Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка - Виктор Мануйлов - Страница 14
Часть 20
Глава 14
ОглавлениеВ эту ночь Алексею Петровичу работалось из рук вон плохо. Более того, часа через два стало казаться, что весь его роман о нынешнем времени есть сплошная ложь, ничего не объясняющая ни современникам, ни, тем более, потомкам, ложь унизительная и бесполезная. Он уныло скользил мыслью по предполагаемому сюжету романа и приходил к выводу, что взял не тех героев и не те жизненные ситуации, что в драматургии романа нет именно драмы, что с какой стороны не посмотри, все шито белыми нитками, все сомнительно и может вызвать столько нареканий, ядовитых издевок со стороны идеологических цензоров и окололитературных Церберов, что и захочешь повернуть время вспять, да не получится. Но самое страшное, что он и сам не верит в то, что пишет. Описывать же события так, как он их видит и понимает, равносильно самому себе надеть на шею петлю да еще и на табуретку влезть добровольно. Нет, не зря все шло к тому, чтобы писатель превратился в послушного власти художественного – в кавычках, разумеется, – оформителя ее идей, излагаемых в передовицах «Правды». Он, Алексей Задонов, был таким оформителем в газете, мечтая о некой свободе в образе писателя, но свободы нет и здесь, лишь само оформительство поменяло внешний облик и название.
Алексей Петрович встал из-за стола и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по кабинету в узком пространстве между столом и книжными полками, скользя невидящим взглядом по знакомым корешкам книг.
Что ж, бросить все и вернуться к «кульману»? А как же Пушкин? Или Достоевский? Или Толстой? А как же Михаил Шолохов? Сумели же они донести до читателя свои идеи, несмотря ни на какие препоны. Так неужели же и он, Алешка Задонов, не сумеет?
Однако расхаживание по кабинету и ссылки на других писателей ничего Алексею Петровичу не дали – никаких новых идей, новых мыслей и даже ощущений. Казалось, что внутри у него, в том месте, где предполагается душа, все остыло и уснуло и не способно откликаться ни на какие призывы голосов из прошлого, с которым он был связан, как ему представлялось, неразрывными узами. Увы, голоса эти с каждым годом звучат все тише и тише, и он не в силах ничего с этим поделать.
Да и что это такое – писатель? Только лишь способность пользоваться словом так, как художник пользуется кистью, вышивальщица – иглой, или это еще и свыше предоставленное тебе право говорить с людьми обо всем, что их мучает и радует, их, бессловесных и безмысленных? Но если мысли твои связаны, если ты обречен воспроизводить чужие мысли, облекая их в некую приятную для чтения форму, то можно ли этим удовлетворяться и позволять использовать себя в столь унизительной роли? Разве не задача писателя показывать людям, что они есть на самом деле и чем бы могли стать, если бы очень сильно пожелали? Но этой-то возможности ты как раз и лишен. Так какой же ты тогда, к чертям собачьим, писатель, если не способен найти для себя то, что нашел Шолохов? Уж лучше, действительно, за кульман, чертить шатуны и кривошипы. Вон брат Лева… Разве он живет менее наполненной жизнью?
Алексей Петрович сжал за спиной одной рукой другую – до боли, до ломоты в суставах. Он знал, что все эти его рассуждения – от лукавого, что он болен писательством, и какие бы запреты ни возникали перед его страстью, он будет писать и писать, лавируя между рифами запретов и ограничений, не уйдет добровольно из этого сладкого мира выдумки, даже если бы пришлось ограничиться описанием деревьев и трав, жучков и прочих бессловесных тварей.
А может, взяться за историю? История сейчас в моде. Вон Алексей Толстой… продолжает писать своего Петра Первого. На Мосфильме снимают кино по его же роману. Говорят, будто готовится целая серия фильмов о Великом Прошлом, которое еще недавно огаживалось всеми этими Филькинштейнами и Филькиншрайберами, Бухариными и Демьянами Бедными…
Вторые-то – особенно отвратительны, ибо – русские. Теперь одни в первых рядах советских патриотов, другие… Кто это сказал, что патриотизм – последнее прибежище негодяев? Впрочем, неважно кто. Важно, что все сегодняшние негодяи становятся ультра-патриотами.
