте. И самостоятельно выдвинет гипотезу: должно быть, он был на других участках. И окажется прав. Тадеуш побывал под Люблином и в Сербии – где тоже ничего хорошего не видел, – но на Волыни и тем паче на Киевщине Тадеуш не бывал.
Не только у поручика Борковского в дни киевской кампании изменились представления о нашем Юго-Западном крае. Но многим, если не большинству, метаморфоза не мешала. Напротив, дразнила и подзадоривала: пусть же склонится русский хам перед своим природным паном. У Тадеуша, однако, оставались и другие представления, неизменные и для обычных людей забавные – о справедливости, о чести, о добре, о зле. В известных обстоятельствах мешающие жить. Усвоенные всё из той же польской литературы. Смешно? А ведь Taddeus Graf von Borkowski еще и Толстого читал, и Гюго, и прочие мировые бестселлеры.)
Мацкевич обвел офицеров глазами.
– Meinе Herren, aber das ist Pazifismus. Я тоже пацифист, но я лицо, так сказать, цивильное. На что ж надеяться тогда? На перемирие? На милосердие Троцкого? На Луначарского? Луначарский – это их министр просвещения. Говорят, невероятно образован и культурен.
***
К КРАСНОЙ АРМИИ, К КРАСНОМУ ФЛОТУ РСФСР
Второй всемирный конгресс Коммунистического Интернационала горячо приветствует Красную армию, которая в настоящий момент борется на Западном и Юго-Западном фронтах против белых польских панов, посланных буржуазией Антанты, чтобы задушить рабоче-крестьянскую Российскую Советскую республику.
Братья-красноармейцы, знайте: ваша война против польских панов есть самая справедливая война, какую когда-либо знала история. Вы воюете не только за интересы Советской России, но и за интересы всего трудящегося человечества, за Коммунистический Интернационал.
(…)
Знайте, товарищи: Красная армия есть сейчас одна из главных сил всемирной истории. Знайте: вы уже не одни. Трудящиеся всего мира – на вашей стороне. Близко время, когда создастся международная Красная армия.
Да здравствует великая, победоносная Красная армия!
Да здравствует армия Коммунистического Интернационала!
К ПРОЛЕТАРИЯМ И ПРОЛЕТАРКАМ ВСЕХ СТРАН
Второй всемирный конгресс Коммунистического Интернационала собирается в момент, когда под мощными ударами Красной армии русских рабочих и крестьян падает белогвардейская Польша, твердыня мировой капиталистической реакции. То, чего пламенно желали все революционные рабочие и работницы всего мира, свершилось.
(…)
Рабочие и работницы!
Ваша солидарность с Советской Россией есть в то же время и солидарность с польскими пролетариями. Польский пролетариат неустанно боролся под руководством коммунистической партии против войны с Советской Россией. Польские тюрьмы заполнены нашими польскими братьями, коммунистами Польши. (…)
Блокада Польши – прямая помощь освободительной борьбе польских рабочих, это – путь к освобождению Польши от цепей, которыми она прикована к колеснице победоносных капиталистов Лондона и Парижа, к тому, чтобы она сделалась независимой республикой польских рабочих и крестьян.
(…) Прекратите всякую работу, остановите всякое движение, если вы увидите, что капиталистическая клика всех стран, несмотря на ваши протесты, готовит новое наступление против Советской России. Не пропускайте ни одного поезда, ни одного судна в Польшу. Покажите, что солидарность пролетариата существует не только на словах.
Да здравствует Советская Россия!
Да здравствует Красная армия русских рабочих и крестьян!
Долой белогвардейскую Польшу!
Долой интервенцию!
Да здравствует Советская Польша!
***
15 июля 1920.
Смоленск, Реввоенсовет Западного фронта, секретно, только Уншлихту.
Сообщите Вашу и других польских товарищей оценку такой тактики.
1. Мы заявляем очень торжественно, что обеспечиваем польским рабочим и крестьянам границу восточное той, которую дает Керзон и Антанта.
2. Мы напрягаем все силы, чтобы добить Пилсудского.
3. Мы входим в собственно Польшу лишь на кратчайший срок, чтобы вооружить рабочих, уходим оттуда тотчас.
4. Считаете ли Вы вероятным и как скоро советский переворот в Польше.
Ленин
***
Из «Курьера Варшавского», июль 1920.
По причине вступления в армию продаю:
АВСТРАЛИЙСКОГО СТРАУСА,
журавля, гнездо с орлятами, мелких птиц, три пары рогов, дорожный письменный столик (антик), мужской и спортивный костюмы, белый гребцовский и теннисный, пару новых шнурованных желтых ботинок, золотые мужские часы. Обращаться: ул. Хожая, 21, кв., 13, со двора, правый флигель, третий этаж. Тел. 86-33.
АРЕСТЫ
Коммунисты не дремлют. Недавно мы сообщали о раскрытии коммунистических организаций в Торуне и Грудзёндзе. Вчера же вечером, благодаря бдительности нашей полиции, удалось раскрыть и арестовать штаб большевиков в Варшаве, собравшийся в еврейской больнице в Чистом 25 .
Когда полиция окружила больницу и провела обыск, в жилище сиделки Саломеи Глазер (парт. псевдоним «Юлия») были обнаружены книги и квитанции исполнительного комитета Рабочей коммунистической партии в Польше, большое количество брошюр и журналов на польском, французском и немецком, а также очень подробная карта Польши. Арестовано 11 человек, которые находились в тот момент в квартире Глазер; в их жилищах проведены тщательные обыски, давшие обильные плоды.
Найдены записные книжки со счетами за «Красное знамя», «Знамя коммунизма», значительное количество брошюр о земельной реформе и воззваний против «белого террора», т.е. мобилизации в армию, революционные песенники варшавского «красного полка», фальшивые больничные удостоверения и т.п.
Арестованы кроме Глазер: Ян Хрустик, Юзеф Чарнецкий, Лейба Фридлянд, Казимеж Ковальский, Вильгельм Мархнер, Ян Пашер, Казимеж Рогаля, Юлиан Сталинский, Болеслав Сливинский, Александр Садовский и Мартин Викторович.
ГУЛЯНИЯ В АГРИКОЛЕ
Вчера после полудня в нашей очаровательной Агриколе состоялись гуляния для французских офицеров и солдат, а потом – представления и спортивные игры. Наши союзники весело провели свой праздничный вечер.
Всеобщее восхищение вызвали спортивные дисциплины, требовавшие сноровки и ловкости.
Если бы не тяжкие времена, которые мы ныне переживаем, мы бы, несомненно, приняли более живое участие в развлечениях наших французских друзей, но увы, трудно заставить сердца веселиться, когда на душе печаль.
ИДЕЯ ЧЕРЧИЛЛЯ
Христиания, 2 августа (ПТА). Радио. Из Лондона сообщают, что статья Черчилля, пропагандирующая идею соглашения с Германией в целях общей борьбы с большевиками, была встречена довольно холодно. Либеральные газеты протестуют против такого проекта. «Таймс» называет идею союза с Германией страшной. «Дейли Мейл» сохраняет сдержанность, так же как вечерняя «Ивнинг Ньюс» и вся коалиционная и союзная пресса.
СМЕРТНЫЕ ПРИГОВОРЫ В РОССИИ
Кёнигсвустерхаузен, 2 августа (ПТА). Радиотелеграф. Председатель революционного трибунала в России сообщает, что со 2 мая до 26 июня с.г. было приведено в исполнение 600 смертных приговоров. 273 человека расстреляно за дезертирство, 42 за уголовные преступления, 45 за беспорядки, 38 за измену, 35 за контрреволюционные преступления, 99 за убийство, 33 за должностные преступления.
В ВЕРХНЕЙ СИЛЕЗИИ
Сосновец, 4 августа. «Обершлезишер Курьер» подтверждает, что в Верхней Силезии, особенно в Катовицах, Бытоме, Мыслевицах, укрывается значительное число дезертиров-евреев и что через немецкую границу продолжают пробираться мужчины призывного возраста. (…)
АРЕСТЫ БОЛЬШЕВИЦКИХ ДЕЯТЕЛЕЙ
Сосновец, 4 августа. По распоряжению местных и с ведома центральных властей произведены многочисленные обыски и аресты среди коммунистических деятелей, агитировавших против записи в добровольческую армию. Аресты находятся в связи с раскрытием г-ном Сволькеном коммунистической типографии в Варшаве. Одновременно произведен ряд арестов в районе Погонь 26 среди укрывающихся там дезертиров.