«Боже, накажи их за их мерзости!» – неожиданно для себя взмолился Алексей Петрович, и даже рука его потянулась вверх, но замерла на полпути.
Часы пробили два. Дверь тихо отворилась, неслышно вошла Маша, неся перед собою поднос. Поставила поднос на стол, молча, с недоумением уставилась на своего мужа, вышагивающего взад-вперед с заложенными за спину руками.
«Как арестант», – мелькнуло в ее голове, и тело охватило леденящим холодом недоброго предчувствия.
– Алеша, – тихо позвала она. Ей показалось, что муж не видит ее, что он вообще где-то не здесь, где-то далеко-далеко, откуда не возвращаются.
Алексей Петрович остановился, вскинул голову. Он слышал и видел свою жену, но врожденное актерство заставляло его играть некую роль и делать вид, будто он так погружен в себя, что ничего не видит и не слышит.
– А-а, это ты, – произнес он вполне натуральным голосом человека, вернувшегося из неведомого. Затем стремительно подошел к Маше, взял за руку, сел, посадил ее к себе на колени, как не саживал уж года три, отметив при этом, что Маша потяжелела и ему трудно удерживать ее на своих ослабевших за последние месяцы почти полного бездвижья ногах.
«Надо гулять, – вяло подумал Алексей Петрович, зная, что специально для укрепления ног гулять не станет, что вообще забота о собственном здоровье – неприлична для истинного интеллигента. Другое дело, если бы он жил в деревне. Тогда приходилось бы ежедневно пилить и рубить дрова, заниматься еще чем-то, чем он занимается иногда на даче по необходимости. Но здесь, в Москве…
– Что-нибудь случилось? – тихо спросила Маша, опираясь одной рукой на подлокотник кресла, чтобы мужу было легче держать ее располневшее тело, а другой гладя его мягкие волосы, кое-где уже тронутые сединой.
– Нет, ничего, – поспешил успокоить ее Алексей Петрович. – То есть лично у меня ничего не случилось. Если не считать того, что работа сегодня почему-то не клеится.
– Ты устал, Алешенька. Тебе надо отдохнуть, развеяться, куда-нибудь поехать. Почему бы тебе не воспользоваться приглашением армянских писателей и не посетить Армению? Там сейчас уже тепло, все цветет. Право, поезжай.
– Да, ты, пожалуй… Я действительно устал, в голове пусто, на душе – тоже. И потом, все эти мерзости вокруг, в которых я никак не могу разобраться…
– Попей чаю, а то остынет…
– Да-да, чаю… Спасибо тебе, ангел мой, спасибо. Ближе тебя у меня нет никого. Я даже не представляю, что бы я делал, если бы не было тебя, – шептал Алексей Петрович, целуя жене руку.
В эту ночь Алексей Петрович ласкал свою жену с такой страстью, будто к нему вернулась молодость, и Маша лишь тихо постанывала, пугаясь его неистовых ласк.
На другое утро Алексей Петрович отправился в Правление Союза писателей. Он жалел, что не поехал туда вчера, хотя и не мог внятно объяснить себе, что бы такое могло измениться за день, проведенный им в стенах своего дома, если ничего не изменилось за полмесяца, что он не был на Тверском бульваре.
«Поеду, заплачу партвзносы, – подумал он, надевая в прихожей пальто, хотя платил обычно к концу месяца, а до конца марта оставалось еще более десяти дней. – Ну и… выясню насчет командировки в Армению». Он знал, что все это лишь отговорки, что на самом деле в Правление Союза его гонит страх перед неизвестностью, настолько сильный и необоримый, что сидеть дома и ждать становилось почти невыносимой пыткой. Уж если будут арестовывать, во что он никак не мог поверить, так лучше где-нибудь, лишь бы не в собственном доме на глазах жены и детей.
Первый, кого Алексей Петрович встретил в коридоре Дома Герцена, был член Президиума Правления СП поэт Исаак Соломонович Фефер, стремительно шагающий ему навстречу и чуть не налетевший на Задонова в полутемном коридоре.