ОТ ОБЩЕСТВА ПОПЕЧЕНИЯ О ЖИВОТНЫХ
Правление Общества попечения о животных передает в пользование командования польских войск свою лечебницу для лошадей на улице Млотинской, 4, в которой будет безвозмездно предоставлять услуги ветврач А. Хантовер с 8 до 10 часов утром и с 5 до 6 пополудни. Лекарственные и перевязочные средства бесплатно предоставит Общество попечения о животных.
ДАМЫ, желающие обучиться НА ШОФЕРОВ
и после экзамена получить работу, приглашаются подавать заявления под рубрикой «Женщина» в Бюро объявлений Теофиля Петрашека, Маршалковская, 115.
РЕВОЛЬВЕРЫ
«Браунинг» и «Баярд» с патронами поступили в Варшавское охотничье общество, Крулевская, 17.
К сведению отправляющихся на фронт.
***
Далекому от жизни покажется невероятным, а киносценаристу неправдоподобным – однако с кавалерией в семье Котвицких столкнулась в те дни не только созревшая Маня. Браздами, саблями звуча, конница вторглась и в жизнь ее старшей сестры. Но поначалу Барбара столкнулась кое с чем и кое с кем другим.
«Кое-чем» была газетная заметка из раздела «На красном фронте». В ней среди многого другого – наступления Тухачевского, подвигов Конармии, группы Якира, червонного казачества – упоминались отважные рейды некоего броневого поезда, в которых отличились… Барбара не могла дышать. Барбара упала бы в обморок, будь Барбара из числа падающих в обмороки барышень. Словом, в рейдах отличились «тт. Круминь, Ерошенко и Мерман».
Три товарища фигурировали без имен и без инициалов, и мало ли в России Ерошенок, но рядом с Ерошенко стояла другая известная Басе фамилия – Мерман. И хотя в России сыщутся и Мерманы, тесное соседство двух имен не оставляло, почти не оставляло сомнений. Неужели тот самый комический Оська из Волгубчека? Стало быть… Не верилось. Они воюют? Вместе? На бронепоезде? «Против независимой, свободной Польши», – уточнил ехидный голос. «Против Трэшки и Стахуры», – оборвала Барбара, жестко и решительно.
Конечно, Барбара была готова к тому, что когда-нибудь Костя отыщется. Но первое известие, еще неопределенное, повергло ее в полнейшую растерянность. Настолько сильную, что Бася оказалась не в силах прочесть до конца интереснейшую статью об освобождении Баку – три месяца назад, в те самые апрельские дни, когда Пилсудский захватил Житомир. Ей не вспомнился даже ее спор с Ерошенко – о нефти, когда Костя, пусть в шутку, заклеймил ее империалисткой. Буквы газеты прыгали перед глазами, глаза туманились, мысли скакали как через барьеры. Она пыталась заставить себя порадоваться – вместе с закавказскими тюрками, с армянами, вместе с восставшим пролетариатом, вместе с командами бронепоездов 11-й армии, вместе с Азревкомом, вместе с советской республикой, прорвавшей хозяйственную блокаду и овладевшей сокровищницей нефти. Не получалось. Возможно, будь у нее хоть бы один знакомый мусаватист, ей бы сделалось отрадно, что эту публику прищучили, однако мусаватистов, к счастью или несчастью, среди Барбариных знакомых не водилось. Равно как не водилось среди них эриванских дашнаков и тифлисских меньшевиков, каковых, судя по тону статьи, уловленному Басей сквозь хлынувшие, несмотря на усилия, слезы, ожидала сходственная участь. И пес с ними, сепаратистами и разжигателями войн! Vive la Commune! Vive la République, unie et indivisible! Что, Антанта, утерлась? И еще не раз утрешься, сука гадская.
Когда на следующий день Барбара собралась перечитать статью о кавказских событиях внимательнее – предварительно она раз пятнадцать прошлась повлажневшими глазами по волшебным строчкам о бронепоезде тт. Круминя, Ерошенко и Мермана, – словом, на следующий день ей этого сделать не дали. Кто? Вот этот самый «кое кто».
Кое-кто выглядел на редкость по тем временам респектабельно. Среднего роста, худощавый, в относительно нестарой пиджачной паре, с тонким профилем эстета, эспаньолкой жизнелюба и острыми глазами прожженного филолога.
– До меня доходят слухи, что вы из Москвы, – лукаво улыбаясь, сказал кое-кто Барбаре.
Вежливая Бася улыбнулась в ответ.
– В некотором роде.
Кое-кто, а был это гражданин Карандашов Леонид Олегович, магистр Петербургского университета, позавчера записавшийся в библиотеку, продолжил выяснение Басиной личности, о которой знал подозрительно много.
– Специалист по французской революции?
Не удивившись вопросу – Трэшка и Стахура отучили Басю удивляться, – прекраснейшая из библиотекарей Наркомпроса УССР признала:
– Весьма относительный. Я только закончила курс.
– Но чем-то уже занимались, – предположил, и вполне логично, магистр.
Как нам известно, Бася занималась много чем и даже метко стреляла по людям из браунинга. Но магистр, несомненно, имел в виду науку.
– Пожалуй, да. Переводила из Робеспьера.
– Стало быть, вы робеспьеристка, – удовлетворенно заключил гражданин Карандашов.
Пришлось признать и это. С оговоркой.
– Исключительно в профессиональном смысле.
– Вот я и говорю, – обрадовался гражданин, – профессиональная робеспьеристка. А я, – небольшая риторическая пауза, – профессиональный садист.
И вперил взор в ожидании реакции. Не столько, правда, в глаза, сколько в Басин нежный подбородок. И заодно в деликатную грудь, пусть и надежно укрытую глухим темно-синим платьем, но для глаз, изощренных в исканиях, приметную.
Сообразительная Бася нисколечко не испугалась.
– Изучаете творчество маркиза де Сад?
На лице гражданина отразилось разочарование, впрочем наигранное.
– Вы кошмарно проницательны. С вами неинтересно. О да. Я перевожу «La Philosophie dans le boudoir»27. Вы читали?
– Стыдно признаться, нет.
– Как специалист по революции вы обязаны. Семьсот девяносто пятый год. Я дам вам собственный экземпляр, нелегальное брюссельское издание. Куда вам занести? Где вы живете? Мы могли бы обсудить ряд серьезных научных проблем.
Ложных отговорок дочь профессора придумывать не стала. Сказала честно, как на исповеди.
– Я практически всё время здесь. Дома только сплю. Жду мужа.
Гражданин Карандашов задумался. Решал, что именно сообщила прекрасная библиотекарша. Что у нее есть муж и потому домогаться ее бесполезно – или что мужа нет на месте и потому ей грустно спать одной?
Барбара внесла уточнение.
– С нетерпением.
И тут уже задумалась сама. В самом деле? Не боится ли она этой встречи?
Задумался и переводчик маркиза. Так сильно ждет, что никогда, ни с кем и ни за что? Или до того изголодалась, что отдастся прямо здесь, за полками с Брокгаузом, красиво выгнув спину и сдерживая крик?
– Я безумно его люблю, – произнесла с нажимом Бася.
На челе магистра отразилась работа мысли. Ученый решал дилемму. Безумно любит его и только его – или безумно любит мужчин и ни минуты жить без них не может? Бася внутренне вздохнула. До чего же тяжело с де садами и казановами.
– Он в Красной армии, – терпеливо объяснила она филологу. – Командует бронепоездом. – В этом месте Бася приврала. – Прекрасный и суровый человек.