– О! Задонов! – удивился Фефер и сунул Алексею Петровичу свою вечно потную ладонь. – А ты мне вже очень нужный. Вже имел-таки желание посылать за вами посыльного, – тараторил Фефер на своем малороссийском наречии, сбиваясь то на ты, то на вы. – Такие дела, такие вже дела, говору я тебе! Уся вже партийная организацья Союза на сегодняшний день имеет стоять на ногах! В повестке дня вже имеет стоять вопрос о борьбе с троцькизьмом, как гнуснейшим явленьем совремённого революцьённого процесса! И нацьёнализьмом, как вонючьей отрыжкой этого троцькизьма. Вже никто не должон стоять у стороне! Да! У меня до тебе есть срочное вже дило. – И Фефер бесцеремонно схватил Алексей Петровича за рукав и потащил его за собой.
«Слава богу, – подумал Алексей Петрович, безропотно следуя за неугомонным Фефером. – Похоже, ничего не случилось, коли я им еще нужен». Но в душе его вместе с успокоением возникла непонятно откуда взявшаяся злость на неугомонного Фефера, от которого зависит судьба писателя Задонова, и на тех, кто сейчас сидит в Доме Герцена и что-то за кого-то решает, перетасовывая имена, как колоду крапленых карт. С этими людьми так или иначе связаны смерти Есенина, Маяковского, гонения на Мандельштама, Клюева и даже на дебошира и пьяницу Павла Васильева, как и на многих других поэтов и писателей, кто не вошел в святцы, составляемые за этими плотно притворенными дверями с бронзовыми табличками.
– Слухай, имею рассказать анекдот, – говорил Фефер, семеня на своих коротких ногах и заранее похохатывая. – Только что этот анекдот мне рассказал Пинкус. – Значит, так. Иде по дороге мужик, захотелось ему по нужде. Встал до дерева, вынул из штанив свою сосиску, тужится. Иде мимо баба. Видит, стоит мужик и держит в руке сосиску. Баба подумала, о чем может думать мужик, держа в руке свою сосиску? Задрала подол, пидходит до мужика…
– Ицек! – окликнули Фефера сзади из приоткрывшейся двери, и Фефер, будто налетев на стену, замер с открытым ртом. Алексей Петрович почувствовал, как он буквально повис на его руке. – Ицек! Тебя искал Рабинович! Он у парткоми. Зайди до него. Он интересуется знать, куда ты подевал списки ударников литературного труда.
Только после этих слов Фефер опустил на всю подошву замершую на каблуке ногу, закрыл рот, хотя все еще продолжал висеть на руке Задонова. И Алексей Петрович догадался, что Фефер боится тоже. И боится еще сильнее – до полуобморока, до истерики.
Несколько мгновений у Фефера ушло на то, чтобы окончательно придти в себя и осмыслить услышанное. Он вяло отмахнулся свободной рукой и, нервно хохотнув, произнес:
– Ось сроду так: не дадут до конца ничого рассказать, усегда перебьют на самом вже интересном мисте. – Потянул Алексея Петровича за рукав, бросил с презрением: – Пойдем, Задонов, не такая вже большая шишка ций Рабинович, чтобы Ицек летел до него сломя свою голову. Подождет.
«Вот те раз! – молча изумился Алексей Петрович. – Раньше Феферы если и бывали недовольны Рабиновичами, то вслух об этом не трепались, перед каждым встречным-поперечным не расшаркивались. Значит, что-то произошло, если они вдруг так заговорили о самих себе, произошло что-то настолько значительное, что мне, русскому, это, пожалуй, и не понять, хотя понять не помешало бы. Впрочем, мое понимание все равно ничего в этом странном процессе не изменит. Более того, если кто-то из них учует это мое понимание, то мне же и несдобровать. Тут-то они как раз и перестанут каркать друг на друга, опять сойдутся, чтобы покарать понимающих. Да и не в них дело. Понять Сталина – вот что было бы весьма неплохо. Но Сталина понять может разве что гений. А гениям у нас нынче не место».