В целом подействовало. Карандашов удовлетворенно – научная задача решена, и лучше отрицательный ответ, чем неизвестность, – удалился за полки с Брокгаузом. Что-то долго там выискивал. Вышел спустя четверть часа. С новой идеей, бесстрашной и сугубо творческой. Предложил заняться переводом. Совместно. Порядочного куска из десадовой «Философии». Кусок назывался интригующе: «Французы, еще одно усилие, если вы желаете стать республиканцами». Одиночество Барбары было для магистра, законченного альтруиста, невыносимым.
Басе вспомнился московский профессор и разговор о памятнике Робеспьеру.
– Нерукотворный памятник де Саду?
– Точно так! – окрылился надеждой садист. – Русский читатель революционной эпохи должен знать великих предшественников.
Пыл его был моментально остужен.
– Я сомневаюсь, что издание поддержит Наркомпрос. К тому же у меня работа. Надо репетировать «Марсельезу». Через несколько дней концерт.
Бася действительно репетировала «Русскую Марсельезу», с ребятишками из школы по соседству, по поручению наробраза. Миссия, поначалу ее смущавшая, вскоре ей как ни странно понравилась. Но она не понравилась магистру. Магистр возмущенно фыркнул.
– Не Марсельезу, а «Отречемся». Как вы можете сравнивать? – В голосе садиста звякнула обида. – И вообще, прошу покорно, это саботаж. Буржуазное, обывательское, контрреволюционное ханжество.
О раны, как ему хотелось! Бася убрала с лица улыбку.
– Извините, мне надо работать.
Профессиональный садист повернулся к ней обиженной спиной. Взял шляпу, двинулся к двери. По пути бросил в сторону, словно в старой комедии:
– Ханжество. Вот что погубит революцию.
И ушел, бормоча бессвязное про мужа и непонятные Барбаре груши.
***
Но где же кавалерия, удивятся читатели. Кавалерия на подходе. Вам не слышно копытного цокота? Странно, автору он слышится всегда.
Итак, на следующий день появилось новое, до крайности приятное лицо.
Если бы Басе сказали про данное лицо в апреле, она бы пожала плечами. Но теперь, в июле, после душераздирающего мая, после жуткого июня, одно только напоминание об апреле, о самом счастливом месяце жизни, лишь одно напоминание значило многое. Тут же был целый человек, и этот человек в самом деле оказался симпатичен. Не менее, чем Фридлянд. Возможно, много более.
С утра Барбара преисполнилась решимости разобраться в апрельских бакинских пертурбациях. Предварительно ознакомилась со статистическими данными по Бакинской и Елисаветпольской губерниям, выяснила долю в народонаселении татар, они же тюрки, русских, армян и иных, менее многочисленных групп. После чего заглянула в заметку о тт. Крумине, Ерошенко и Мермане. Ощутив себя достаточно подготовленной, погрузилась в статью о банкротстве и жалком конце «азербайджанской демократической республики», одного из псевдонезависимых образований, полностью зависимого от османов, а после крушения Османской империи – от Британии. Итак, бронепоезда 11-й армии переехали через границу, отважные бакинцы подняли восстание, буржуазное правительство со страху перебросило, как мячик, власть большевикам, товарищ Микоян на митинге двадцать седьмого апреля произнес… В тот день, двадцать седьмого апреля, Барбара выходила из дому, к колодцу, за водой, пожалела по дороге раненую лошадь, хотела напоить, а вернувшись, застала подле бедняжки солдат. И подпоручика, радостно вещавшего: «Это кляча – Россия. Загнанная и брошенная большевиками, она околевает. Перед нами, солдатами воскресшей, новой Польши. Скажете, не символично?» А в этот самый день в столице русской нефти Микоян провозглашал восстановление советской власти. Знал бы подпоручик… О наша польская дурость и фанаберия!
21
«Jeździec i Myśliwy».
22
Григорий Янчевецкий – отец писателя Василия Яна.
23
Я воспитываю (для себя), ты воспитываешь (для себя), он воспитывает (для себя), мы воспитываем (для себя), вы воспитываете (для себя), они воспитывают (для себя) (древнегреч.).
24
По-польски рыжая масть называется kasztanowata, поэтому имя Каштанка можно с польского перевести как Рыженькая.
25
Чистое – часть варшавского района Воля.
26
Западная часть Сосновца.
27
Философия в будуаре (франц.).